О поэзии Михаила Гронаса и Геннадия Русакова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2010
Дмитрий БАК
Сто поэтов начала столетия
Продолжение. Рубрика выходит с № 2 2009 г.
Михаил Гронас, или “Меня у меня не отнять…”
Вот настало времечко: новейшие дивайсы и гаджеты норовят поработить своих пользователей, искоренить их былое обыкновение разговаривать друг с другом вживую, втянуть на территорию изнурительного онлайнового общения. Сплошь и рядом слышу, как вместо приветствия встретившиеся коллеги или друзья обмениваются отрывистыми пересказами недавно адресованных друг другу электронных сообщений: “Я тебе написал!” – “Я ответил!” Электронная коммуникация запутала всех в одну бесформенную сеть, пропускная способность которой многократно превышает возможности одного отдельно взятого хомосапиенса. К чему все это привело? А к тому, что мы готовы благодарить многих знакомых и друзей не за подачу весточки, но за милостивое присутствие-молчание. Легче просто знать, что такой-то и такой-то мирно живут в каком-нибудь своем твиттере-фейсбуке, что-то отрывисто произносят порою, адресуясь сразу всем и никому конкретно.
В присутствии глобального информационного сверхтекста что-то важное происходит и с поэзией, с русской поэзией. И дело здесь не только в том, что стихотворцы с именем (мусорные “поэтические” порталы – не в счет) выкладывают в сети только что созданные тексты (неясно, можно ли считать это полноценными публикациями или речь должна идти только о современных аналогах рукописного и устного бытования поэзии?). Я думаю, что происходит – и уже произошло – нечто гораздо более масштабное. Принцип серийного производства породил не только бесконечные телевизионные саги, не только заставил не бульварных, а серьезных прозаиков поставить писание романов на поток. Абсолютная доступность сразу всех производимых поэтических текстов чем далее, тем более производит впечатление чрезмерного многописания. Причем включенный в процесс “профессионал” уже не в силах уследить за всем, что подпадает под определение поэзии, а человеку со стороны, наоборот, – при всем изобилии подборок, сборников и ежедневных онлайн-публикаций – кажется, что поэзия закончилась во времена если не Блока и Ахматовой, то Вознесенского и Окуджавы. Как быть с этим двойным статусом поэзии, с ее одновременным преизбыточным бытием и якобы полным отсутствием? Сформулируем точнее: какой тип “авторского поведения” современного поэта прямо соответствует сетевой парадигме русской лирики?
Думаю, что поточное производство даже качественных текстов сейчас не очень-то продуктивно, зачастую эффективнее воздействует многозначительное молчание поэтов, однажды (либо многажды) ранее “прозвучавших”, а ныне предельно экономно расходующих творческие потенции и таким образом избегающих упреков в предсказуемости и самоповторах. Всем участникам глобального поэтического разговора-полилога на равных основаниях внятны как “реплики” поэтов (книги и подборки стихов), так и их молчаливые обозначения собственного присутствия. Как-то так сегодня существует “стих в большом городе”, многообразный, почти неуловимый, способный сохранить привлекательность без специальных усилий продюсеров и спонсоров.
Михаил Гронас – один из тех поэтов, чей голос продолжает внятно звучать и без регулярных публикаций на протяжении целого десятилетия, последовавшего за довольно громким успехом в начале 2000-х годов. В своей судьбе Гронас явно “не ставит” на поэзию – ему есть чем заняться как филологу, университетскому преподавателю, переводчику интеллектуальной литературы. Способ присутствия Гронаса на поэтическом поле – весьма показателен. Поэт явным образом не заботится о собственном литературном реноме, не подчеркивает свою цеховую принадлежность, не жжет сердца надмирным глаголом, не претендует на какой бы то ни было избыток приобщенности к тайнам мастерства. Разговор идет на равных – между двумя современниками, а не между поэтом и “остальным миром”.
Первоначальное, универсальное раздумье “непоэта” Гронаса – о тождестве личности в условиях ее бесконечных расщеплений в разных жизненных ситуациях, разных возрастах, в многообразных социальных ролях.
