Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2010
Павел БАСИНСКИЙ
Два старца
К 100-летию ухода и смерти Льва Толстого
ночь с 27-го на 28 октября 1910 года (все даты даются по старому стилю. – П.Б.) 82-летний граф Л.Н. Толстой тайно бежал из своего дома в неизвестном направлении в сопровождении личного врача Душана Маковицкого. Первой остановкой на его пути из Ясной Поляны в Астапово, где он скончался утром 7 ноября, была знаменитая на всю Россию Оптина Пустынь.
В Оптиной Толстой пробыл, на первый взгляд, недолго – всего до трех часов дня субботы 29 октября. Но это если не считать вечер предыдущего дня и ночь, проведенную в гостинице с 28-го на 29-е. Не забудем также, что у Толстого были свои счеты со временем.
Толстой проснулся рано, в семь часов утра. Таким образом, активного времени, проведенного в монастыре, было восемь часов – полноценный рабочий день. За это время он постарался помочь просительнице, крестьянской вдове Дарье Окаемовой с ее детьми, вручив ей письмо с просьбой о помощи к семье своего сына Сергея Львовича, продиктовал приехавшему к нему молодому секретарю Черткова Алексею Сергеенко статью о смертных казнях “Действительное средство”, последнюю в своей жизни, написанную по просьбе Корнея Чуковского, и два раза попытался встретиться со старцами Оптиной Пустыни.
Хотя не совсем понятно, почему в этом случае обычно говорят о “старцах”. Речь шла все-таки об одном старце – Иосифе, ученике преподобного Амвросия. Амвросий (после его смерти Иосиф) был духовником сестры Толстого, монахини Марии Николаевны Толстой, келья которой в соседнем монастыре близ села Шамордино была построена по личному проекту Амвросия.
Это даже удивительно! – самый конфликтный в отношениях с русской церковью писатель был связан с нею самыми кровными, самыми интимными узами. Сам факт, что бежавший из Ясной Поляны Толстой направил свои стопы именно в Оптину и Шамордино, говорит о многом. Это был его выбор. Больше того, это был, по сути, единственный свободный выбор Толстого во всё время ухода. Все остальные его действия во многом диктовались другими людьми или объективными обстоятельствами, против которых он был бессилен. Таким образом, мы можем смело сказать, что последняя свободная воля Толстого проявилась в приезде в Оптину и Шамордино. Где он и хотел остаться.
И это был именно сердечный, а не умственный выбор Толстого. Какая уж тут умственность, какая уж тут гордыня! Он бежит. Он весь запутался в семейных противоречиях. Его раздирают на части Чертков, Софья Андреевна, толстовцы, наследники, просители… Он слаб, грешен, болен и прекрасно понимает это. И вот в состоянии полного отчаяния Толстой совершает единственный сердечно-человеческий выбор. К сестричке, в монастырь! В Шамордино поселиться нельзя, это женский монастырь. Но он готов снять избу в деревне. Это даже лучше, ведь он так мечтал жить с народом! Но посмотрим на вещи здраво. 82-летний старик в избе, в деревне?
Корреспондент газеты “Новое время” Алексей Ксюнин после смерти Толстого расспросил крестьян деревни Шамордино, где беглец пытался снять дом.
– Снегом шибко заносит зимой, – говорили крестьяне графу, жалуясь на свою несчастную “жисть”, – до города восемнадцать верст, иной раз не выберешься.
– Снег ничего, в нем греха нету, – успокаивал крестьян Толстой. – С весною он растает.
Но до весны предстояло пережить еще зиму. А он в это время уже был простужен, постояв на открытой площадке вагона под ледяным ветром.
И вот, как ни посмотри, самым естественным выходом для Толстого в тот момент было остановиться в Оптиной. Хотя бы на время, хотя бы для того, чтобы собраться с мыслями и принять какое-то новое решение. Ведь понятно, что после ухода из Ясной его несло без руля и без ветрил. Толстой, десятилетиями привыкший к оседлой жизни в Ясной, не имел серьезного опыта странничества. В том, что Толстой хотел остановиться в Оптиной, не может быть никаких сомнений. При его разговоре с сестрой в Шамордино присутствовала ее дочь, племянница Толстого Е.В. Оболенская:
“За чаем мать стала расспрашивать про Оптину пустынь. Ему там очень понравилось (он ведь не раз бывал там раньше), и он сказал:
– Я бы с удовольствием там остался жить. Нес бы самые тяжелые послушания, только бы меня не заставляли креститься и ходить в церковь”.
