Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2010
Там, где
Татьяна РАТЬКИНА
Бумажные зрелища Михаила Ларионова
Михаил Федорович Ларионов (1881–1964) – один из тех, кому обязан своим блеском дягилевский “Русский балет”. Предложение работать в знаменитой театральной антрепризе он получил в 1915 году и оставался преданным сподвижником Дягилева на протяжении четырнадцати лет. Для “Русского балета” Ларионов оформил такие спектакли, как “Кикимора” и “Русские сказки” на музыку А. Лядова, “Шут” на музыку С. Прокофьева, “Байка про Лису, Петуха, Кота и Барана” на музыку И. Стравинского. Любого из них было достаточно, чтобы вписать имя Михаила Федоровича в историю русского искусства, но ограничиться ролью сценографа ему не позволяли ни широта интересов, ни многообразие талантов. Самобытный художник, теоретик искусства и основоположник “лучизма”, наряду с супрематизмом Казимира Малевича ставшего одним из первых проявлений авангарда в живописи, сотрудник журналов “Золотое руно” и “Числа”, организатор художественных групп “Бубновый валет” и “Ослиный хвост”, Ларионов к тому же оформлял книги А. Блока, В. Маяковского, А. Крученых и В. Хлебникова, писал воспоминания и собирал графику.
Коллекционированием Ларионов начал увлекаться с детства, после переезда из Тирасполя в Москву, однако о раннем периоде его собирательской деятельности сегодня мало что известно. В 1915 году вместе с женой Натальей Гончаровой художник присоединился к гастролировавшей по Европе балетной труппе Дягилева. В Россию они больше не вернулись, и коллекция, которую супруги вынуждены были оставить на родине, вскоре была утрачена. Судьба эмигрантского собрания графики Ларионова и Гончаровой сложилась более удачно – в 1989 году вместе с библиотекой и частью архива оно поступило в Третьяковскую галерею, где и было представлено на суд публики.
Растерянность, изумление и даже легкое головокружение от богатства сюжетов, красок, очертаний – самые яркие и устойчивые ощущения, возникающие на выставке “Весь мир – театр”. Блуждая по залам графики Третьяковской галереи, поначалу еще надеешься на то, что из эмоционального хаоса возникнет более-менее стройная система. Попутно замечаешь, насколько различаются европейская графика и японская гравюра: первая уделяет больше внимания личности, индивидуальности, в то время как на второй люди, животные и предметы обстановки сливаются в единый причудливый орнамент. Кажется, что графика XVI–XVIII веков еще тесно связана со словом и фактически является иллюстрацией текста, что самостоятельность и самодостаточность изображение приобретает только во второй половине и особенно к концу XIX века, в эпоху кинематографа. Впрочем, многочисленные исключения быстро переводят подобные мнимые закономерности в разряд случайностей. Таков побочный эффект объяснимого желания организаторов выставки продемонстрировать все многообразие ларионовской коллекции.
Диапазон собирательских – как, впрочем, и любых других – интересов Ларионова был очень широк. Его внимание привлекали афиши и портреты, виды городов и изображения танцев народов мира, русский лубок и китайские народные картинки, произведения Ж. Калло и примитивные иллюстрации из пособий по рукопашному бою. Его коллекция предоставляет уникальные возможности для изучения искусства графики, а также истории танца и костюма, специфики организации пространства в разных национальных культурах и многого другого. Опираясь на ларионовское собрание, можно было бы проследить развитие японской, китайской, европейской и русской графики на протяжении четырех столетий, составить представление о ее основных видах и жанрах, сопоставить, например, итальянскую акватинту и японскую литографию и т.д. Однако посетители выставки “Весь мир – театр” этих заманчивых возможностей оказались практически лишены.
Организаторы выставки не сочли возможным или нужным последовательно отбирать для нее экспонаты по хронологическому, географическому, жанровому или какому-то другому принципу. Не пошли они и по самому предсказуемому, но при этом самому интересному пути: включить в экспозицию, наряду с гравюрами из коллекции Ларионова, его собственные работы, что позволило бы увидеть взаимосвязь между творческой и собирательской деятельностью художника. Взаимосвязь, без сомнения, была очень тесной: коллекционирование помогало Ларионову развивать вкус и вырабатывать индивидуальную манеру письма. В ранний, дореволюционный период он испытал сильное влияние наивного искусства, в частности, русского лубка, составляющего существенную часть его собрания. А во время работы над дягилевскими спектаклями, сформировавшими художественный язык русского балета ХХ века, черпал визуальные впечатления и технические приемы в графике Японии, Индии, Китая и Вьетнама.
