Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2010
Маша ЛЕВИТИНА, Михаил ЛЕВИТИН
Про то, как Вакса гуляла-гуляла, гуляла-гуляла…
Повесть
Мы писали эту книгу вместе,
но мы не знали,
что думает каждый из нас.
Маша Левитина шести лет, Михаил Левитин шестидесяти четырех лет.
Не откуси бульдог Ваксе нос, этой книги не было бы. Очень симпатичный нос. Почти как твой, моя маленькая. Но посягнуть на твой пес не посмел. Я бы ему уши оторвал. А Ваксу ты оставила без защиты.
Так что я первым почувствовал тревогу, что Вакса может исчезнуть из мира еще раньше меня. А я знаю, как тебе этого не хочется.
– Мне и тебя жалко, папа.
– Знаю. Но Ваксу больше.
Нам обоим было жалко Ваксу больше всех на свете. Ее подарил Маше мой лучший друг Санька в Новый год в Германии. Мы приехали к нему в гости. Там он и увидел впервые мою дочь, а она – Ваксу.
Мой друг небогат. Вакса куплена за малые деньги. Но так удачно, что сразу, как только мы ее развернули, прыгнула в самое сердце. И где они с женой разыскали такую симпатичную игрушку? Похожа на все мягкие игрушки сразу, но глаза расставлены как-то иначе, чуть-чуть разумней, и носик кожаный вздернут. Такая ладная, очень дружелюбная собачка. А какую другую мог подарить мой друг, способный терпеть меня вот уже больше пятидесяти лет?
Машка как обняла ее в ту новогоднюю ночь, так до сих пор и держит.
Когда она рисует, Вакса рядом, они перешептываются, Вакса – большой колорист. Когда играет на пианино, играет для Ваксы, так ответственней. Когда ест, Ваксе перепадают лучшие кусочки. Когда спит, то под одним одеялом с Ваксой, приобняв ее, да так мило, что стоит зажечь лампу ночью и склониться над ними, как сразу становится видно – до чего же у них похожи носы, торчат и посапывают.
Вот на один из этих носов и посягнул французский бульдог по имени Швейк. Он был тоже подарочный. Я достал его из клеенчатой сумки прямо на сцене театра, где шел поставленный мной спектакль, а Маша выбежала из зала на сцену навстречу мне – взглянуть, что там шевелится в сумке, а там в полном недоумении пыхтел Швейк, которого я извлек, чтобы показать дочке, а заодно и залу. Мне нужно было много успеть: и достать его осторожно, не повредив, и объяснить залу, что это я такое достаю и с какой стати, и, убедившись, что Маше понравился мой подарок, передать и дочку, и бульдога моей жене, стоящей у сцены, чтобы они втроем скорей вернулись домой и там уже вместе с гостями обсуждали, как ловко было мной все проделано.
В этом спектакле возможны были любые чудеса и появление бульдога из клеенчатой сумки тоже. Так что никто из зрителей не удивился, когда я объяснил, что делаю этот подарок своей маленькой дочке не бескорыстно, что всю жизнь мечтал иметь французского бульдога, но повода не было. А тут такой мощный повод – ее шестой день рождения!
Так что я схитрил в надежде, что она простит меня. И она, конечно, простила, что ей меня прощать – у нее была Вакса! А откуда и по какой причине берутся другие подарки – это уже не важно. Она только крикнула:
– Мама, смотри, какой симпатичный песик!
И, кажется, даже забыла меня поцеловать.
В конце концов, я больше всех виноват, что, воплотив свою мечту о бульдоге, подверг жизнь Ваксы смертельной опасности.
– Папа, он мог выцарапать ей и глаза!
– Конечно. Поэтому я и спрашиваю тебя каждый день – убрала ли ты Ваксу куда-нибудь повыше, он же научился вспрыгивать на постель.
– Я ужасный друг, – сказала Маша, прижимая Ваксу. – Я предала дружбу. Ты бы никогда не оставил Саньку одного, наедине с бульдогом.
– Ну он как-нибудь справился бы, – попробовал отшутиться я, но она рыдала. И горе ее было безутешным, пока мама не нашла способ пристроить Ваксе очень похожий носик, другой игрушки, до которой Швейк еще не успел добраться, и все стало почти по-прежнему.
– Тебе не больно? – спрашивала Маша после произведенной операции. – Теперь ты можешь дышать? Ведь тебе нечем было дышать!
Не знаю, что отвечала ей обретшая прежний вид собачка, но постепенно все успокоилось.
Все успокоилось – с новой любовью, новой силой, но только не во мне. Я вспомнил все, и снова стал несчастен.
Вакса была не Вакса. Вернее, не та Вакса, что подарил мой друг в новогоднюю немецкую ночь. И вовсе не потому, что у нее откусили нос, а потому, что ее подменили. Уже давно. Это была подмененная Вакса. Очень похожая на прежнюю, но другая.
Та Вакса, беленькая, с коротким хвостом, через два года после нашего приезда из Германии была потеряна Машей на базаре, куда она пошла за яблоками с бабушкой. А эта, золотистая с длинным хвостом и очень-очень похожая, была после долгих поисков куплена нами в магазине и выдана Маше за ту, потерянную.