Этот разговор с сестрой приводит в своем донесении епископу Калужскому Вениамину и игуменья Шамординского монастыря:
“В 6 часов вечера граф прибыл в Шамордино в келью сестры; встреча была очень трогательная: он обнял сестру, поцеловал и на плече рыдал не меньше пяти минут; долго потом они сидели вдвоем; он поведал ей свое горе: разлад с женой. Затем был обед. К нему пригласили его доктора и монахиню N… Все четыре кушанья, как-то: картофель, грибы, каша и суп, им были смешаны в одно место; ел он много, говорил много; вот его слова:
– Сестра, я был в Оптиной; как там хорошо, с какой бы радостью я теперь надел бы подрясник и жил бы, исполняя самые низкие и трудные дела; поставил бы условие: не понуждать меня молиться, этого я не могу.
Сестра отвечала:
– Это хорошо, брат, но и с тебя взяли бы условие: ничего не проповедовать и не учить.
Граф ответил:
– Чему учить? Там надо учиться; в каждом встречном насельнике я видел только учителей. Да, сестра, тяжело мне теперь. А у вас? Что, как не Эдем? Я и здесь бы затворился в своей храмине и готовился бы к смерти; ведь 80 лет, а умирать надо!”
Сама Мария Николаевна Толстая в письме к Софье Андреевне, написанном через некоторое время после смерти Л.Н., более сдержанно рассказала о его желании остановиться в Оптиной или Шамордино:
“Когда Левочка приехал ко мне, он сначала был очень удручен, и когда он мне стал рассказывать, как ты бросилась в пруд, он плакал навзрыд, я не могла его видеть без слез; но про себя он мне ничего не говорил, сказал только, что приехал сюда надолго, думал нанять избу у мужика и тут жить. Мне кажется, что он хотел уединения, его тяготила яснополянская жизнь (он мне это говорил в последний раз, когда я была у вас) и вся обстановка, противная его убеждениям; он просто хотел устроиться по своему вкусу и жить в уединении, где бы ему никто не мешал”.
В письме же французскому переводчику Толстого Шарлю Саломону от 16 января 1911 года Мария Николаевна писала так: “Вы хотели бы знать, что мой брат искал в Оптиной Пустыни? Старца-духовника или мудрого человека, живущего в уединении с Богом и своей совестью, который понял бы его и мог бы несколько облегчить его большое горе? Я думаю, что он не искал ни того, ни другого. Горе его было слишком сложно; он просто хотел успокоиться и пожить в тихой духовной обстановке”.
Толстой явно хотел остановиться в Оптиной. Ему нравилось в Оптиной. Однако ни о церковном покаянии, ни о формальном возвращении в православие речи быть не могло.
В православный монастырь пришел старый Будда. Звучит дико, но не забудем, что это был русский Будда. В соседнем, “дочернем”, монастыре живет сестра Будды, самый родной и даже единственный человек, который может его принять таким, какой он есть.
“Так мне здесь хорошо! – говорил Толстой А.П. Сергеенко в Шамордино. – Сестра меня совсем поняла”.
Старый Будда не хочет никого учить. Он устал, жаждет покоя, уединения. И, если получится, мудрых, неторопливых бесед с мудрыми людьми, какими он видит оптинских старцев.
Такое было возможно?
“Нет! – кричали вчера и кричат сегодня ревностные защитники православия от “страшного” графа Толстого. – Ишь, чего задумал! В монастыре жить, а в церковь не ходить! Да кто он вообще такой! Да он на коленях должен был к старцам приползти!”
Но послушаем голоса духовных иерархов, прозвучавшие в то время. Газета “Русское слово” 31 октября 1910 года, через два дня после отъезда Л.Н. из Оптиной, напечатала мнения православных епископов о возможности или невозможности пребывания Л.Н. в монастыре.
Епископ Макарий: “Надо узнать, куда он ушел, – в православие или буддизм. Если в православие, то церковь радостно примет заблудшего сына, хотя для этого понадобится отречение Толстого от его противохристианского учения столь же торжественное, как отлучение”.
Епископ Арсений: “Признание Толстым официальной церкви, уход его в монастырь принесут, несомненно, громадную пользу церкви”.
Епископ Никон: “Ведь Толстой не только против церкви, он против самого Христа”.
Епископ Евлогий: “По моему глубокому убеждению монастырь может принять Л.Н., если даже он и явился туда не для раскаяния, а просто ища отдыха душе своей”.
