О книге Леонида Юзефовича
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2010
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
Чужая книга
Ирина БОГАТЫРЕВА
Синдром девяностых[1]
Симфония деталей
Читать романы Леонида Юзефовича – это блуждать в лабиринтах бесконечных параллелей и ассоциаций, распутывать клубки связанных деталей и эпизодов, выходя в конце концов к неожиданным обобщениям. Мир прозы Юзефовича плотный, в нем не встретишь случайного, и любое событие может непредсказуемо отозваться где-то в другом уголке текста.
«Журавли и карлики» переполнены подобными параллелями и связями, как никакой другой роман. Практически любая деталь дублируется, так что в какой-то момент повторы кажутся даже бессмысленными: слон в Париже, в котором прятался Гаврош, находит себе пару в Монголии, но прячутся там уже буддистские монахи-ученики; возникающее ниоткуда убеждение, что христианские миссионеры вырывают китайским покойникам глаза перед похоронами проживает четыре века и всплывает в Москве конца второго тысячелетия в виде ужастиков об американцах, крадущих из моргов части тел «на органы»… Под это подводится философия, как общечеловеческая, так и бытовая: «"Внимательно наблюдая за вещами, мы можем сказать, что в мире нет даже двух различных вещей", – процитировал Жохов кого-то из дзэнских мудрецов, когда в магазине решали, какую водку взять». Не говоря уже о постоянных и нарочитых параллелях между главными героями, жизнь которых – сплошное отражение одних другими и наоборот. Прослеживать эти связи всего со всем в тексте – значит в итоге почувствовать те же неощутимые нити, соединяющие всё, и в жизни.
Три жанра
Успех литературного произведения – всегда – держится на тонкой нити веры, протянувшейся между читателем и писателем. «Я верю – следовательно, я существую в мире этого текста», – примерно так может сформулировать читатель свое кредо. Это касается любого текста, от Библии до учебника по биологии: иного критерия контакта между автором и читателем нет. Возникновение этой тонкой, но необходимой нити – чудо.
Три совершенно разные линии романа представлены главными героями: Шубиным, Анкудиновым, Жоховым.
Линия Шубина реалистичная, и в ней читательское доверие к автору не подвергается испытанию. Любой человек около тридцати с легкостью скажет: «Да, так все и было», – встречая описание Москвы начала 90-х, где все подчинено закону купли-продажи, улицы заполнены наскоро сколоченными киосками, в обществе царит ощущение хаоса и разрухи. Этот мир на страницах книги одинаково реалистичен и сюрреалистичен, смешон и пугающ, но в любом случае – он достоверен, каким и должен быть мир реалистического романа. В нем такие люди, как Шубин, уже немолодые, не склонные к авантюре, растеряны и словно выброшены из потока мутной воды, в который превратилась жизнь. Главное, что он пытается делать – это оставаться честным, делать свое дело, не ища способа заработать «быстрые» деньги.
А дело Шубина-историка – быть беспристрастным хроникером тех событий, свидетелем которых он становится. Это определяет его центральную роль в романе, дает возможность побывать по обе стороны баррикад у Белого дома в августе 93-го и провести параллели между смутным временем XVIIвека, девяностыми годами в России и даже – началом XXIвека в Монголии. Его собственная сюжетная линия в романе скучна и бедна на события (не считать же фабульными отношения очеркиста с исчезающими заказчиками?), но от нее протянуты нити ко всем другим персонажам. Не говоря уже о том, что он и пишет историю Анкудинова, и кто скажет, что историю Жохова не додумывает (выдумывает?) тоже он, меняя роль наблюдателя на роль автора? Полная невероятных событий сюжетная линия Жохова на пару с историей Анкудинова, дополненные отрывками из жизни другого авантюриста, псевдоцаревича Алексея, уравновешивают скучное правдоподобие центрального персонажа.
Параллель между Жоховым и Анкудиновым заложена с самого начала уже в их внешнем сходстве. Оба – герои-авантюристы, однако Анкудинов авантюрист «настоящий», не выдуманный, его личность зафиксирована в исторических документах, в отличие от личности Жохова. И несмотря на то, что линия Жохова так же близка по времени к читателю, как линия Шубина, сказать про Анкудинова: «Да, все так и было на самом деле», – проще. Хотя, казалось бы, что мы можем знать о XVIIвеке – знать достоверно, чтобы верить в написанное беспрекословно? Возможно, сказывается привычка чтения исторических романов, априорное доверие документу, пускай даже художественно обработанному.
Две эти крепко привязанные к реальности истории удерживают в рамках достоверности и, на мой взгляд, любимую автором историю Жохова. Он весь – плод авторской фантазии, и именно в отношении его нить доверия «автор-читатель» вот-вот готова оборваться. Жохов – современник Шубина и вроде бы должен действовать в знакомой до боли реальности, но его ипостась – плута, жоха – выбрасывает его в другой мир, ни Шубину, ни обыкновенному читателю незнакомый, о котором и тот, и другой, однако, слышали и представляют, что где-то такое могло бы происходить.
Линия Жохова – это эксплуатация мифа о «лихих девяностых» с их возможностью заработать немыслимые деньги, с бандитизмом, финансовыми пирамидами, разворованными заводами и закрытыми НИИ. Из этого мифа вырастает и его сюжетная линия с погонями, перестрелками, торговлей редким металлом, ночевками на чужой выстуженной даче, с неба свалившейся поздней любовью, и – тем более – случайным убийством. Нормальному читателю о такой жизни известно только из криминальных хроник и детективов, для него это – примерно то же, что рассказы Анкудинова в Риме о Пермской земле. Вспомни он не о журавлях и карликах, а о людях с песьими головами, пришлось бы Европе кушать и эти рассказы. Ничего не остается делать и нам, как кушать историю Жохова, весь этот бандитский мир, столь непохожий на спокойный, тихий и скучный – однако реальный! – шубинский. И верить автору на слово.
