Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2010
Литчасть
Борис МИНАЕВ
Болезни доктора Астрова
Мы приехали в Мелихово, когда еще была зима. В магазинчике возле музейной кассы продавали обычную сувенирную продукцию, то есть “чеховскую”. Чашки с Антоном Павловичем, календари, блюдца, наконец, набор открыток – “под старинные фотографии”. Они, собственно, прямого отношения к классику не имели – все эти безвестные дамы и господа, эти лампы под абажуром, многоуважаемые шкапы и стулья. Просто чеховский мир: дачи, усадьбы, населяющие их люди. Вот они стоят, сидят, смотрят. Мы на них смотрим. Это и есть мир Чехова, его можно уместить самым незамысловатым, но аутентичным способом даже в набор открыток.
Интересно, а если каким-то чудом прямо сейчас рядом с нами родится тот удивительный драматург, пьесы которого будут ставить и через сто лет, какой “набор открыток” останется после него? Дорогие машины, вид на Кремль, дорогие (а может, и дешевые) проститутки, очередь к окошечку в сберкассе – за пособиями? Нет, не складывается. Нет мира, нет целостной картинки.
При Чехове ее тоже не было. Но он ее придумал, эту картинку. И вот “реальная реальность” исчезла. А его (театральная) осталась на века. Он навечно впечатал этот образ в наше сознание. Без войн, революций, дворцов и хижин, окраин и центра, без всего многообразия эпохи. Многообразие это, по его воле, свелось к веранде, на которой пьют чай, к садам и дачам, к дамам и господам, которые рассматривают многоуважаемые шкапы и заводят романы под абажуром…
Войдя в чеховский дом в Мелихове, тут же понимаешь, откуда и что он тут брал. Вот его амбулатория, где он пользовал больных крестьян. В любое время суток к нему могли прийти и с гнойной раной, и с обычной ветрянкой. Бедный, бедный доктор Астров… Вот флигелек, построенный им для гостей, но он сбегал туда сам, чтобы нормально поспать и поработать, чтобы хоть немного побыть одному. Да, бесконечный праздник, который сам собой рождается, когда гости приезжают на дачу, бесконечные разговоры ни о чем, гульба и перекликивание по комнатам… Чеховская атмосфера. А ведь ему работать надо! Долги отдавать! Бедный, бедный дядя Ваня.
А вот его рабочий стол. Как и для любого писателя, для Чехова писать, работать – это единственный способ жить, это счастье, но в то же время – и рабская зависимость. От денег, от обязательств, от долгов перед всеми. Какое-то остроумное издательство составило к юбилею справочник всех персонажей Чехова, населяющих его рассказы, повести, пьесы, – всех до единого. Знаете, сколько их? Сколько он придумал имен и фамилий для каждого? Три тысячи двести штук!
Скажете, не каторга?..
На столе лежит справочник по садоводству. Его мечта – непрерывно цветущий сад. Семена, саженцы, редкие сорта цветов, кусты, садовые ножницы и лопата. Он был фанатом этого дела, первым заслуженным “шестисоточником” России. Знаете, почему здесь лежит этот справочник? Это его мечта о покое. О размеренной, даже чуточку праздной жизни. О созерцании.
Когда входишь в мелиховский дом, происходит даже что-то страшное. Все его пьесы, вся эта запечатленная в вечности “чеховская картинка” – дамы и господа, абажуры и шкапы, дачи и усадьбы – все рассыпается и перестает быть волшебным. Рассыпается на отдельные, очень конкретные детали. Из этих деталей, как из детского конструктора, он собирал свои пьесы. Вот узенькая отцовская спальня, отец был набожен, суров и не вполне адекватен; вот комната сестры, она так и не вышла замуж, мучилась, бедняжка; вот портреты его братьев на стенах; комната для гостей – о, эта бесконечная зависимость от уз крови, от священного долга сына и брата, от своего детства…
Мучительная зависимость. Святая зависимость. Но и страшная для него. Зависимость от любви.
В спектакле “Дядя Ваня” театра Вахтангова, который поставил Римас Туминас (мне кажется, это главная постановка чеховского сезона), конкретные детали чеховской жизни, его “среды обитания” как будто нарочно выпирают из текста острыми углами. Или даже привносятся в него специально. Весь летучий кайф, сладкое забытье, легкий грустный праздник, рождающий привычную атмосферу Чехова, разрушены красными подчеркиваниями в тексте. Как на экзамене. На ЕГЭ.
Дядя Ваня смотрит через закопченное стекло на солнце. Деталь, сразу разрушающая привычную уютную картинку “чеховской открытки”. Соня зажигает огонь, дядя Ваня подносит стекло, потом смотрит… Солнце. Яркое солнце. Ослепляющее. Сводящее с ума. Столярный стол, верстак, стружка… Вот доктор Астров для произнесения своего знаменитого экологического монолога торжественно выносит на сцену треногу с черным ящиком и увеличительным стеклом для рассматривания пластин (предков нынешнего слайд-шоу). Ирина, изгибаясь и зажимая левый (или правый) глаз рукой, рассматривает карту леса. Вместо того чтобы изящно пить водку из изящного графинчика, тут достают десятилитровую бутыль с мутным самогоном и подсасывают его из резинового шланга, чтобы налить в граненый стакан. Вот диван, поставленный к зрительному залу тыльной частью, – с той, не видимой нам стороны он красив и удобен, он кожаный и старинный, а с этой – рваный, со свисающими лохмотьями ваты. А объяснение Ирины и Астрова: вместо грациозной грусти и сладостного томления – натуральный преждевременный оргазм с подрагиваниями и всхлипами. Дядя Ваня не просто пылко влюблен, он грязно пристает к ней. Причем напившись.