Как видим, одной точки зрения на возможность жизни Л.Н. в монастыре не было даже у высших церковных иерархов. Епископ Томский и Алтайский Макарий был категоричен, а владыка Холмский и Люблинский Евлогий (в миру Василий Георгиевский, в будущем митрополит Западно-Европейских русских церквей, скончавшийся в 1946 году в Париже и похороненный на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа) оценивал ситуацию с более лояльных позиций.
Владыка Евлогий был поклонником Пушкина и Лескова, любил Мельникова-Печерского и Толстого.
“Сделавшись самостоятельным епископом Холмским и Люблинским, – пишет журнал “Русское православие”, – владыка Евлогий немедленно приступил к исполнению своих заветных желаний. Вместо бедных, полуразрушающихся церквей воздвигнуты в короткое время благолепные храмы, привлекались к постройке и украшению их щедрые благотворители из России и местные. Быстро развивалась широкая церковно-просветительная деятельность, увеличились церковно-приходские школы высших и низших типов, возникли периодические издания: 1) Холмская Церковная жизнь с Народным Листком; 2) Братская беседа; 3) Холмская Русь. Оживилась деятельность приходских Братств через объединение ее посредством Холмского Богородицкого Братства. По мысли владыки и при его деятельном участии возникли новые благотворительные и просветительные организации: 1) Холмское женское благотворительное общество; 2) Народно-просветительное общество Холмской Руси; 3) Холмская Архивная Комиссия. Холмское Братство приобрело собственную типографию. В Холме ежегодно собирались съезды местных деятелей для обсуждения различных вопросов церковной и общественной жизни”.
Мнение просвещенного епископа удивительным образом полностью совпадало с мнением простого рясофорного послушника Михаила, монастырского гостинника. В “Летописи скита во имя святого Иоанна Предтечи и Крестителя Господня, находящегося при Козельской Оптиной пустыни” сообщаются детали разговора Толстого с братом Михаилом:
“А приехали, – рассказывал отец Михаил, – они вдвоем. Постучались. Я открыл. Лев Николаевич спрашивает: “Можно мне войти?” Я сказал: “Пожалуйста”. А он и говорит: “Может, мне нельзя: я – Толстой”. “Почему же, – говорю, – мы всем рады, кто имеет желание к нам”. Он тогда говорит: “Ну здравствуй, брат”. Я отвечаю: “Здравствуйте, Ваше Сиятельство”. Он говорит: “Ты не обиделся, что я тебя братом назвал? Все люди – братья”. Я отвечаю: “Никак нет, а это истинно, что все – братья”. Ну, и остановились у нас. Я им лучшую комнату отвел. А утром пораньше служку к скитоначальнику отцу Варсонофию послал предупредить, что Толстой к ним в скит едет”.
Михаил повел себя, как евангельская Марфа: сначала приютил, а потом все остальное. Но если для Евлогия Толстой – это прежде всего Толстой, то для Михаила – это граф Толстой. Не надо забывать, что Оптинский монастырь в начале ХХ века хотя и был знаменит среди богомольцев, от нищих до богатых меценатов, но представлял из себя обычный провинциальный монастырь. Добраться к нему с дороги можно было только на пароме через Жиздру, а когда река разливалась весной, обитель порой отрезало от мира. Всех насельников скита в 1910 году было 50 человек, один – скитоначальник игумен Варсонофий, один – старец Иосиф, 6 – иеромонахов, 8 – мантийных монахов, 17 – рясофорных монахов и 17 – рясофорных послушников. Ближайший Козельск был обычным уездным городом. Неожиданное появление “отлученного” Толстого было невероятным событием для тихой монастырской жизни!
А ведь было время, когда Толстого принимали в Оптиной как почетного гостя. Встретиться и поговорить со знаменитым писателем желали все, от архимандрита до простого монаха. К тому же это был граф. Разумеется, ему оказывался особый прием.
В воспоминаниях слуги Толстого Сергея Арбузова, с которым он пешком ходил в Оптинский монастырь в 1881 году, а также в воспоминаниях Софьи Андреевны, написанных, вероятно, со слов слуги и Л.Н., наглядно показано иерархическое отношение к богомольцам в монастыре.
Сначала Арбузов вспоминает, как Л.Н. собирался в дорогу: “…граф при моем содействии обулся в лапти по всем правилам крестьянского искусства, с онучами, и завязал их на ногах бечевкой… Затем нам на плечи были приспособлены сумки с вещами; в сумке графа лежали ночное белье, две пары носков, два полотенца, несколько носовых платков, две холщовые блузы, простыня, маленькая подушка и кожаные сапоги”.