Так, для меня начальный эпизод о постановке Жохова «на счетчик» был серьезным испытанием читательского доверия. Впрочем, как это делалось на самом деле, не знает ни автор, ни его герои:
«– Главное, не паникуй. Если все так, как ты говоришь, тут вообще какая-то самодеятельность. На счетчик так не ставят.
– А как ставят?
Этот вопрос Гена игнорировал…»
Действительно, как? Из тех, кто знал это, «иных уж нет, а те далече». Нам остался только миф.
И все-таки Жохов – герой не детектива, а авантюрного романа, которого после бессмертных «Двенадцати стульев» в русской литературе не было. «Журавли и карлики», будь в нем только история Жохова, вполне мог бы занять эту лакуну: Сережа годится во внуки Остапу, он такой же прохвост, которому в итоге не повезет. Но ему и не может везти, не в законах жанра это. Когда у него все более-менее образуется, неожиданно счастливо проданный европий принес денег, начинает складываться личная жизнь и появляется собственное дело, пускай и в духе бендеровских махинаций, но приносящее доход, – тогда Жохов рискует перекочевать в другой жанр, стать «соседом» Шубина. Альтернативное этому финалу бегство в Монголию совершенно не в духе реалистической литературы, но для авантюрного жанра – в самый раз. Как и нелепая смерть героя. Симпатия читателя все равно останется на его стороне: нам нравится любить находчивых, слегка плутоватых, идущих по натянутой проволоке. Именно потому, что мы знаем: по закону жанра рано или поздно жизнь поставит его на место. Но как было бы нудно читать только про мыканье немолодого интеллигента в эпоху крушения мира.
Синдром девяностых
В зависимости от склонности читателя роман может быть прочитан под одним из трех ракурсов. Хотя за счет того, что Шубин – соединяющее и даже порождающее начало для других линий, внимание читателя неизбежно возвращается к нему. Все же это роман о времени перелома, попытка освобождения от «синдрома девяностых», подспудное влияние которого ощущает на себе всякий, переживший то время.
Об этом синдроме говорится и в романе: «Они так тяжело выкарабкивались из бедности, что на шестом десятке жена заново училась обращению с деньгами». Так же ведет себя большинство наших соотечественников: отсюда бум потребления, как и бум туризма – от былой невозможности выехать за границу. Об этом не задумываешься, пока не столкнешься с собственными реакциями, как не обнаруживаешь в себе страха темноты прежде, чем окажешься один в темной комнате.
А мы, кто был в те годы детьми, для кого нищета, безработица, разруха тех лет – не собственные воспоминания, а отразившийся на нас испуг старших, – все же и мы несем этот синдром. Только выражен он иначе: как ощущение разрыва между поколениями, случившегося в девяностые. Одна традиция прекратилась, другая не успела появиться. Были годы молчания, или, точнее, глухой немоты, – и вот пришли мы, и нам предстоит преодолеть этот разрыв, противопоставив себя всему прошлому, создав новую художественную парадигму… Это не мои слова. Это общая позиция поколения. Ее выражали молодые критики в своих манифестах несколько лет назад, противопоставляя «новый реализм» всем предыдущим литературным «измам»[2], ее из года в год повторяют вступающие в жизнь литераторы в своих «премиальных» речах на вручении молодежной премии «Дебют». Помимо обычного молодого желания противопоставить себя всему миру, мне видится в этом именно следствие «синдрома девяностых». Ведь мы практически не помним и не понимаем, что происходило тогда. Но и для нас в этом прошлом сосредоточено нечто страшное, от чего хочется избавиться, что хочется изжить, что отрицаешь, направляя себя в будущее.
И это тоже заложено в романе. Вспомним, следуя художественной логике Юзефовича, что все повторяется, пускай и в другое время и в других странах. Наполненный одинаковыми предметами, раскиданными на огромном культурно-историческом пространстве, он подобен океану, чье спокойное дыхание завораживает и останавливает трагическое метание человеческого ума. Если смотреть на беду не как на нечто уникальное, что пережил только ты, а как на закономерность бытия, – беда отступает. В этом утешительная правда «Журавлей и карликов». И годы крушения, так подробно, с такой тщательностью, в деталях, с такой беспристрастностью воссозданные в романе, выстраданные героями, как и миллионами других россиян, становятся всего лишь эпизодом среди подобных, разбросанных по истории человечества. «У Бога все времена лежат на ладони, неотличимые друг от друга». И еще из романа, о том же: «Вокруг опять была рыжая осенняя степь, голые холмы в цветовой гамме от бурого до фиолетового. Среди них выделялся один угольно-черный. Казалось, его выжгло степным пожаром, но скоро Шубин увидел, что просто на нем лежит тень облака».
Не этим ли избавлением, этаким терапевтическим воздействием романа на читателя была обеспечена его победа в «Большой книге»?
[1] Юзефович Л. Журавли и карлики. – М.: АСТ, Астрель, 2009.
[2] См. статьи В. Пустовой, М. Антоничевой, А. Ганиевой и др. в сборнике «Новая русская критика. Нулевые годы» (М., «Олимп», 2009).