Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2010
Наконец-то мы вновь вернулись во времена Белинского и Гоголя, Дружинина и Писарева, и пресыщенное согласие, что искусство есть игра, то есть утонченное дуракаваляние, сменяется прениями о том, что же в искусстве главное: форма или гражданская позиция, красота или “удовлетворительный ответ на тревожные, болезненные вопросы настоящего” (Белинский), утонченный язык или новые идеи и образы. Но почему бы тогда не поспорить, что важнее: еда или музыка? Для голодающего, разумеется, еда. Но следует ли из этого, что еда является высшей или хоть какой-нибудь разновидностью искусства? Есть масса чрезвычайно полезных видов словесной продукции: инструкции, рецепты, описания неизвестных читателю явлений, – но зачем их сопоставлять с художественной литературой, имеющей совершенно иные функции? И даже в долгосрочной перспективе, я не сказал бы, что менее важные.
Слухи о смерти автора, смерти романа, смерти искусства сильно преувеличены. Творцы и распространители этих слухов выдают за действительность свои мечты. Или страхи. Искусство умрет не раньше, чем человек утратит желание видеть себя и своих друзей красивыми и достойными сострадания, а врагов мерзкими и заслуживающими – далее казнь выбирается по вкусу, от физического истребления, как это делает простодушный народный эпос, до лишения их всяких человеческих качеств, как это проделывали со своими недругами Лев Толстой и Дмитрий Пригов.
Беззащитность перед смертью, страданиями, поражениями, утратами всегда была и останется главным двигателем художественного творчества. С тех пор как вера утратила способность служить экзистенциальной защитой от ужаса человеческого бытия, эту миссию хоть в какой-то степени исполняет красота. Специфическая функция искусства не в том, чтобы нести нам новые знания – это могут делать и наука с очеркистикой, – а в том, чтобы защищать нас от непереносимого знания. “Пускай мы беспомощны и эфемерны, но зато до чего прекрасны!” – говорит нам искусство, тем самым пробуждая в нас гордость, а следовательно, и силу. Работая с людьми, пытавшимися или намеревавшимися уйти из жизни, я не раз убеждался, что красота способна буквально вернуть человека к жизни, как кусочек сахара во время блокады: если несчастному удается создать красивый образ собственного несчастья, он наполовину спасен. Ибо убивает не столько само несчастье, сколько ощущение унизительности, ничтожности, некрасивости этого несчастья.
И по части красоты ни одно из визуальных искусств не может сравниться с искусством слова! Ибо словесные образы бесплотны. А преодоление – хотя бы в мире иллюзий – своей материальной, бренной природы, освобождение от закона причинности есть главная мечта человека в его безнадежной борьбе с тиранией материи, не желающей считаться с нашими духовными устремлениями. Ибо главный наш враг не власть и не толпа, не бедность и не хамство, а смерть. И пути к ней, запланированный и незапланированный, – я имею в виду старость и болезни. Социальные унижения ранят нас так больно лишь потому, что через униженность в социальном мире мы прозреваем свою униженность в мироздании. И потому каждый человек по мере своих сил всегда будет творить словесные миры, в которых его жизнь предстает хоть чуточку менее страшной, скучной и унизительной.
А писатель станет этим заниматься потому, что он всего лишь человек. Только в еще большей степени, чем все прочие, – в еще большей степени жаждущий укрыться от реальности под искусственной кровлей. Да еще и желающий укрыть под нею как можно больше страждущих. Но возводящий ее все-таки прежде всего для самого себя. И язык в этой борьбе с ничтожностью не самоцель, а только средство создания желательного образа повествователя. Если автор хочет предстать всеведущим пророком, он станет изгонять из языка всякое изящество, как это делают Толстой и Солженицын; изображая беспечного гуляку, как Довлатов, он, напротив, будет изгонять все патетическое; ну, а тем, кто желает косить под простого неотесанного парнягу из народа, презирающего эти ваши завитушки и финтифлюшки, конечно, следует поражать корявостью и погруженностью в изнанку жизни, какой вам, пустоплясам, и понюхать не пришлось.