По дороге в одном селе подвыпивший старшина привязался к Л.Н., надеясь получить от простого и, возможно, беспаспортного странничка мзду за свое освобождение, но, увидев в документах, что это граф Толстой, страшно испугался и старался всячески услужить.
В монастырь пришли вечером, к вечерней трапезе. “Звонил колокольчик на ужин, мы с котомками за плечами вошли в трапезную; нас не пустили в чистую столовую, посадили ужинать с нищими… После ужина пошли на ночлег в гостиницу третьего класса… Монах, видя, что мы обуты в лапти, номера нам не дает, а посылает в общую ночлежную избу, где всякая грязь и насекомые”.
В передаче Софьи Андреевны это выглядит еще неприятней. “В монастырской гостинице Льва Николаевича, одетого в синюю мужицкую рубаху, поддевку и лапти, приняли за простолюдина, и монах-гостинник Ефим говорил с ним грубо:
– Здесь странноприимный дом, вот здесь и спи. Ты нажрался, а я не ел. Вот сядь сюда!
Даже лакей Сергей, который был в шляпе-котелке, пользовался бóльшим уважением”.
За рубль дали грязный, маленький номер с клопами, где уже спал третий человек, сапожник, который громко храпел. “Граф вскочил с испуга, – пишет Арбузов, – и сказал мне:
– Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть.
Я подошел к дивану, разбудил сапожника и говорю:
– Голубчик, вы очень храпите, моего старичка пугаете; он боится, когда в одной комнате с ним человек спит и храпит.
– Что же, прикажешь мне из-за твоего старика всю ночь не спать?”
Но через два дня все изменилось.
Его увидел монах Оптиной, бывший крепостной Ясной Поляны. Изумился, увидев своего графа в таком виде:
– Ваше сиятельство, что же вы так смирились!
Толстого стали разыскивать по приказу архимандрита и старца Амвросия. “Приходят два монаха, – вспоминает Арбузов, – чтобы взять вещи графа и просить его в первоклассную гостиницу, где все обито бархатом. Граф долго отказывался идти туда, но под конец все-таки решился”.
Прием у архимандрита продлился три часа. Потом Толстой пошел к отцу Амвросию и пробыл в его келье четыре часа. Все это время, вспоминает Арбузов, возле кельи старца ждало приема около тридцати человек. “Некоторые говорили, что они здесь дней пять или шесть и каждый день бывают в скиту у кельи о. Амвросия и не могут его видеть и получить благословения. Я спросил, почему же о. Амвросий не может их принять? Говорят, что это происходит не от о. Амвросия, а что о них не докладывает келейник”.
После Толстого Амвросий принял и слугу Арбузова и очень сокрушался: не натер ли граф ноги во время ходьбы? В гостинице их ждал прием на самом высоком уровне. “Отворяется дверь, входит монах и спрашивает, не угодно ли его сиятельству обедать… Монахи с удивлением спрашивают, неужели мы всю дорогу шли пешком…” И обедали они на этот раз “в первоклассной гостинице, где ему (Толстому. – П. Б.) служили монахи”.
Чинопочитание в монастыре было делом обычным. Например, в 1887 году его впервые посетил великий князь Константин Константинович Романов. В “Летописи” Оптинского скита так сообщается об этом событии: “Встреченный всей братией в Святых вратах обители, Великий Князь проследовал в настоятельские покои, предложенные Его Высочеству отцом настоятелем. Был вечер – канун праздника. Высокому гостю по монастырскому обычаю подан был ужин, к которому приглашался и настоятель. Но последний по простоте своей отказался от этой высокой чести, сказав, что он завтра служащий, а в таких случаях не имеет обыкновения ужинать. Эта простота отца Исаакия произвела между прочим отрадное впечатление на Великого Князя, который не раз высказывал, что подобных людей ему не приходилось видеть”.
Монастырские приемы отличались особым монастырским этикетом. Настоятель мог позволить себе отказаться от ужина с великим князем, сославшись на то, что не может вкушать пищу перед службой. Но при этом сам ужин проходил в его покоях, которые он освобождал для высокого гостя.
В мае 1901 года монастырь посетили и дети великого князя Константина. Отец в это время был в имении землевладельца Кашкина в селе Прысках, к его приезду стены дома расписали под мрамор. “По желанию Их Высочеств, – сообщает “Летопись”, – торжественной встречи им не делалось ни в монастыре, ни в скиту. Был только звон во все колокола…” 21 мая были именины князя, и “отец игумен со старшим иеродиаконом отцом Феодосием ездил в село Прыски для принесения поздравления Августейшему имениннику, которому отец игумен поднес икону Введения во храм Пресвятой Богородицы в сребропозлащенной ризе и книгу “Описание Оптинской пустыни”.