помню
как сижу в детском садике на раскладушке
и ко мне по коридору приближается воспитательница толстая
так что кажется что это несколько человек
идут в обнимку…
………………………………………………
и я тогда думаю
вот мне мало лет и вот я сейчас думаю что-то но важно что я вот
так же буду потом потом думать
а это буду все равно я и буду совсем другой в голове но
останусь мной…
Однако этот человек интересен не только тем, что он – как все, не тем, что обостренно переживает ускользающую определенность и самотождественность собственного я, – кого этим нынче удивишь!
меня у меня не отнять
да кто ж отнимает?
человека такого – нема
все же все понимают
просто – зима
Гронасовский рассказчик умеет почувствовать и открыть в повседневности неожиданные масштабы, ему внятно присутствие в привычных вещах и явлениях извечных изначальных смыслов, чаще всего отсылающих к библейскому кругу событий. Так, предрассветная домашняя тишина оборачивается сосредоточенным безмолвием Творения, поэтому на кухне не вода течет из крана, но шумят “воды”:
долго ли коротко ли
больно ли холодно ли
темнеет светает
дорога до Бога видна
тебе не подняться голос твой бледен но друг
ты слышишь как воды на кухне шефство берут
над тишиной над тишиной…
Иногда этим параллелизмом быта и бытия дело и заканчивается. Но чаще установление библейского подтекста происходящего – не итог, но старт дальнейшим метаморфозам реальности. Гронаса всегда можно узнать по стремлению к абсолютной лаконичности высказывания. Фирменный минимализм Гронаса восходит к лапидарности новозаветной притчи, как правило, свободной от портретных и пейзажных излишеств. Притча сводит события к универсальной нравственной формуле, лишенной индивидуальной подоплеки, не дающей возможности отвлечься на “личное”. Экономная весомость притчи, напряженный бытовой профетизм, библейская величественность – сознание весомости произносимого – вот смысловые координаты этих рифмованных и безрифменных миниатюр. Любое частное наблюдение немедленно становится поводом для масштабного обобщения, для превращения единичного случая в хорошо темперированное упражнение на тему морали. Вот как описана поездка в метро:
Это мои родные,
Забывшие, что мы братья,
И от этого только ближе.
Я одолжу их облик,
Подержу немного под веком
И пересяду в другую
Прямую черную реку.
Попробуем свести в одной точке два основных вектора поэзии Гронаса.
Первый – современный человек, горожанин технической эпохи вынужден напряженно искать основания для самоопределения, для обнаружения устойчивой тождественности своей личности. Подобное углубление в себя ведет к ощущению пустоты и выхолощенности ощущений:
пусто мне, пусто. сети пустые и письма пустые пришли,
дети, которых нашли, убежали обратно в капусту,
в смете нули там, где прибыли, и там, где расходы, – нули,
ой, куда же мы прибыли, куда же нас завели…
Главное отчуждающее последствие одиночества – даже не в разобщенности с другими людьми (как у экзистенциалистов, как у любимого Гронасом Пауля Целана), а в иссушающем чувстве неподлинности самого себя:
когда я плакал когда я плакал когда я плакал последний раз?
я не помню когда я плакал когда я плакал последний раз
клавиатура клавиатура клавиатура – дура
клавиатура клавиатура клавиатура – мама
Второй вектор гронасовской лирики – попытки выхода за пределы болезненного самоанализа и приобщение к моральной топике притчи. И получается, что именно это усилие по расставанию с собою приводит к воскрешению чувств, отказ от традиционной урбанистической индивидуальности открывает путь к новой персональности, вмещающей личное сочувствие всем, кто в этом сочувствии нуждается.
ни у кого уже никакого добра не осталось
холодно стало, а раньше было теплей
вот элегия жизни моей
а правило жизни –
избегать в переходах нищих, слепых
которых сам слепей
когда из метро выходишь воздуха клей
разводить руками
потому что
ни у кого уже никакого добра не осталось
Постоянно присутствующие в стихах Гронаса мотивы сиротства (ср. название сборника “Дорогие сироты”), нищеты, бесприютности связаны не только с судьбами бездомных и обездоленных насельников современного большого города, они означают нечто большее. Осиротел тот, кто замкнулся в себе, оказался в изоляции от горизонта сочувствия ближнему, которое пробивается через любые внешние препятствия, как трава сквозь каменные плиты на городских площадях.
