Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2010
Собачка
полутемном зале грузинского ресторана Борис рассказывает мне о своей жизни и маленькая шаббатная свечечка в фигурной металлической подставке слабо горит между нами. Борис возбуждается, голос его набирает обороты и поднимается до трагического накала. Под рубашкой и свитером у него разогретое волосатое тело, мох на плечах. Он небольшой и ладный, этот Борис. С бородкой клинышком, серыми глазами, руки жестикулируют. Мы отмечаем его второй развод. Борис счастлив, очень счастлив, но что мне твоя жизнь, Борис? Я слушаю, я молчу и ем вялые жирные чебуреки.
– Ты понимаешь, Алексей, только сейчас мне повезло, наконец, нашел женщину, от которой не хочется уходить, а так – всю жизнь бегал с чемоданчиком. От одной к другой, от другой к третьей. И не потому, что донжуан, просто за себя надо бороться. Вот сестра – ни мужа, ни детей, кому такое надо? Сколько я просил, толкал – бесполезно. Нет, надо жить активно, менять вокруг пространство. Но при этом точно знать, чего хочешь. У моей нынешней женщины есть подруга. Просит: Боря, найди кавалера, я так устала. Ладно, отвечаю. И действительно – нашел, да не одного. А она их отбрасывает: этот не тот, другой не тот, хотя мужики неплохие. Обычные, невыдающиеся, но жизнь вполне устроить можно. Присмотрелся: живет с дочкой, есть машина. Э-э-э, говорю, да тебе, милая, и не нужно никого, у тебя уже есть семья. Сюда, девушка, салатик, сюда поставьте! Спасибо, красавица…
Смотрит вслед, берет вилку:
– Ладная попка. Или вот сын от первой жены, я его учу, учу, а он никак не понимает. Объясняю: встречаться надо максимум четыре раза. Первый – познакомились, второй – пригласил куда-нибудь, третий – закрепление отношений, а на четвертый – всё, в постель. Ведь если ты женщине нравишься, пойдет обязательно, а если нет, будет морочить голову и месяц, и год, да так и не даст. А сыну непонятно, ошибка за ошибкой. Я втолковываю: на чужих ошибках учись, на моих, ведь зачем-то я путь проходил? Эх, папа, отвечает, в том-то и дело, что на твоих не получается. Да, добрый он у меня, медлительный. Хотя, знаешь, если иногда не выходит, то к добру. Была у меня… Ухлестывал, ухлестывал, уворачивалась, уворачивалась. Потом узнаю, у нее гепатит С, тот, что половым путем передается. Ну, думаю, еще гепатита для полного счастья не хватает. Короче, Бог сберег, не знаю для чего, но сберег. Да, жить надо долго, я, например, только на старости лет начал кое-что понимать. Какая все-таки ладная девушка… Так о чем я? Вот, наверное, слышал, в новостях часто передают, что тут мужики жен колотят. Потом их вызывают, увещевают. Но вызывать надо не их!
– Так кого же?
Борис откидывается назад и смеется. Сцепляет пальцы с рыженькими волосиками в замок и хрустко разминает.
– Жен! Лечить всегда надо обоих! Мужика от применения силы, бабу, чтоб не влезала, когда не надо!
Встает и ищет взглядом девушку. Девушка сидит на ладной попке.
– Еще пивка!
Встала. Принесла. Запотевшая темная бутылка в ломкой белой руке.
– Это у меня как профессия стало. Я и книги разные про семейную жизнь читаю. Любопытно, что люди говорят. С собой сравниваю… Жениться ведь не трудно, прожить трудно. А самое главное – надо ребенка родить! Вот был у меня один знакомый. Лет пятнадцать назад, конечно, еще в Союзе он женился. С женой прожил ну максимум полгода, потом большой скандал, и он ее выгнал – беременную. И никогда никого больше у него не было. А ему и не надо, видно, такой человек. Приехал сюда и семь лет снимал балкон у одной семьи. Да, да, жил на балконе. Проходит и закрывает за собой стеклянную дверь, с внутренней стороны занавесочку повесил. Чайничек, радио, на плиточке яичница жарится. Кстати, когда-то инженер был очень неплохой. Хозяйка подумала было, что можно соединиться, да где там! В общем, жил, жил и вдруг внезапно умер – инсульт. Но ребенка родил. И я вот думаю, может, он на свет пришел, именно чтобы род продолжить. Только для этого. Правильно?
Я молчу. Догорела шаббатная не в шаббатный день свечка. Съедены чебуреки. Бездумно мигают цветные новогодние лампочки по булыжного рисунка стенам, и синий ветер через окно манит невыносимой глубиной.
– Да, правильно. Была у меня собачка. Как-то не уследил – выбежала, потрахалась. Глядь – целый выводок. Троих я утопил, а четвертого, на белой морде темные пятнышки, отдал соседке. Пусть, думаю, гавкает.
Сволочь
Мы с другом возвращались из Питера. Мне было двадцать три, другу – двадцать четыре, на вокзале и до вокзала мы выпили коньяку; падал мокрый снег, черные ветви деревьев отчетливо прорисовывались в тусклом желтом свете вокзальных фонарей. Вокзал с вознесенным конусом купола, буфетами, ларьками и тревожным, объявляющим новости голосом мгновенно вобрал всеохватывающей мимолетностью и нас, и сотни торопящихся к перронам в чавкающем, полурастаявшем снегу людей. Мы еще вольготно остановились на последнюю затяжку, отметив взглядом нужный вагон, когда наш поезд со стоящими у тамбуров проводниками вдруг протяжно дернулся, единым вздохом столкнув с места длинную связку самого себя. Мы, заорав “Не закрывай!”, рванули к вагону, один за другим заскочили на ступеньки и протиснулись в тамбур мимо посторонившейся тетки с маленьким ехидным вздернутым носиком на круглом лунообразном лице, в шерстяной безрукавке с курчавым светлым мехом, надетой поверх фирменного костюма.