Нет языка хорошего и плохого – есть соответствующий и несоответствующий авторским целям: мужественная сдержанность Хемингуэя требует одного языка, аффектированная виртуозность Олеши – ровно противоположного; вероятно, какие-то авторы (и их читатели) нравятся себе и в декорациях соцреализма, которые, возможно, воспринимают как некую верность заветам отцов. Но и у тех, и у других, и у одиннадцатых, и у стовосьмидесятых художественная литература не сфера обслуживания, а сфера самообслуживания; настоящий писатель служит и угождает себе лишь самому, возводит мир, который представляется прекрасным, забавным или величественным лично ему, мир, в котором он прежде всего нравится сам себе, – так же как дом обставляют прежде всего для самих себя и лишь во вторую очередь для гостей. Согласен, даже самый преданный своему делу писатель хочет видеть в своем доме многих (но лишь симпатичных ему) гостей. Согласен, что жить в самом прекрасном дворце очень грустно, если через его порог не преступает ничья нога, кроме хозяйской. Но если художник начнет угождать гостям и выстроит дом, где будет уютно тысячам, а ему самому одиноко и тоскливо, как Великому Гэтсби, – это одиночество в толпе окажется еще более мучительным.
Если так сложилось, что чарующие тебя образы пленяют лишь немногих, а то и никого, – исправить это невозможно. Можно лишь погибнуть с честью или без чести. Можно лишь доводить до совершенства собственные здания в надежде, что когда-нибудь в них забредет какая-то родная душа, но можно и заняться строительным бизнесом и лепить по чужим проектам поделки, от которых тебя воротит, – вот и весь выбор истинного художника. Если он одинок в исходной сущности своей, поделать с этим он ничего не сможет – в его власти лишь превратить свою трагедию в суетливый фарс. То есть лишить себя главного, ради чего и создается искусство, – красоты. И денег при этом как правило не нажить: чтобы писать для “средних читателей”, нужно быть одним из них, нужно любить то, что любят они, нужно не только говорить, но и думать на их языке – имитация не принесет ничего, кроме конфуза. Как говорил знаменитый геолог Лутугин, когда ему предлагали взятки за завышение ценности месторождения, много не нахапаю, а некролог испорчу.
Как же быть с той ловушкой, в которой оказывается современный писатель, избегающий массового, удешевленного контекста? Не оказывается ли он в изоляции от того целого, общего смысла, что укреплял позицию художников в традиционном обществе и благословлял их труд? Если таковой смысл существует, то никто по доброй воле от него не откажется: одиночество – очень тяжкая ноша. Всякому человеку хочется труда со всеми сообща и заодно с правопорядком, не во власти смертного презирать то, что неизмеримо могущественнее и долговечнее его самого, – экзистенциальный ужас требует как раз примкнуть к долговечному и могущественному. А потому писатель не по доброй воле забирается в башню из слоновой кости, его загоняет туда судьба.
Если бы он видел в массе носителя какого-то высокого смысла, способного осуществить его экзистенциальную защиту, он бы не стал цепляться за такие медяки, как высокая культура и стилистические изыски, он бы вмиг “опростился”, обменял их на золото счастливой осмысленной жизни, как это сделал великий Толстой. Ибо литература – лишь средство наполнить жизнь смыслом и красотой.
Но сегодня, мне кажется, в жизни массы меньше смысла и красоты, меньше красивых иллюзий, чем в жизни культурной элиты. Судя по тому, как лихорадочно “средние читатели” и нечитатели хватаются за всевозможные суррогаты – от сект и знахарей до наркотиков, – масса сама ждет, чтобы ей кто-то подал. Поэтому, отказываясь от интеллектуальной, психологической и стилистической сложности, мы не принесем никакой пользы ни себе, ни людям, но лишь разрушим последние островки искусства во имя химеры единства, которое от этого все равно не возникнет.
Объединяющие грезы рождают не художники, они могут их только концентрировать, являть туманную мечту в наглядных образах. А если нет коллективной мечты, никакие образы не помогут, лучше уж хранить собственные сказки, чем растворять их в пустоте. Лучше по мере сил беречь и укреплять дворянские гнезда, чем отдавать их в разваливающиеся колхозы.
Глядишь, они еще и колхозникам когда-нибудь послужат. Хотя бы в качестве музеев.