Гронас предлагает вполне конкретный алгоритм поведения: посредством отказа от скомпрометировавшей себя персональности индустриальной и постиндустриальной поры – вернуться к исходной точке индивидуализации, к приобщению тотальности морального императива. Эта задача имеет мало общего с искусством, не носит специально поэтического характера, к ней невозможно ничего ни прибавить ни убавить. Отсюда особая значительность веского молчаливого присутствия Михаила Гронаса в современном поэтическом поле. Творческое кредо Гронаса не нуждается во все новых и новых текстовых иллюстрациях, слово не только “найдено”, но и высказано. Очень возможно, что Михаил Гронас почувствует необходимость сформулировать иные поэтические максимы, и тогда, вероятно, появится новая серия публикаций. Но это, по словам классика, уже совсем другая история.
Геннадий Русаков, или “…и не смежает глаз. И каждый час крылат”
Поэт Геннадий Русаков совершенно не включен в так называемую литературную жизнь. Трудно с уверенностью утверждать, сказываются ли долгие годы “удаленного существования” поэта, жившего за границей не по причине эмиграции, но работавшего переводчиком в различных авторитетных международных организациях, либо неучастие в полемиках, соблюдение дипломатического нейтралитета входят в набор его органических, внутренних эстетических устоев. Как бы то ни было, Русаков пишет стихи так, словно на дворе продолжается эпоха если не Тютчева, то уж по крайней мере Арсения Тарковского – поэта, истово оберегавшего свою творческую автономию от царящего на дворе тысячелетия. Правда, при всем ощутимом сходстве мотивного ряда (поэт-творец как участник исконной метафизики природного преображения, “растительного” кода вечно обновляющейся от осени к весне божественной осмысленности и полноты) многое кардинально отличает Геннадия Русакова образца 2000-х годов от Тарковского, создателя таких шедевров, как “Вечерний, сизокрылый, / Благословенный свет!..”, “Душу, вспыхнувшую на лету…” и многих других.
Русаков последнего десятилетия – поэт одной темы, с вариациями присутствующей буквально во всех стихотворениях книг “Разговоры с богом” и “Стихи Татьяне” (2005). Речь в обоих сборниках идет о едином комплексе переживаний, связанных с последовательностью вполне конкретных трагических и счастливых событий в жизни человека по имени Геннадий Александрович Русаков: потеря любимой жены, поэта Людмилы Копыловой, отчаяние одиночества, обретение преданной подруги жизни по имени Татьяна, посмертный диалог с Людмилой, размышления о высшем смысле случившихся событий, носящих безусловно провиденциальный характер. Русаков не пытается выставить между собой и читателем некую фигуру посредника, “лирического героя”, отвлеченного либо отстраненного человека, испытывающего те или иные эмоции. Нет, это сам Геннадий Русаков парадоксальным образом сочетает несколько противоречивых, не сводимых к единому знаменателю позиций. Он ропщет на Творца, беспощадно лишившего его счастья, лишившего мир любви, и – в то же время – воспевает дела Создателя, установившего закон нерушимого присутствия в мире всеобновляющего смысла. Ропот Иова и восторженные гимны “Песни песней” – таковы полюса напряжения поэтического мира Русакова. Вот образец русаковского бунта:
с длинными тяжелыми ступнями.
Это не моя любимая. Та никогда не была такой.
Моя любимая прекрасна. Она летает на восторженных ногах,
голос ее картав и звонок.
Но когда я сажаю ее на диван и распахивается лицо
с морщинами страданья и громадными глазами,
я говорю: – Сейчас мы будем есть. –
Любимая забыла, как едят.
Я вкладываю ей в руку вилку и зажимаю спичечные пальцы.
Потом показываю, как берут еду. – А дальше просто жуй. –
Любимая забыла, как жуют.
– Ты делаешь вот так… Разжевываешь и глотаешь. –
Любимая забыла, как глотать.