К коллекции Михаила Ларионова можно было подобрать много ключей. Однако принцип “обо всем понемногу” превращает богатейшее собрание в калейдоскоп картинок, которые утомляют своей бессмысленной пестротой и почти не остаются в памяти.
Пожалуй, единственный стержень, на который можно нанизать (и тем самым сохранить) россыпи полученных на выставке “Весь мир – театр” впечатлений, – это ее название. Дело не в том, что все гравюры из ларионовской коллекции связаны с театром в его современном понимании, – тематика собрания намного шире чисто театральной. Просто знаменитое шекспировское высказывание, использованное в названии выставки графики, вне зависимости от представленного на ней материала наталкивает на размышления о специфике двух видов искусства и их внутреннем сходстве, которое оказывается намного существеннее лежащих на поверхности различий.
Во-первых, графика редко делает вид, что существует сама по себе. Она ориентирована на зрителя, нацелена на диалог со смотрящим и потому, как и театр, зрелищна. На гравюрах из коллекции Ларионова дервиши и мавры, крестьяне и рыцари застыли в эффектных позах и, подобно тщеславным актерам, с интересом наблюдают за нашей реакцией. Площадь Сан-Марко, развалины замка, овощной рынок или цветущая сакура выглядят здесь как театральная декорация. И даже события священной истории, предания европейской средневековой старины или восточные легенды напоминают красочный спектакль.
Во-вторых, в большей степени, чем другим видам изобразительного искусства, графике присуща условность. Это связано и с неизбежными ограничениями, накладываемыми на художника непростой техникой изготовления, допустим, гравюры по дереву, и с теми рамками, в которые он ставит себя сам. Большинство графических объектов, представленных на выставке, принадлежит к сфере массового прикладного искусства: афиши и лубочные картинки, книжные иллюстрации и портреты известных личностей рассчитаны прежде всего на публику, мало знакомую с художественными изысками. И, чтобы быть понятым ею, автор сознательно или неосознанно ограничивает собственную творческую свободу.
Как известно, массовое искусство тяготеет к упрощению, типизации. Но если в современных бульварных романах или телевизионных сериалах бесконечное упрощение приводит к вульгаризации и утрате всякого смысла, то в графике, как и в наивном искусстве, оно производит обратный эффект. На выставке “Весь мир – театр” очень легко смещаются акценты, меняются пропорции и масштабы, деформируются представления о важном и второстепенном, сакральном и профанном. Актер и кукла-марионетка, которую он держит в руках, отличаются только размерами. Похоронное шествие напоминает орнамент, а в сцене искушения Христа Богочеловек и дьявол теряются среди огромных дубов, которые, по-видимому, и являются главными героями гравюры. Однако если внимательнее присмотреться к этой перевернутой с ног на голову, схематичной, угловатой и загадочной вселенной, в ней можно обнаружить осколки изначальной, родовой мудрости. Упрощение в графике зачастую открывает первоэлементы бытия, а типизация выявляет самые общие законы и схемы, по которым развиваются человеческая жизнь и мировая история. И в этом, пожалуй, больше всего проявляется сходство графики с театром в его древнейшем понимании – как сакрального зрелища или игры.
Впрочем, рассуждениями об архетипичности вовсе не хочется умалить значения индивидуального подхода, авторского начала в каком-либо виде искусства. Как в театральных постановках реплики из классических пьес оживают благодаря уникальной интонации актера, как общие модели поведения и жизненные сценарии приобретают пронзительно-неповторимые очертания в судьбе каждого из нас, так и художник-график наносит на матрицу культуры собственный рисунок. Чтобы он выглядел логическим дополнением, а не досадной помехой для восприятия, нужен особый талант (взаимодействие с архетипами относится к числу самых сложных творческих задач). Талант, которым, без сомнения, обладал художник, сценограф и коллекционер Михаил Федорович Ларионов.
∙