Оптинский монастырь был чрезвычайно популярен среди простых богомольцев, но в силу отдаленности от центральных сообщений и по причине российского бездорожья визит высоких гостей был здесь настоящим событием. В “Летопись” попадали гости даже куда менее важные, чем великий князь Константин или Лев Толстой. Например, в том же 1901 году “посетил Оптину пустынь бывший командир стрелковой бригады генерал-лейтенант Николаев с семейством… Очень понравилась ему наша святая обитель со всем ее строем жизни, внешней и внутренней. Бывал он часто и в скиту у отца Иосифа и отца Венедикта, в келии коего сподобился Таинства Елеосвящения с двумя дочерьми-девицами”.
В этой, на первый взгляд, несправедливости были свой порядок, свой обычай. Необычным и оскорбительным для монастыря было поведение “ряженого” графа. Перед Богом все равны, но не перед настоятелем, который прежде всего отвечал за внутренний, довольно сложный распорядок монастырской жизни, включавший и регулирование наплыва посетителей, особенно летом. Толстой грубо нарушал монастырский этикет, посягал на правила, согласно которым посетители более высокого социального ранга не только могли, но и должны были останавливаться в приличной гостинице, а не в ночлежной избе с клопами. У монастыря было достаточно ответственности перед вышестоящим духовным начальством. Толстой ведь был не просто посетителем. Толстой был знаменитым на весь мир писателем и публицистом, писавшим о церковных проблемах, но совсем не с церковной точки зрения. Переодетый в мужичка, он представлял для монастыря двойную угрозу как незаметный соглядатай монастырской жизни со всеми ее непарадными и, может быть, неприглядными сторонами.
Ситуация 1881 года почти зеркально повторяла приезд Толстого в монастырь и в 1877 году, когда он прибыл туда хотя и как граф с другом, известным критиком Н.Н. Страховым, но пожелал все-таки остановиться в гостинице третьего класса как простой богомолец. Это было, конечно, его законное право. Но слух об этом мигом облетел монастырь, и Толстого с его спутником настойчиво попросили переселиться в хорошую гостиницу. Его принял старец Амвросий, они с ним долго беседовали, и Толстой, по его же признанию, остался беседой весьма доволен.
Зачем спустя четыре года он разыгрывает в монастыре во всех отношениях странный спектакль? Зачем мучается в номере с клопами, храпящим сапожником, налагая молчание на уста Фигаро-Арбузова, который через несколько лет опубликует откровенно издевательские воспоминания о посещении его барином Оптиной? Зачем ставит в неловкое положение монастырское начальство?
Тому было много причин. Толстой действительно хотел слиться с народом и увидеть монастырь его глазами, а не глазами важного барина. Ему действительно было неприятно жить в роскошных условиях и принимать пищу из рук услужливых монахов. В этом проявились и известная “дикость” толстовской породы, не желавшей считаться с общепринятыми нормами, и толстовское упрямство, но отнюдь не “гордыня”, как принято считать. Скорее это было сугубо писательское любопытство будущего автора “Отца Сергия” и “Посмертных записок старца Федора Кузьмича”. Толстой хотел вжиться в свои будущие произведения всей своей плотью.
Толстой в монастыре был чужеродным телом. И монастырский организм естественным образом это чувствовал и вынуждал поступать по своим правилам, а не по “сценарию” писателя.
Если бы он был просто чудаковатым барином! Но он был великим писателем, не только каждое слово которого, но и каждый жест разносился по России, всему миру. Вот он в монастырской лавке увидел старушку. Старушка не может найти себе дешевое евангелие. Толстой купил ей дорогое евангелие. Казалось бы, ну и что такого? Но ведь это евангелие купил не просто щедрый барин, а человек, поставивший себе задачей спасти евангельское учение от церковной догматики. И обычный жест немедленно становился символом.
Однако в октябре 1910 года в монастыре появился не только граф и писатель Лев Толстой, но и “отлученный от церкви” Толстой. Это сегодня мы можем разбираться в тонкостях синодального определения 1901 года, согласно которому Толстой стал персоной нон грата в пределах православной церкви. Это сегодня можно спорить, было ли это “отлучение” отлучением. Но тогда в монастыре его воспринимали именно как “отлученного”.
Это как в семье… Супруг ушел от жены и живет на стороне. Жена терпит, терпит, а потом подает на развод, который соответствующе оформляется. После этого муж может вернуться к жене, но уже не как муж, а как любовник. И они могут заново оформить брак, но это будет неловко, непросто, мучительно.