…И мне – простить? Простить тебе, владыка?
Простить и слышать, как она кричит
надрывным детским голосом: – Пустите к Гене! –
и вывернутые электрошоками суставы
мешают ей царапать дверь?
Нет, не прощу.
Умру, а не прощу.
Об этих и им подобным стихах трудно размышлять с точки зрения “поэтики и стилистики”, однако эти размышления – тем более необходимы, продиктованы самой радикальностью позиции Русакова, безапелляционно уничтожающего границы “между автором и героем”. Дело в том, что ни одна из крайностей в лирике Геннадия Русакова (всеуничтожающий ропот и смиренное преклонение) не остается неизменной от стихотворения к стихотворению, обе эмоции бесконечно варьируются, прилагаются к разным обстоятельствам жизни и быта поэта. Вот, например, что происходит с реакцией бунтарского отторжения:
и я кричу навзрыд, не разжимая рта,
мне хочется понять, зачем на дальнем поле
огнем проведена багровая черта.
Наверно жгут сушняк, идут к оврагу палом…
И тени поздних душ мелькают на крылах.
И на другом конце, над лесом, чем-то алым
пространство взметено во внеразмерный взмах.
Любимой больше нет. Ее уже не будет.
Пестрит ночная гнусь. Чужой огонь горит,
а ветер по садам идет и ветки студит,
и что-то в небесах невнятно говорит.
Любимая, ты мне отныне – имя муки.
Ты – голоса дождей и выточка стерни.
Ты – над моей судьбой расцепленные руки.
И эти, выше слез, горящие огни.
Деяния Творца не только и не просто вызывают сиюминутную реакцию отторжения, имеет место своеобразное обмирщение сакрального жеста, перевод его недоступной человеческому сознанию надмирной сути на язык простых (хоть и глубоких, острых) “человеческих, слишком человеческих эмоций”: присутствующая в мире смерть обретает жизнь в смертной тоске оставшегося жить человека. Диалектика расшифровки недоступного божественного деяния, снятия невыносимого напряжения его осмысления человеком посредством превращения в земное человеческое чувство – вот нерв извилистых и громогласных иеремиад Геннадия Русакова:
пульсацией зеленой этой крови
мужает мир, таящийся от нас,
не сказанный ни в образе, ни в слове.
В твоей руке дыхание мое.
Я воздух пью короткими глотками.
Я тоже, как смиренное зверье,
затих под благодатными руками.
И мне бы только слушать бег травы,
и чтоб озоном ноздри щекотало.
И полувздох проткнувшейся листвы,
когда она свой кокон опростала.
На окской пойме низкий водослив,
и вьются ив аттические косы,
Но посмотри, творец, как в мякоть слив
впиваются прожорливые осы!
Подобная диалектика взаимодействия Творца и его смертного творения присутствует, например, в тетралогии Томаса Манна “Иосиф и его братья”: человек не просто познает Бога, но своими предельно напряженными размышлениями о бытии и о высшем смысле свершающихся событий соучаствует в божественной самореализации, а значит, сотворчествует в вечном мирозиждущем акте создания мира и человека.
Следует, конечно, заметить, что подобный ход мыслей характерен все же для сравнительно небольшого числа стихотворений Русакова, гораздо чаще в них содержится не возгонка земных переживаний до сотворческих усилий, дополняющих волю Создателя, но, наоборот, низведение неисповедимых деяний в пределы подлунного мира, перевод их раскаленной непознаваемости на язык обычнейших чувств и даже физиологических реакций. Вовсе не Иов, одержимый высокой болезнью недоверия и бунта, но заурядный стареющий мужчина, переживающий позднюю любовь, несущую в себе как счастье спасения от одиночества, так и вечный трагизм несовместимости увядающих жизненных сил и расцветающей женственности любимой.
Еще более прямолинейными и приземленными выглядят дальнейшие проекции деяний демиурга – теперь уже не на реалии жизни отдельно взятого человека, но на судьбы страны, пережившей нечто схожее – переход от угрозы распада и смерти к новым надеждам.
от ее расстояний – длины, ширины.
От концов, позабывших начала.