– Ну пацаны… Вы бы еще час прохлаждались! – добродушно покачала головой тетка и снова выглянула наружу.
Еще раз дернуло, и с мерным перестукиванием поезд начал набирать скорость, только за кромкой ступеней, убыстряясь, летела назад все более сливающаяся в неразличимые полосы хиромантия рельсов. Проводница отошла и с надежным грохотом захлопнула двери тамбура. Сразу стало тише.
– Билеты есть?
– Есть, – ответили мы вразнобой и полезли в карманы.
– Ладно, потом проверю.
Вагон оказался заполнен лишь на треть; гуськом проходя мимо распаковывающих сумки пассажиров, мы скоро добрались; в нашей плацкарте семейная пара деловито возилась с матрацами. Пока суд да дело, сели на боковые сиденья, раздвинули на окне беленькие занавески с загрязнившимися фестончиками по краям и разлили остатки коньяка. Дождались проверки билетов, канувших в кармашки потертого на сгибах кожаного гроссбуха, отказались от мелко дребезжащего в подстаканниках чая на подносе, разносимого проводницей, и тоже начали расстилать матрацы. Забрались на верхние полки, свет в вагоне вскоре выключился, оставив неясно горящий ночник, поезд мирно постукивал, с моей стороны из окна дуло, холодило подушку. Я попробовал закрыть щель, но быстро понял, что бесполезно, и заснул. А через два часа проснулся, как от толчка: горел ночник, снизу разговаривали, поезд почему-то стоял.
Спрыгнув с верхотуры, я поплелся в уборную, а после уборной вышел в тамбур. Дверь наружу была открыта, и в проеме виднелся обычный российский пейзаж с лесом, дорогой за закрытым шлагбаумом и редкими спящими избами, впрочем, в одной ярко светилось окно, подсвечивая валивший из трубы густой дым. Проводница со своим вздернутым капризным носиком на широком лице курила трубку, тоже выдыхала дым, нетерпеливо выглядывала.
– Стоит? – Полувопросительно-полуутвердительно поинтересовался я.
– Как у молодого! – Проводница подмигнула и легонько постучала трубкой по поручню, вытряхивая сгоревший табак. – Сейчас встречный появится – поедем.
Возвратившись, я почувствовал, что спать расхотелось, и, сев на боковое сидение, мельком взглянул на бодрствующую семейную пару. Там к жирноватому мужчине с нездоровым, лихорадочно-красным цветом лица добавился молодой тип с мосластыми руками, торчащими из коротких не по сезону рукавов цветной рубашки. Его вытянутое лицо под блеклой спускающейся на низкий лоб челкой было невыразительным, но глаза сверкали пьяной веселухой и наслаждением от растягиваемого удовольствия. Тип жрал явно чужую курицу, не забывая, растопырив в угрожающем жесте пальцы, угрожать мужчине.
Прошумел встречный, прошла обратно, обдав холодком и запахом сладкого дыма, веселая проводница, мосластый повысил голос:
– Ну ты… – Чвак, чвак – прожевал курицу. – Что смотришь, шестерка! Да у нас в зоне… Да я тебя… Да я… Ишь, урод! – Ткнул жирным пальцем в красную щеку от страха обильно потеющего мужчины. – Какие брыла отрастил!
Тут оскорблений типу показалось мало, и он, поднимаясь, чтобы половчее ударить, с предвкушением замахнулся…
Мужчина, тоненько взвизгнув, закрыл руками голову, рядом заскулила женщина, дерганым движением качнулась вперед, и весь коньяк, выпитый до вокзала, на вокзале и в поезде, ударил мне в голову. Подскочив к мосластому, я схватил его за короткую челку и воткнул мордой в стол, в размазанный курицей газетный жир, потом рванул на себя и погнал в тамбур. Пинком вышвырнул на ходящие пластины соединения вагонов, мосластый в уже порванной рубашке пролетел, дополнительно ударился о следующую дверь, заплясал руками, поймал ручку, дернул ее на себя, открыл дверь и скрылся в другом вагоне.
Я еще минуту постоял, подождал и пошел обратно. Вокруг тяжело спали, происшествие прошло незамеченным. Подвергшиеся нападению мужчина и женщина напряженно сидели, рука женщины на столике мелко дрожала. Я полез наверх и попытался заснуть. Подушка, закрывавшая щель в окне, наполовину была холодной, но коньяк взял свое, я задремал и тут же опять проснулся от какой-то неясной возни и странного звука снизу. Минуту лежал, потом выглянул.
Мужчина, рассчитываясь за свой страх, мстительно бил покорную жену, обреченно поскуливавшую при удачных попаданиях.
У меня в голове будто взорвалось, я свалился сверху и дернул мужчину на себя. Но довершить суд не успел: соскочивший со своей полки друг обхватил меня сзади. Я еще держал мужчину, еще пытался что-то с ним сделать, когда мне обожгли лицо одна за другой три быстрых пощечины.
– А ну оставь его, сволочь! Сволочь!
В это время друг изо всей силы рванул меня назад, я выпустил мягко осевшего на пол мужчину, вгляделся и оцепенел.
Передо мной стояла жена этого брыластого мешка. Ее лицо с разбитой губой и наливающимся синяком под глазом пылало негодованием, глаза сверкали, руки со сжатыми кулаками были прижаты к груди; у ног сидел муж и, всхлипывая, размазывал по щекам слезы.
– Отпусти, – угрюмо сказал я другу и, ни на кого не глядя, полез к себе наверх.
История кончилась.
С тех пор прошло немало лет. Я давно потерял резкую опасную реактивность, потолстел, и у меня при ходьбе трясутся красные в прожилках щеки.