Эта неловкость чувствуется в каждом шаге, сделанном Толстым по Оптиной осенью 1910 года, в каждом сказанном им слове, в каждом жесте этого все еще невероятно сильного мужчины.
По его ощущению, его должны были бы выгнать. Но отец Михаил гостеприимно распахивает дверь лучшей комнаты гостиницы. “Я Лев Толстой, отлучен от церкви, приехал поговорить с вашими старцами, завтра уеду в Шамордино”, – на всякий случай быстро поясняет Толстой. А Михаил несет яблоки, мед, устраивает в номере все по его вкусу.
И Толстой оттаивает душой… В это время он наверняка вспоминает о том, что в Оптиной жила в преклонных годах и скончалась родная сестра его отца, тетушка Александра Ильинична Остен-Сакен, ставшая после смерти брата, Николая Ильича, опекуншей над несовершеннолетними Толстыми. Здесь она и похоронена. Когда-то блестящая светская дама, настоящая “звезда” при дворе. Но… неудачное замужество, психическая болезнь мужа… “Тетушка была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтения житий святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками… Тетушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась… но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь избегать всякой роскоши и услуги, но стараясь, сколько возможно, служить другим”, – писал Толстой.
Впервые он посетил Оптину в 1841 году, когда хоронили Александру Ильиничну. Левочке тогда исполнилось 13 лет. Позже племянники поставили на ее могиле скромный памятник с такой трогательной эпитафией:
Уснувшая для жизни земной,
Ты путь перешла неизвестный,
В обителях жизни небесной
Твой сладок, завиден покой.
В надежде сладкого свиданья
И с верою за гробом жить
Племянники сей знак воспоминанья
Воздвигнули, чтоб прах усопшей чтить.
Есть основательная версия, что эти стихи написал Толстой. Если это так, то это были первые его увидевшие свет строки. К ним он вернулся семьдесят лет спустя, и какими же они теперь должны были показаться горько-пророческими: “В обителях жизни небесной / Твой сладок, завиден покой…”!
Здесь также жила, скончалась и была похоронена Елизавета Александровна Ергольская (1792–1874), родная сестра самой любимой “тетеньки” Толстого Татьяны Александровны Ергольской. Обе тетушки, Александра Ильинична и Елизавета Александровна, не были монахинями. Они просто жили при монастыре. И нашли здесь вечный покой.
По дороге к скитам у Толстого случилась встреча с другим гостинником, отцом Пахомом, бывшим солдатом гвардии. Отец Пахом, уже зная, что Толстой приехал в монастырь, вышел ему навстречу.
– Это что за здание?
– Гостиница.
– Как будто я тут останавливался. Кто гостинник?
– Я, отец Пахом грешный. А это вы, ваше сиятельство?
– Я Толстой Лев Николаевич. Вот я иду к отцу Иосифу, старцу, я боюсь его беспокоить, говорят, он болен.
– Не болен, а слаб. Идите, ваше сиятельство, он вас примет.
– Где вы раньше служили?
Пахом назвал какой-то гвардейский полк в Петербурге.
– А, знаю… До свидания, брат. Извините, что так называю; я теперь всех так называю. Мы все братья у одного царя.
И еще была одна встреча, с гостиничным мальчиком. “Со мной тоже разговаривал Лев Николаевич, – с гордостью рассказывал мальчик. – Спрашивал, дальний ли я или ближний, кто мои родители, а потом этак ласково потрепал да и говорит: – Ты что ж тут, в монахи пришел?”
С самого начала в Оптиной “отлученного” Толстого встречали как отца родного: и паромщик, и гостинники, и мальчишка… Все были рады появлению этого незаурядного человека, знаменитого писателя и в то же время такого простого, такого доступного “дедушки”. И в этот раз Толстой ни во что не “рядился”. Он ведь и был дедушкой. И он всегда умел найти кратчайший путь к сердцу простого человека, подробно расспрашивая его о жизни, интересуясь каждой мелочью.
Все было замечательно, пока Толстой не дошел до скита.
Вот он, самый волнующий момент последнего посещения Толстым Оптиной! Почему он не встретился с Иосифом, ради чего, собственно, приехал в монастырь, вовсе не рассчитывая на ласковый прием, который ему оказали простые насельники? Почему Иосиф не позвал Толстого, которого приглашал к себе сам Амвросий?
Именно в оценке этого события полярно разделяются голоса ревнителей православия и его противников. “Гордыня!” – говорят одни. “Гордыня!” – говорят и другие.