Шапку в руки – спасибо, кормила-ждала.
Вытру губы, полой потрясу у стола…
Такие пассажи выглядят порою искусственно, декларативно, отсылают к образцам гражданской лирики семидесятых годов прошлого столетия – казенной и натужной даже в случае наличия изначально искреннего чувства, продиктованного не советской ортодоксией, но естественным желанием определить отношения “между личностью и обществом”.
в канун разоров, мятежей и мора
лежит и слушает, и шепчет имена
пятнадцати столиц как имена укора.
Имперской нежностью мне стискивает грудь –
я тоже по земле ходил державным шагом.
Ах, этот шелковый, бухарский этот путь
и ветер Юрмалы с напругом и оттягом!
Раз за разом наталкиваясь на подобные строки, недолго прийти к выводу о том, что дерзкий радикализм Русакова, с исповедальным бесстрашием говорящего напрямую о мучительном и стыдном в собственном сознании, – этот радикализм достаточно поверхностен, поскольку истоком его служит навязшая в зубах риторика позапрошлой эпохи, сводимая к непрерывному возвышенному пафосу стихотворений-деклараций, назидательных манифестов о высокой роли “поэта и поэзии”. Быть может, эти сомнения неуместны, продиктованы главным образом некой монотонностью интонаций стихотворений Геннадия Русакова последнего десятилетия. Опровергнуть их способен только сам поэт – если удастся ему выйти за рамки привычных рассуждений, обрести иные, не ведомые ныне обертоны.
БИБЛИОГРАФИЯ
Гронас Михаил Беньяминович
1999
Маленькие стихи и песни переходов // Волга, 1999, №8.
Шесть стихотворений // Вавилон, вып.6. – М., 1999.
2002
Дорогие сироты – М.: ОГИ, 2002. – 80 с.
10/30, стихи тридцатилетних. – М: ЗАО МК-Периодика, 2002. – 160 с.
Стихотворения // Зеркало, 2002, №19-20.
Русаков Геннадий Александрович
2000
Разговоры с богом: Стихи // Знамя, 2000, №4.
2001
Разговоры с богом: Стихи // Знамя, 2001, №7.
Небольшая василиада: Стихи // Знамя, 2001, №10.
2002
Разговоры с богом: Стихи // Знамя, 2002, №6.
2003
Разговоры с богом. – Томск; Москва: Водолей, 2003. – 296 с.
Стихи Татьяне // Арион, 2003, №4.
Как страстен этот мир, как солью саднит губы!..: Стихи. Из книги “Стихи Татьяне” // Дружба народов, 2003, №8.
Стихи Татьяне //Арион, 2003, №4.
2004
Я держусь за родные одежды этих слов, этих строк, этих дней…: Из книги “Стихи Татьяне” // Дружба народов, 2004, №4.
Горло дней: Стихи // Новый мир, 2004, №6.
Стихи Татьяне // Знамя, 2004, №7.
Болезный мой, моя большая Русь…: Пространство напряжения и боли. Стихи //Дружба народов, 2004, №10.
2005
Стихи Татьяне. – М.: Водолей, 2005. – 208 с.
Голоса // Арион, 2005, №1
Я вырастал из боли: Стихи // Дружба народов, 2005, №8.
2006
Похоже, я опять в другом начале… // Дружба народов, 2006, №4.
Другое дыхание: Стихи // Знамя, 2006, №7.
Мне ярость в жизни раздувала вены…: Стихи // Дружба народов, 2006, №12.
2007
Друзья по малолюдью: Стихи // Знамя, 2007, №10.
Через трещины времени: Стихи // Знамя, 2007, №12.
2008
Избранное / Предисл. С. Чупринина. – М.: Время, 2008. – 480 с.
Проверенные люди: Стихи // Дружба народов, 2008, №1.
Улетает отчизна…: Стихи // Знамя, 2008, №11.
2009
Моя Россия – география: Стихи //Дружба народов, 2009, №3.
Я перевел и нынче жду ответа: Стихи // Знамя, 2009,
∙
Библиография подготовлена Татьяной СОЛОВЬЕВОЙ.