Но я еще кое-что могу. Один раз лежим с моей женщиной, и она, улыбаясь, говорит:
– Прошлый раз занимались сексом, я увлеклась и раз шесть кончила. На следующий день так поплохело, что пришлось взять больничный. Так вот, мой папа был прав, когда говорил – хорошенького понемножку.
– Он другое имел в виду, – замечаю.
– Нет, – возразила женщина, – это ко всему относится. – И вдруг обвинила: – А ты, между прочим, сволочь! Хотя и ласковая, – добавила со вздохом.
– Ты уверена? – переспросил я. – Не жирная, а ласковая?
– Ласковая, ласковая… Моя сволочь. – И опять улыбнулась.
Я вздохнул. Мир со времен моей юности явно менялся к лучшему.
Билан
Ну что, Билан? Ты давно умер, и мало кто из людей помнит, что ты делал и чему смеялся. А если и помнит, то не вспоминает. И правильно, ведь кто ты был для всех? Прошелся краем, всегда один, худ, черноволос, встретился, как в автобусе, и пропал. Да и про меня не обольщайся. Я у тебя случайно, походя, будто в холодильник заглянул. Сдвинул кастрюли, сваренное вкрутую яйцо неожиданно выкатилось. Что с ним делать? Съесть? Выкинуть? Держу в ладонях, наперед знаю вкус. Я вообще живу в другой стране, Билан. Здесь корова-жара давит и давит своей прозрачной тушей, лижет влажным горячим языком. Настолько тяжело, что хоть стреляй в это на редкость надоедливое животное. Но я, в отличие от многих, устроился. Некая фирма, захожу в кабинет, включаю кондиционер. Бумажечки, бумажечки… Скажешь, всегда был хитрым? Еврей, мол? Да, хитрый еврей. Я и не скрываю. Я и раньше не скрывал. Очочки у меня кругленькие. Тихий весь. Ну ты помнишь. Для тебя десять лет не прошло. Вот только профессию, которой ты меня учил, я послал в задницу. Так-то, господин учитель…
А вообще, у меня вопрос. Но тут надо сделать паузу: хочу собраться с мыслями.
Мы познакомились почти сразу. Почти сразу, как я пришел в холодную комнату с блеклыми стенами и у окна криво повешенным графиком, где единственная линия сначала направлялась вверх, а потом, сломавшись, вниз. В глазах повернувшихся женщин вспыхнула заинтересованность, после обязательных вопросов сменившаяся безразличием, и скоро, опустив головы, они занялись бумагами, перебирая их крестьянскими натруженными руками, что-то писали одинаковыми шариковыми ручками, вздыхали и смотрели в окно. А самая старая, достав из глубин стола счеты, начала громко щелкать коричневыми деревянными костяшками. Минут через десять, пожевав губами, сказала пискливо:
– Вот Билан у нас – да, врач. Настоящий.
Резко зазвонил массивный черный телефон с полустершимися цифрами на диске. Я, помедлив, взял похожую выпуклостями на рукоятку меча трубку.
– Привет! – раздался неожиданно жизнерадостный голос. – Я Олег Билан, а ты новенький, правильно? И откуда? Ну тут у нас не Питер. Новый приказ по кори смотрел? Я так и знал. Записывай, как делать. – И четко по пунктам продиктовал.
За четыре часа я измучился в не исчезающей даже в летний день промозглости и, выйдя на обед, облегченно вздохнул. Легкий ветерок, неяркое солнышко скрылось за облаком, похожим на обиженного Чебурашку. Узенький асфальт районного городка быстро привел в парк, где за навес заглядывала очередь и за столиками сидели люди. Взял чуть влажный, жирноватый от несвежей тряпки поднос и встал.
Обедал медленно, мешал ложкой суп. Солил, перчил. Перехватывал рис с соусом со второго блюда и бездумно разглядывал бегущего по соседнему стулу явно более занятого, запыленного рыжего муравья.
Ну попал! – подумалось.
Вернулся: женщины, график, окно в нежаркое лето, в нем краешек неба. Часть сарая и загораживающая всё и вся бокастая, с будкой и трубой машина – сейчас заворчит и пойдет месить, поднимать пыль по проселочным дорогам.
– Васька! – неожиданно вскричала старуха. – А ну отойди от окна, негодяй!
Показалась голова ухмыляющегося вихрастого дылды.
– Ну буде, буде… – замахал цигаркой.
Я звонил и звонил Билану. А увидел советчика через месяц. В свежей рубашке с галстуком, наглаженных брюках, лакированных туфлях вбежал Билан в серую тихую комнату и сразу поймал из окна на туфли счастливого солнечного зайчика.
– А вот и я! Привет, молодой! – Резко протянул руку и, неожиданно вцепившись, стал жать, пытаясь показать силу. Но, почувствовав сопротивление, отпустил. – Осваиваешься? Начальник не мешает?
– Пока нет.
– Этот идиот на следующей неделе пойдет в отпуск, я останусь вместо него и тогда, – обернулся к молчаливым женщинам, – всем, всем покажу!
– Будем рады, доктор, – постно ответила старуха.
Другие в унисон рассмеялись.
– Но-но! – попытался строго прищуриться Билан. – Распоясались. Доктор, пошли обедать!
Обедали мы замечательно: харчо, шашлычок. Румяная заведующая ухаживает. Ее Билан пытается усадить. Приподнимется, протянет руку. Заведующая выскользнет, защебечет, помчится за огурчиками.
– Черт с ней! – обиделся. – У меня постоянная подружка есть, заведующая родильным. Сама не рожает, – рассмеялся, – других учит. Что, не познакомился? Слушай, приезжай в гости, ладно? Я квартиру получил! – и самодовольно улыбнулся. – Уважают!