В самом деле, на поверхностный взгляд тут столкнулись два авторитета, церковный и светский. Два старца. Один не позвал, второй – не пошел. А если бы позвал? А если бы сам пошел? Может, и состоялось бы примирение между церковью и Толстым, не формальное, не ради Синода, не ради царя и Столыпина, которые, кстати, были всячески заинтересованы в таком примирении перед лицом Европы. Не ради буквы, не ради иерархов, не ради государства. Ради простых гостинников Михаила и Пахома, ради мальчика Кирюшки, который взрослым монахом гордился бы своей встречей с великим писателем России. Ради тех простых монахов, которые, по свидетельству Маковицкого, толпились возле парома, когда Лев Толстой не солоно хлебавши отплывал от Оптиной навсегда, в какую-то свою вечность, как будто вечность в России не одна для всех.
– Жалко Льва Николаевича, ах ты, господи! – шептали монахи. – Да! Бедный Лев Николаевич!
Толстой в это время, стоя у перил, разговаривал с миловидным седым стариком-монахом в очках. По-стариковски участливо расспрашивал его о зрении. Вспомнил анекдот из своей казанской молодости, когда ему, студенту, татарин предлагал: “Купи очки”. – “Мне не нужны”. – “Как не нужны! Теперь каждый порядочный барин очкам носит”.
“Переправа была короткой, – пишет Маковицкий, – одна минута”. Всего одна минута – и один из самых важных духовных вопросов предреволюционной России, конфликт Толстого и церкви, был с русской беспечностью оставлен “на потом”. Хотя тогда ничего нельзя было оставлять “на потом”. Потом ничего исправить было уже нельзя.
Когда Толстой умер и был похоронен в Ясной на краю оврага в Старом Заказе, на могильный холм приходила дурочка Параша и отпевала его по-свойски, по народному:
Уж куда ты, несмышлененький, ушел,
Уж куда ты собирался,
По какой-то по дороженьке,
Уж на кого ты нас оставил, глупеньких,
На кого ты бросил нас…
На кого покинул нас…
Над Парашей смеялись крестьянские бабы. Вот дура, отпевает графа! Но дура была, конечно, в тыщу раз умнее “глупеньких” и “несмышлененьких” участников неловкой истории, которая разыгралась 29 октября в Оптиной. Как раз этой дуры-то и не хватило, чтобы взять Толстого за руку и отвести к старцу.
Все вели себя как-то слишком по-умному, все были как будто в своем праве. Настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт болел. Несколько дней назад он вернулся в монастырь из Москвы после операции. И не мог игумен монастыря встречаться с еретиком такого масштаба, как Толстой, не получив разрешения калужского владыки.
“Долгом своим считаю почтительнейшим донести Вашему Преосвященству, что 28 прошлого Октября в вверенную мне пустынь приезжал, с 5-часовым вечерним поездом, идущим от Белева, граф Лев Николаевич Толстой, в сопровождении, по его словам, доктора… 29 Октября часов в 7 утра к нему приехал со станции какой-то молодой человек, долго что-то писали в номере, и с этим же извозчиком доктор его ездил в г. Козельск. Часу в 8-м утра этого дня Толстой отправился на прогулку; оба раза ходил один. Во второй раз его видели проходившим около пустого корпуса, находящегося вне монастырской ограды, называемого “Консульский”, в котором он бывал еще при жизни покойного старца Амвросия, у покойного писателя К. Леонтьева; затем проходил около скита, но ни у старцев, ни у меня, настоятеля, он не был. Внутрь монастыря и скита не входил. С этой прогулки Толстой вернулся в часу в первом дня, пообедал и часа в три дня этого же числа выехал в Шамордино, где живет его сестра-монахиня. В книге для записи посетителей на гостинице он написал: “Лев Толстой благодарит за прием”.
Это из “доношения” игумена Ксенофонта владыке Вениамину. Из него можно понять следующее… Толстой не побывал не только в скиту, но даже и в монастыре. В самом деле, внимательно читая Маковицкого, Сергеенко, Ксюнина и дневник Толстого, мы нигде не найдем упоминания о том, что Толстой пересек Святые врата и зашел на территорию монастыря. Толстой в буквальном смысле бродил “около церковных стен”, выражаясь языком В.В. Розанова.
Гостиница и скит находились за территорией монастыря. “Л.Н. ходил гулять к скиту, – пишет Маковицкий. – Подошел к его юго-западному углу. Прошел вдоль южной стены… и пошел в лес… В 12-м ч. Л.Н. опять ходил гулять к скиту. Вышел из гостиницы, взял влево, дошел до святых ворот, вернулся и пошел вправо, опять возвратился к святым воротам, потом пошел и завернул за башню к скиту”.