Все слишком конкретно. Вроде бы даже – чересчур.
Итак, доктор Астров, вставляя пластины в черный ящик, горячо рассказывает Ирине о великом русском лесе, о том, как его вырубают, пилят, жгут в печках. Надо, мол, торфом обогреваться. И хочется возразить Астрову: и торфом, и мазутом теперь топят, и нефть выкачивают, и электричество гонят, а толку-то что? Принесла ли нам счастье вся эта технологически продвинутая, правильно устроенная цивилизация, все то, о чем мечтал Чехов: железные дороги, транспорт, сообщение, связь, медицина, образование?
Или вот дядя Ваня, обличая г-на Войницкого, горячо произносит: мол, мы-то думали, он светило, звезда, профессор, а он, оказывается, совершенно не известен! Он никому не известен! И опять же, хочется спросить дядю Ваню: а кому, собственно, этот доктор искусствоведения должен быть так уж известен? И откуда вы знаете, что он ничего не понимает в искусстве, господин Астров?
А ужасный Войницкий горячо произносит монолог о том, что надо продать имение, положить деньги под проценты в банк и жить всем станет легче, станет веселей – потому что появятся деньги! У всех! Не будет этой бедности, этой унизительной зависимости.
И хочется сказать: ну да, а что такого? Ведь эта самая зависимость от денег и есть то, что заставляет их так мучительно жить вместе, страдать, убиваться… Что уж тут такого он предлагает, чтоб из револьвера в него палить? Да ничего! Отличный бизнес-план.
Или вот замечательный монолог дяди Вани о том, что когда-нибудь, через сто лет, люди научатся находить способ быть счастливыми – сам в это время он часто-часто сжимает кулак, а доктор что-то вводит ему в вену. Ну да, способ быть счастливыми, в общем-то, найден… Простой и довольно легкий.
Все разрушено, сломано внутри этой пьесы. Все эти люди глубоко в себе сомневаются. Их монологи лишь попытка успокоить дракона внутри, эту нарастающую болезнь. Астров прекрасно понимает, что его одержимость спасением леса – болезненна. Дядя Ваня понимает, что его любовь и его ненависть к Войницкому – тоже болезнь. Ну и так далее.
Из всех щелей лезет не “грусть”, а настоящая депрессия. И несчастный мужик, умерший под хлороформом, о котором то и дело вспоминает Астров, – реальная причина для депрессии. Именно он, а не героическая судьба земского врача, его героическая усталость. И женское одиночество Ирины, молодой и красивой, – тоже причина реальная. А не ее “душевная пустота”, о которой так много говорится. И пьянство бытовое – настоящее. Это не веселая вкусная “водочка”, которую так вкусно пьют во всех остальных постановках.
И депрессия эта – не драматургия, не поэзия, не “тема” Чехова. Она его собственная, глубинная и отражает все обстоятельства его жизни. Она душу рвет, как траурная, похоронная музыка, оглушительно накрывающая эту нежную пьесу о несостоявшейся любви.
Что-то тут не так… Совсем не так.
Не так, как мы думали.
Туминас придумал чрезвычайно жесткий спектакль. К “доктору Чехову” он сам подошел с позиции врача-психиатра. Так и лезет в голову после спектакля, когда будто вглядываешься в рентгеновский снимок: а отчего же умер наш классик, от туберкулеза ли? Может, все от той же депрессии?
Я, пытаясь не поддаться этому тяжелому диагнозу, все время вспоминал другого “Дядю Ваню”, которого несколько лет назад поставил в “Табакерке” другой литовец, Карбаускис. Вот там все было иначе. Свежий воздух обволакивал сцену. Там Соня была по-детски прекрасна, а не несчастна и уродлива. Там доктор Астров излучал душевное здоровье, мужскую силу и обаяние трезвого ума. Там даже дядя Ваня был умен и печален, а не раздавлен и сломлен жизнью, как тут, на сцене Вахтангова, в исполнении гениального Маковецкого. И очень верилось в небо в алмазах, и представлялись они хорошо: прекрасная ночь, звезды, крупные и яркие. Там было понятно, про что пьеса: нет любви без печали, счастья без грусти, жизни без капельки ядовитой тоски. Это была гармония красивых отношений и красивых людей, которые сообща справились с постигшим их испытанием.
Но в этом “Дяде Ване” никто и никогда ни с чем не справится.
Туминас недвусмысленно рекомендует им разрушить все и сейчас, немедля. Разрушить тягостные семейные узы. Разрушить моральные запреты и обеты. Разрушить весь лживый социум. Разрушить жизнь, как рутину. Он призывает нас обрести в этом разрушении свободу. Именно свобода, а верней, ее отсутствие – вот причина причин. Дисгармония, депрессия не снаружи, не в устройстве жизни, как уверял нас Чехов. Причина дисгармонии внутри нас. Надо освободиться. От всех обязательств. Даже самых святых. Иначе все рухнет обязательно, в очередной раз.
С грохотом. Как рухнул этот чеховский мир, великая “чеховская картинка” на старых черно-белых фотографиях.
И небо в алмазах будет лишь симптомом конца времен. Вывод тяжелый, но убедительный. Ибо депрессия – самая главная ядерная угроза для человечества. По крайней мере, для того человечества, которое продолжает смотреть Чехова.
А я о нем в этом году больше писать не буду. Даю себе такой зарок. Хватит уже.
∙