Я действительно побывал у него. Если Глубокое считалось райцентром – на небольшой площади стояло, как начищенное наждачной бумагой, белое здание райкома, – то Вижница была обычной деревней: запыленная дорога, заборы, подвода тихо едет, стайка кур не вовремя. Рядом с амбулаторией двухэтажное здание с палисадником, по дорожке мимо лопухов колодец с помятым ведром. Поднялся. Тук-тук. Билан открыл дверь и громогласно обрадовался:
– Молодец! Заходи, парень!
Квартирка оказалась… Ну что сказать? Протиснулись мимо холодильника.
– Оп-па! – Билан – пахнуло потом – поставил на стол “Столичную”, стал нарезать колбасу. Кинул в рот, сказал, прожевывая: – Заведующая столовой прислала. На, говорит, Олежек, пользуйся, только меня, бедную, не обижай! – захохотал.
Сели. Разлили. Чокнулись.
– Олег, почему ты застрял в этом захолустье? Ты много знаешь. Неужели не было случая выбраться?
– Да мне столько предложений делали, – загремел, оживившись, – и заведующим дезинфекционной станцией, и главным врачом санэпидстанции!
– А ты?
– Отказался.
– Но почему?!
– Мне и здесь хорошо. Уважают, понимаешь? Что хочу, то и делаю. Никто не суется. Шпокин, твой начальник, тоже не суется. Знает: с дерьмом смешаю. Да ладно! Лучше расскажу, как я на той неделе доярку оприходовал.
Дружбы не получилось, и я к нему больше не ездил. И звонил реже. Потому что набрался опыта.
В дальнейшем мне про Олега объяснили так: раньше в Вижнице было что-то вроде санитарного пункта от районной санэпидстанции и Билан им руководил. В семидесятые пункт уничтожили. Но уничтожили на бумаге, оставив бывшего начальника с бактериологом и двумя фельдшерами дорабатывать до пенсии.
Ну что, мотался по селам, сыпал хлорку в колодцы, делал прививки. Через пару лет меня решили перевести в область, и тут произошло нечто стыдное: Билан написал на меня донос. Почему? Отказываюсь понимать. Может, зависть, может, глупость, еще раз зависть. Не знаю. И уже не помню, что там было, хотя пришлось объяснять и прикладывать справки. После инспекций донос вышел таким никчемным, что действия не возымел. Наоборот, над Биланом начали посмеиваться:
– Совсем с ума сошел от одиночества.
Меня все-таки перевели, я столкнулся с Олегом на одном из семинаров и неожиданно для себя протянул руку. Билан порывисто схватил ее и затряс. Но в глаза не посмотрел. Не знаю, как у него, у меня на сердце было облегчение.
Умер внезапно. В своей квартирке, которой так гордился.
Человек поднимается на свою лестничную площадку. Открывает дверь. Проходит, зажигает торшер, лампочка замигала, погасла. Черт, опять что-то с контактами! Смотрит в окно, а там темнеет.
Не помню, поехал ли кто-то на его похороны.
Так что, Билан? Мне очень нравится мысль о благородном судье, пусть даже излишне благообразном. Он отмеряет жизнь. Главное – Его решения так прозрачны. И я считаю, что понял решение в отношении тебя: ни детей, ни семьи, захолустье, тридцать лет без изменений. Скучно Ему с тобой стало. Большего Он ждал, а ты застрял. Ну придет очередной выпускник, подскажешь незатейливое решение. Продолжать ради этого?
А теперь скажи, не разочаруй: я прав? Ты умер вовремя? Тебе незачем было жить?
Кстати, после твоей смерти весна очень быстро наступила, черемуха цвела просто одуряюще. Перестройка началась. Слово, конечно, идиотское, но десять лет страну трясло как в лихорадке. Еще срок – “одиннадцатое сентября”. Красивое зрелище, а ты не видел.
Ну? Что же ты молчишь, Билан? У меня сердце болит, а ты все молчишь, Билан.
Договор
Моюсь в ванной и через окно вижу: Костя вышел с ребенком погулять. И так мне его захотелось… Давно уже никаких отношений не было, а тут… Выскочила – и к телефону. Вдруг дверь открывается – муж раньше с работы пришел. Удивился:
– А что ты голая? И мокрая вся…
– Тебя встречаю.
Залезла обратно в ванную и смеюсь, как дурная.
Одна моя знакомая в ответ на вопрос “как дела?” всегда улыбается. Улыбнется, задумается на мгновение и легким голосом ответит:
– Хорошо.
Она мне, как другу, рассказала историю. И я, как друг, передаю ее вам.
Она, моя знакомая, замужем. Муж врач, очень хорошо устроен, улыбчивый человек со спокойным взглядом. Но было время, что он не мог сдать положенный экзамен. С трепетом дожидался срока подачи документов, раз за разом зубрил учебники и три ненавистных серых года подряд проваливался. У них имелись связи, но при мытье посуды они становились бесполезны. И это был рок. Когда, провалившись в третий раз, муж тихо встал утром и обреченно засобирался на нищую работу, у Светы, а ее звали Света, внезапно перехватило дыхание.
Господи, вдруг подумала, ведь это я виновата, я! Через меня Он наказывает моего бедного, ничего не понимающего мужа.
В тот же день Света поехала к Стене Плача. Был, может, не особый, но очень жаркий день, небо заголубело до боли, одинокие черные фигуры живыми маятниками качались во всегдашнем исступлении. Она осторожно подошла и, вдруг порывисто раскинув руки, прижалась всем телом. Но как обнимешь стену? Тогда вцепилась кончиками пальцев в выступы. Мир исчез, растворился за спиной, и Света зашептала:
– Боже, ну пожалуйста, я тебя очень прошу, ну очень-очень, помоги. Я так люблю своего мужа, так люблю. И никогда, ты слышишь, ну точно обещаю, всем клянусь, что больше никогда не буду встречаться с Костей. – На этих словах разрыдалась и поцеловала теплый, чуть скользкий камень.