Это была как будто обычная прогулка… В руках Толстой держал раскладную палку-сидение, которую всегда брал на прогулки в Ясной Поляне. Но “Л.Н. утром по два раза никогда не гулял”. Маковицкий обращает внимание на странность поведения Толстого. “У Л.Н. видно было сильное желание побеседовать со старцами”.
Но что-то ему мешает. Вернувшись со второй прогулки, сказал:
– К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы.
В этих словах видят проявление “гордыни” Толстого. Действительно, почему просто не постучался в домик Иосифа, который выходил крыльцом за ограду скита именно для того, чтобы всякий паломник мог попроситься на прием к старцу через его келейника? Почему ждал, чтобы его непременно “позвали”? Даже если Маковицкий неточно передает его слова, и без слов ясно, что Толстой ждал приглашения и без него не желал делать первый шаг. Но знал ли об этом Иосиф?
Да, знал. Вот что рассказывает в “Летописи…” келейник старца Иосифа:
“Старец Иосиф был болен, я возле него сидел. Заходит к нам старец Варсонофий и рассказывает, что отец Михаил прислал предупредить, что Л. Толстой к нам едет. “Я, – говорит, – спрашивал его: “А кто тебе сказал?” Он говорит: “Сам Толстой сказал”. Старец Иосиф говорит: “Если приедет, примем его с лаской и почтением и радостно, хоть он и отлучен был, но раз сам пришел, никто ведь его не заставлял, иначе нам нельзя”. Потом послали меня посмотреть за ограду. Я увидел Льва Николаевича и доложил старцам, что он возле дома близко ходит, то подойдет, то отойдет. Старец Иосиф говорит: “Трудно ему. Он ведь к нам за живой водой приехал. Иди, пригласи его, если к нам приехал. Ты спроси его”. Я пошел, а его уже нет, уехал. Мало еще отъехал совсем, а ведь на лошади он, не догнать мне было…”
Однако последее объяснение противоречит тому, что происходило на самом деле и было скрупулезно, по минутам, зафиксировано в дненике Маковицкого. После второй прогулки Толстой пешком вернулся в гостиницу и плотно пообедал (“Л.Н. показались очень вкусны монастырские щи да хорошо проваренная гречневая каша с подсолнечным маслом; очень много ее съел”, – пишет Маковицкий). Он расплатился с гостинником (“– Что я вам должен? – По усердию. – Три рубля довольно?”). Он расписался в книге почетных посетителей и пешком дошел до парома, где его уже на двух колясках догнали Сергеенко и Маковицкий. У парома Толстого провожали пятнадцать, по подсчетам Маковицкого, монахов.
Догонять Толстого не было нужды. Толстого надо было просто позвать. Он сам не пошел к Иосифу, потому что знал о его болезни и просто не хотел беспокоить старого, больного человека без приглашения. Об этом он ясно сказал сестре Марии Николаевне в Шамордино. И еще он сказал, что боялся, что его, как “отлученного”, не примут. Толстого элементарно подвела аристократическая деликатность. В свою очередь, Иосиф не знал твердо, зачем приехал Толстой. О том, что он хочет говорить с ним, Иосиф знал только по слухам. И, наконец, Иосиф еще ничего не мог знать о самом главном – об уходе Толстого. Об этом еще никто, кроме самых близких, не знал. Еще не было газетных сообщений, которые появятся только на следующий день.
Уже после смерти Толстого в присутствии Маковицкого, снова посетившего монастырь в декабре 1910 года, одна игуменья выговаривала отцу Пахому: зачем он не отвел Толстого к старцу, зная, что граф хочет с ним говорить? “Да как-то не решился… – оправдывался отец Пахом. – Не хотел быть навязчивым”.
Читать это постфактум невозможно без горечи. Все вроде бы поступают правильно. И даже благородно. Но при этом все… какие-то больные, расслабленные. И никто не решается сделать первый шаг навстречу друг другу. А в результате великий русский писатель бродит, как неприкаянный, “около монастырских стен”.
В Шамордино Толстой сказал сестре, что собирается еще раз вернуться в Оптину и поговорить с Иосифом. Но было уже поздно. Какая-то неведомая сила гнала Толстого дальше и дальше.
∙
Глава из книги “Уход и смерть Льва Толстого”, которая готовится к выходу в издательстве “АСТ”. Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ, проект № 09–04–00493 а/Р.