Прошло время. Опять целый длинный год времени. Они перебивались случайными заработками – мытье машин на заправочной, чужие кухни, подъезды, громыхающие рестораны. А потом муж наотрез отказался пойти на экзамен. Был нервный срыв, он плакал не стесняясь. Света уговаривала и таки заставила сесть заниматься. Точнее, они сели вместе, так как его сила воли кончилась. И чудо: он сдал. Вы слышите: сдал! Сдал!
Жизнь потекла значительно лучше. Счастливый муж набирал дежурства, зарабатывал другие деньги, семья встала на ноги.
Что еще?
Да, беды, конечно, кончились, а вот Света все-таки маялась: Костю ведь она тоже любила. А с этим к Стене Плача не пойдешь.
И Света попросила совета у подруги: мол, и хочется, и колется. А почему колется – боязно. Неудобно: пообещала.
Подруга, весьма решительная дама (я, кстати, видел ее – ходит в большой желтой шляпе) думала недолго.
– Знаешь, – сказала, – попробуй. Попробуй тихонечко. И посмотри, как получится. Будет сладко, значит, разрешается, а если… ну ты сама поймешь.
– И ты попробовала? – спросил я немедленно.
– Попробовала.
– И как?
Света ехидно посмотрела из-под черных ресниц:
– Тебе еще ответ нужен?.. Хорошо. Понимаешь, – наморщила носик, – мне все равно как-то не моглось. И я решила дать Ему что-то взамен. Ну чтобы все были довольны…
– И?
– Я родила еще одного ребенка, – и победно улыбнулась.
Хамсин
Господи, сколько ж можно! Давит и давит… Идешь, хватаешь ртом горячий воздух, и кажется, плывешь в этой сухой, дрожащей жаре как рыба, еле перебирая руками в мокрой рубашке. Да поймите! Такое воздействие, ведь это не просто, ведь это сказывается… И сумасшедшее солнце сверху, и ветер с пустыни, магнитное поле скачет беспрестанно. А я срываюсь и срываюсь. С работы вот выгнали к чертовой матери. Пришел новый начальник – араб, набрал своих, те сидят, болтают всю смену. Ну сказал… хорошо сказал. И получил письмо через неделю. Так разозлился, так хотел пойти к старшей, и вот – не пошел: настолько безразлично стало… Да плевать хотел, да трижды, да на всю вашу больницу! И с ее англичанами, и с ее арабами. Одного только лишился – в Шаббат до дома подбрасывали. Нет, надо было эмигрировать в три года и до восемнадцати привыкать к новому. И ничего не помнить, потому что ничего и не было. Иду, а в голове одна мысль… По складам: на-деть са-по-ги, пой-ти в сель-по. Там продается подсолнечное масло в железной бочке, крупы в мешках с запахом мышей, вода в бутылках. И давний черствый хлеб. А в углу, у самой двери, стоят из серого дерева тяжелые пустые ящики – тара, чтоб слово не забыть. Купил буханку, вышел, закурил и, запахнувшись поплотнее под осенним небом с его холодным ветром и бегущими облаками, шагнул в грязь – развезло после дождя, трактора, и те буксуют.
Кстати, в этой самой больнице, откуда меня так красиво выперли, одному моему знакомому очень повезло. Он, наконец, получил постоянство. Мыл хорошо попы и быстрее всех менял подгузники. А раньше работал начальником цеха. Ну, все мы были начальниками. Теперь этот сорокадвухлетний мужик так объясняет свое счастье:
– Надо, – говорит, – знать свои возможности, свой потолок. – И поднимает кверху указательный палец, чтоб лучше поняли.
Что ж, ему настало время покупать квартиру. А я опять. Срываюсь и срываюсь, что-то происходит в моей душе. Бессонница началась. По ночам в Иерусалиме слышны сирены, вот и думай: полиция или скорая? Опять кого-то убили?
Нет, надо приспосабливаться, иначе ничего не выйдет. Сосед есть у меня – русский, Ханан Павлов, а когда-то был Иван.
– Легко, – смеется, – евреем стать: букву “х” вперед поставил – и Ханан.
Магазин открыл, торгует. И там торговал. А я в лес любил ходить. Уйти в лес и бродить, бродить. Так голова отдыхает, а после дождя – свежий запах грибов, мокрая трава, мокрые листья. Тронешь ветку – и опять дождик капельками.
Здесь тоже пробовал: ни ветерка, сосны вытянулись в напряжении, хрусткие, ломкие, усталые уже в самом начале. Камни, колючки. И сухо, господи, как сухо! Кстати, заметил, сажусь всегда в угол, где бы ни был – сажусь в угол. Прячусь. Фамилии стал забывать. Вот этот, как его, министром был, а этот, как его, писатель-диссидент. Нет, не помню. Может, как его – уже не важно? Пошел устраиваться на работу, сидит секретарша и чистит ногти, скрипящие как стекло. Сбежал, не могу я, сбежал, все не то, что мне делать с собой? Когда приехал, с одним мальчиком в ульпане познакомился. Встречаю его через полгода – на стройке работает. Похудел, вытянулся. Усталый такой был. И вдруг, даже как-то подбоченившись, он говорит мне:
– Мой хозяин – один из самых богатых людей в Израиле.
Ну что можно сказать? В девятнадцать лет уже хозяина себе завел.
Да, тут был на море – мутное, теплое, медузы. Ах, если б зайти в реку, вода прохладная, быстрая, переворачиваешься и смотришь вверх: облака, синева, а тебя относит, относит. На берегу ковер из травы, а в нем ромашки полевые и эти желтенькие робкие цветочки, к сожалению, не помню, как называются.
И ведь читал, и ведь знаю, что все изменилось, что не та страна, что, может, только интерьер остался… А вот вспоминаю и вспоминаю без толку. И сердце болит. Так болит последнее время. Дышать не могу…
Опа-опа…
Дождь поливает город. Город и фалафельную на углу. И мы стоим, бородатые и старые. И тут она подходит. Хотя… что значит “старые”? Так, тридцать пять – сорок, не больше… Но ей-то семнадцать. Нас всех, бывших эскулапов, забрали в милуим под начало военного с широкой мордой. Он, определив нашу квалификацию, дал нам должности санитаров и отправил под дождь таскать на себе так называемых раненых. Сизифов труд в честь Армии обороны Израиля. Ну что, натаскались, стоим, злимся. Тот, кто продает занавески, рассказывает анекдоты; тот, кто работает в гараже, хохочет; остальные заняты фалафелем. И тут она: личико свежее, глаза блестят, какая-то курточка короткая на ней, ноги. Ноги.
– Вы из отряда четыреста пять? – спрашивает. По-русски, но уже с акцентом.
– Да, – выдает военную тайну дворник из Беэр-Шевы.
– Не с вами ли Меер?
Ну скажите! Меер ей нужен, больше никто. По имени точно местный. И точно восточный. Ох, и сладко ему, наверное, эту девочку в постель укладывать. Нашу девочку…
Тот, кто продает занавески, сразу распушился, раздулся как индюк, подлетел к ней.
– А откуда вы, красавица? И не мерзнете ли под дождем?
Коряга. Живот бы лучше подобрал.
Он, кстати, и вчера распушился. Завели нас в класс, сказали, будет лекция.
Сидим. Появляется парень. Высокий, белозубый. Собрался объяснять будущим санитарам науку поведения на поле боя. А этот вдруг говорит, забыв про занавески:
– Что ты, мы же все тут врачи, я, например, хирург. – И пошел сыпать медицинскими терминами.
Парень обалдел.
– Как? Все-все? – И обводит глазами комнату.
– Конечно! – зашумели все-все. – Врачи! Врачи!
– Ну раз так, – решает он, – лекцию я читать не буду. Вы и так все знаете. – И ушел.
А этот, с занавесками, карты вытащил и стал в подкидного с соседями играть. Играет и хмыкает, обиду переживает.
Ну что, отправили нас на учение. Сначала так просто, потом в химзащите. Никто, как и следовало ожидать, ничего толком не знает. Стекла в противогазе потеют. Вся эта… защита не по размерам. Жарко. Короче – профанация полная. А потом и дождь начался.
И вот, под этот дождь…
– А кто тебе Меер? – спрашивает рабочий из гаража.
– Муж, – отвечает девочка, а сама все оглядывается, по сторонам смотрит, ищет. – А вы кто?
– Так, призвались, – говорит дворник. Добавляет с усилием: – Врачи мы… А ты? Работаешь? Учишься?
– Учусь. В школе балета.
Тут вмешивается продавец занавесок:
– Эй, милая, зачем тебе, такой молодой, муж? Гулять надо, пока не поздно, может, мной займешься?
Она смотрит блестящими глазами, тянет:
– Не, не займусь… Старый ты для меня. Толстый. – И акцент ее слышится сильнее. Вдруг вскрикнула радостно, перепрыгнула одним сильным прыжком ограждение тротуара и побежала в улицу и дождь к своему мужу – нашла.
Дождь полил сильнее, и хозяин фалафельной, низенький, с животом, вываленным над ремнем брюк вдруг, заскучав, включил громко музыку и стал пританцовывать, и хлопать себя по бокам, и прищелкивать пальцами, и петь:
– Опа-опа-опа…
Тридцать три шекеля
Я люблю, когда в городе темнеет. Дома, дорожные фонари, машины, колючая проволока над бетонным ограждением у иерусалимского рынка приобретают более отчетливые границы, и сами разноцветные люди, с одной стороны, приглушены проявившейся в воздухе дымкой, с другой – ярче звучит их смех, голоса, обособленная жизнь. Как раз в это вбирающее светлое и не отпускающее на волю темноту время я зашел в книжный, где у входа на деревянной подставке красуются искристые журналы с глянцевыми актерами. Свет проливался неправильной окружностью на выщербленные плиты перед дверью. Полная женщина сидела за широким столом, а рядом с ней – седой бородатый человек в надетой по принципу упрямого Сэлинджера кепке.
– Юра, ну что вы прячете журнал с женщинами в сумку? – смеялась продавщица. – Зачем вам, вы же их не любите?
– Ничего и не прячу, – защищался старик, – просто в руки взял.
За последнее время книги испортились: плохая бумага, торопливые серые буквы, странное оформление – на томе Стейнбека девушка подмигивает, на стихотворениях Мандельштама Юдифь с головой Олоферна. Но важно: в спокойном свете еле колеблемая атмосфера остановившегося времени; лихорадочный наружный мир исчезает. Из глубины магазина знакомый человек идет здороваться:
– Вижу, вижу, привет, купишь что-нибудь мое? – Обвел загорелой рукой репродукции на стенах. – Хотя это, конечно, не сами картины. Всего сто долларов. Но могу скинуть. Немножко. А если нет денег, купи альбом Иоселиани. Волшебник Иоселиани! Смотри! – Чиркнул указательным пальцем по картинке – ноготь отполирован. И обратился к продавщице: – Тут человек интересуется, Иоселиани сколько стоит? Восемьдесят? А скинуть? Семьдесят пять? Человек интересуется.
– Человек ушел в сторону. – Я отодвинулся.
Я действительно уверен, книги могут остановить время. Они останавливают, а ты стоишь, читаешь. Маленький шаг, опять читаешь. Среди яркого горделивого ламинирования книжечка карманного формата. Название на желтом поле мягкой обложки еле видно. Внутри: “…человек, живущий одновременно в двух мирах – материальном и духовном – является единственным существом, которому дана возможность духовно подняться над самим собой”. Перевернул страницу: “…борьба души за достижение поставленной перед ней цели является в то же время и борьбой всего мира за свое спасение”. Мне стало не по себе. Невозможно дочитать и жить как жил. “Миры”, “Божественное проявление”, “Душа человека”, “В поисках самого себя”, “Заповеди”… Понять мироустройство – и что? Отложить в сторону? Хотя, спокойнее, я все-таки преувеличиваю: ведь хожу в своем Иерусалиме по улице Пророков? И ничего. Надо просто купить как обычную книгу. Она старая: восемьдесят девятый год, издательство “Шамир”, типография “Искра революции” – своеобразное сочетание. Что особенного, кто-то прочитал, сдал на комиссию, сейчас выручит двадцать шекелей. Хотя несправедливо – двадцать шекелей. Блестящие с твердыми обложками книги стоят ненамного дороже. Нет, свинство – двадцать шекелей. Вот сбросят, куплю, а так, пусть подавятся. Хоть шекель выторговать. Подошел к столу.
– Одному приятелю давали пробовать разные салаты, – рассказывал старик. – Приятель поливал кетчупом и все хвалил.
Продавщица шмыгала носом.
– А Новая Зеландия, представляете, приглашает на место жительства.
Продавщица шмыгала носом.
– И в Японии я жил.
Продавщица чихнула.
– Вы что, простудились?
– Да вроде нет, аллергия. – Обратила внимание на меня. – Хотите купить?
– Почему она стоит двадцать шекелей?
– Ну стоит.
– Скиньте.
– Ладно. – Опять чихнула. – Девятнадцать.
Старик скосил любопытный глаз. Брови кустистые, неожиданно черные.
– Каббалой интересуетесь?
– Нет. – Я внезапно разозлился.
Положил книжку и вышел. Уже стемнело, журналы на деревянной подставке жалобно просились внутрь, я обернулся: по-прежнему уютно сидели старик и женщина, круг света, так бестолково лежащий на мостовой у входа, светился ярче, и в нем появились тени.
Потоком навстречу люди; продавец нумизматики и старых часов, всегда сидящий чуть ниже, медленно складывал непокупаемый товар. Я, кстати, заметил: он каждый раз забывает какие-то монеты. В этот раз оставил греческие. Я их рассмотрел в русском магазине у прилавка с колбасой и направился на рынок. Приткнувшись к пиццерии, стояла военная машина, и без отсветов мерно вращался ее синий предупреждающий маячок; маленькая светловолосая девушка с птичьим худеньким лицом задорно подпрыгивала с автоматом, пытаясь показать таким же военным, как и она, подружкам супермодный танец.
– Скидка, какая скидка! – орали со всех сторон. – А-я-яй, скидка!
Я нащупал в кармане полтинник, купил помидоры, кабачки, синенькие, немного лука, картошки, капусту, зелень. На все про все тридцать три шекеля. Если бы цапнул книжку, точно бы не хватило. Не надо быть математиком. Позвонил домой и добавил десять булочек за пять шекелей. Это уже не тридцать три, а тридцать восемь. Перехватил сумку и через дорогу. А на автобусной остановке женщина мается, лицо полное, круглое, подошла ближе:
– Мужчина, не вы мне советовали купить самокат?
– Нет.
– Вы понимаете, если купить велосипед, то ведь можно с него упасть, правда? А самокат: оттолкнулся – и ножкой, ножкой. У вас часы есть?
– Есть.
– А у меня нет. Интересно, сколько времени?
– Не знаю.
– А восемнадцатый будет?
– Будет.
Восемнадцатый появился. У шофера улыбка такая, будто зла в мире нет. Убил бы.
Хорошая абсорбция
У меня не получался рассказ. Я подождал. Героиня рассказа умерла, муж ее умер, приемный сын выкинул старую мебель и продал (обычное дело) квартиру. Так что всё: они на бульваре Герцля, дом тридцать пять, в Иерусалиме больше не живут.
Лет пятнадцать назад, когда я только приехал, я ходил учить к ней язык, а когда вообразил себя писателем, попросил рассказать о своей жизни.
В тихой квартире с книгами седая, больная женщина, подперев кулачком левой руки лицо, удивленными карими глазами всматривалась в меня.
– Но зачем, – спросила, – зачем?
– Я… я хочу написать!
Покачала головой.
– Я не герой, да если бы и была, не думаю, что нужно. – Но, увидев умоляющий взгляд, согласилась: – Ладно. Приходите. В четверг.
А когда пришел, сделала кофе и пододвинула чашку.
– Слушайте, – сказала.
В тысяча девятьсот тридцать третьем году одно за другим случилось три события: первое – учительница английского языка, милая маленькая женщина, придя в очередной раз сама не своя, вдруг расплакалась. Оказывается, ее муж-немец и собственные сыновья сказали, что, если она будет еще ходить в еврейские дома и учить еврейских детей, они ее убьют. Второе – отец остался без работы. Уже пять лет он состоял коммивояжером одной немецкой фирмы, продающей муку. И вот из Германии пришло письмо, где было написано, что в еврейских услугах они, немцы, больше не нуждаются. И третье – в этом году Тамаре исполнилось тринадцать лет. В тринадцать лет она должна была учиться в последнем классе так называемой основной школы, где преподавание велось на немецком. Но отец позвал, посадил дочь напротив себя на жесткий деревянный стул и сказал с силой:
– Девочка моя, я больше ничего не хочу знать о немецком языке.
И, взяв за руку, отвел ее в еврейскую гимназию. Так Тамара начала учиться читать странные, бегущие справа налево буквы и говорить на гортанном языке своих предков.
А время было – начало грозы. Жили в Риге, старой столице маленькой Латвии. Евреи, понимая нестабильность положения, в Либаве, ближе к Германии, учились и говорили на немецком. А в Двинске, ближе к России, – на русском. Это было также время, когда идеи социализма захватили умы людей, и тоненькая упрямая девочка-подросток не избежала их притягательного влияния. И поступила в скаутскую, конечно сионистскую, конечно социалистическую организацию молодежи. Папа был не в восторге, а они ходили в походы, пели песни, собирались вечерами, спорили до хрипоты. Всё, как в пятнадцать лет.
Тамара всем сердцем восприняла изумительную идею равенства и, когда приехал Шаляпин, не пошла на его концерт.
– Как же, сколько есть людей лучше меня, но менее обеспеченных, они не могут себе позволить, а я пойду?! Нет!
Но все остальные скауты, позабыв бурные социалистические дебаты, не пошли, а побежали в оперу. И в этот вечер не было споров, в этот вечер пел Шаляпин.
В дверь постучали, и в комнату заглянул седой человек с теплыми глазами:
– Тамарка, ты занята?
Я попрощался и вышел.
Ведь жил в Союзе, подумал, и ни разу не был в Риге, Таллине… Да ладно, мало ли где я не был.
Светило солнце, ходили красные, тогда еще не взрываемые автобусы, на базаре весь коричневый и горбоносый кричал счастливо:
– Папа, папа, твой сын сошел с ума! Посмотри, как дешево он продает апельсины!
Мы встретились через неделю.
– Что будете? Чай, кофе?
– Пожалуй, кофе.
…Они попрощались в конце октября тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Отец, претворяя в жизнь свои идеи, купил на выплаты десять дунамов земли около Тель-Авива и достал для въезда в Землю обетованную сертификат для дочери. Господи, как плакали… И ведь мыслей никаких, ну побудет дочка одна полгода, ну максимум год, пока не соберутся родители. А плакали… и не могли остановиться.
Утром Судного дня отец уходил в синагогу, а вечером, когда в Риге становилось холодно, мама брала пальто и они шли ему навстречу. Папа надевал пальто, клал руку в карман и находил там большое, уже теплое яблоко (он страдал язвой, и мама беспокоилась). Какой же был каждый раз скандал! Первый после Судного дня. И так повторялось каждый год: молитвы, теплое яблоко, игрушечный скандал – всё на своих местах. Пока не отняли жизнь.
А Тамара ехала в Палестину. Поездом до румынской Констанцы, дальше на старом польском теплоходе “Полония” в Хайфу. На берегу встретили таможня с англичанами, потом доктор с прививками. Из Хайфы в Тель-Авив автобусом. Холодно, мерзко, дождь. Кругом все маленькое, кривое. Ночь переночевали в палатке, утром ее сорвало ветром.
Через неделю она подала документы в университет.
Тут моя героиня вздохнула и прервалась:
– Так поздно, заговорились мы сегодня.
В комнате давно стемнело, и не было в ней ни теней прошлого, ни будущего, только на столе стакан с забытым холодным кофе и пустая тарелка из-под бутербродов. Да какая-то странная усталость.
– А что с купленной землей?
– Папа не успел выплатить. Меня нашли и прислали бумагу: договор аннулирован.
На третий раз у нее не было особого настроения.
– Дальше? Дальше вся жизнь. Встретила Сеню. Как он чудесно играл на скрипке!.. Только поженились, ушел на войну с фашистами. Страшные времена были: террор, с шести вечера комендантский час. Выходила за водой и боялась зажечь свечку, чтоб осветить дорогу: англичане стреляли на огонь. После решения ООН – бомбежки Иерусалима. Сеня опять на войне, теперь с арабами. Кстати, была возможность позвонить по телефону, узнать – муж есть или уже нет. – Помолчала. – Страна полна могил.
Что еще? После войны за независимость Сеня потерял место в оркестре. Пошел обивать мебель. Одолжили денег и взяли под ключевые развалюху около Бэйт-а-Керема. Потом еще война. Потом еще. А пятнадцать лет назад купили эту квартиру.
– Тамара, а вы могли бы уехать?
– Зачем?
– Ну жить более спокойно.
Раздраженно отодвинула чашку.
– Это моя страна.
А теперь объясните мне! Я ничего не понимаю в жизни…
Отец Тамары погиб, и сионисты, утирая слезы, аннулируют договор на землю, оставляя его дочь нищей.
Муж Тамары воюет за страну, но автомат не скрипка, его выгоняют из оркестра.
Сама Тамара после болезней, вызванных холодом и неустроенностью, не может иметь детей.
Под конец жизни они молят только об одном – умереть вместе, но и это не получается. Причем Семен постепенно теряет разум.
Где же награда? Где сдержанные аплодисменты? И ведь не надо ничего особенного – здоровье, достаток, дети. Это любой бог может дать! Так в чем же дело? Я требую, я просто требую объяснений!
Нет ответа.
Прошло десять лет. За это время была всего одна война, но коротенькая. Я родил дочь. Взял ссуду, купил у сионистов малюсенькую квартиру и выплачиваю деньги. Меня три раза выгоняли с работы. Недавно пришлось продать машину. Но я таки провалился с рассказом. Ничего не смог выдумать.
Куда все делось? Я сегодня отпрошусь с воинских сборов пораньше, придут друзья, и моя жена вместе с остальной едой по давнему рецепту Тамары приготовит гостям маленькие бутербродики с зеленой петрушкой на кусочке белого хлеба с чуть растопленным маслицем и соленым огурчиком сверху. И мы запьем их горькой водкой.
∙