– Это не Вакса, – сказала Маша. – Вакса – беленькая, и хвоста у нее почти не было.
– Взгляни, какое солнце, – весело сказал я. – Она загорела на базаре, пока мы ее искали. И хвост успел отрасти. Но мордочка! Ты взгляни на мордочку, разве это не Вакса?
Она долго думала, разглядывая игрушку, потом сказала:
– Наверное. Только почему она такая чистенькая? Моя была линялей.
– Но она вернулась! Разве ты не видишь, что она прямо-таки сверкает от радости?
Долго она еще думала что-то про себя, несколько дней, осторожно разглядывая Ваксу, лежащую поодаль, спала одна, не беря собачку в постель, держала на табуретке, потом начала обращаться к ней с какими-то незначащими вопросами, та, вероятно, что-то дельное отвечала, потому что через несколько дней Маша принесла игрушку ко мне и сказала:
– Ты прав, папочка, все-таки это и есть моя Вакса, хотя и не совсем на себя похожа.
Я стал снова что-то говорить о солнце, но она прервала меня.
– Я думаю, – сказала она, – что со временем она снова побелеет и станет прежней. Вот только куда девать хвостик?
Я замер. Но с этого дня Маша снова развеселилась и вернула Ваксу в постель.
Но вот что удивительно! Если вернуться назад, потерю той, прежней Ваксы первой обнаружила бабушка. Маша в то время была отвлечена чем-то другим, может быть, мыслями о Ваксе. Может быть, так слилась с ней физически, что себя самой было достаточно, ведь они с Ваксой одно и то же. Вакса была и будет всегда. Если нет под мышкой, значит, обнаружится в доме.
Маша даже забыла, что бабушка просила не брать собачку с собой на рынок. Но Маша взяла. Или не взяла? Какая разница! Вакса была с ней, Вакса была ею, Вакса никуда не денется.
Но Вакса делась. Она пропала так глубоко, что никакие безутешные Машины слезы не помогли. Они обыскали весь рынок, весь путь от рынка к дому, Ваксы не было. Бабушка и рада была поверить, что Маша собачку с собой не брала. Но она брала! Потому что и дома Вакса не обнаружилась.
– Я не хочу без нее жить, – сказала Маша. – Позвони маме.
– Хорошо, – сказала бабушка. – Поищем еще немного и я позвоню бабушке.
В растерянности она так и сказала – “позвоню бабушке”.
– Как можно позвонить самой себе? – спросила Маша. – Может быть, ты хотела позвонить бабушке Полине, но она уже давно умерла, а у души телефона нет! – и заплакала.
Разговор приобретал трагический характер, надо было что-то сделать. Бабушка позвонила маме, но застала дома меня, и, услышав о потере Ваксы, я понял, что все кончено, и почувствовал такое отчаянье, не посещавшее меня, может быть, со времен потери отца.
Эта игрушка была единственной ценностью, единственной связью между мной и дочерью. И как она такое сделала с нами?
Я понимал, что все содержание нашей жизни с той новогодней ночи в Германии находится в этой самой Ваксе, и даже сказки, которые я каждый вечер рассказывал им обеим перед сном, были про то, как Вакса гуляла-гуляла, гуляла-гуляла, и вдруг оказывалась… Не знаю – с кем, не помню – где.
Сказки коротенькие, как отговорки, возникали мгновенно и тут же исчезали.
Потом я должен был на мотив колыбельной пропеть то, что только что рассказывал. Я спешил, рифмы не укладывались в размер колыбельной и становились разрядкой после, как ей казалось, волнующей и увлекательной сказки.
“…Но это еще не все. Она поняла, что стоит на крокодиле, только когда зажглись внезапно два его огромных глаза, и он все пытался так извернуться, чтобы ослепить ими Ваксу и свалить в воду, но собачка продолжала держаться твердо, зажмурившись, не переставая думать о Маше, нaдo только было дождаться утра. Утром, она это твердо знала – крокодильи глаза погаснут и взойдет солнце…”
После сказки и пения Маша просила глоток воды, я приносил, и она тут же засыпала, чтобы пережить во сне все услышанное про Ваксу. Это стало моей работой.
Попробуйте в течение двух лет затерянного в собственных мыслях человека заставить рассказывать сказки про одну и ту же героиню, да еще когда на тебя из темноты смотрят две пары внимательных глаз и следят, чтобы не соврал, не повторил, и свободной от Ваксы рукой моя дочь как бы повторяет каждое движение моей новой истории про Ваксу, которая тут же лежит, прижавшись к ее щеке, и придирчиво слушает, будто и в самом деле все это пережила и прекрасно знает!
Где она только не была в моих сказках – и на небесах, и в Африке, и под водой, но чаще всего в лесу, на поляне неподалеку от нашей дачи.
Поляна становилась нашими подмостками, сценой Ваксиной жизни. Здесь она встречалась с бурундучками, крокодилами, греческими богами, божьими коровками, и всегда в конце кто-то, если добрый, выручал ее и приносил Маше, или сама Маша приходила на помощь.
Если подобный оптимистический финал удавался, дочка приподнималась с подушки, обнимала меня за голову и крепко-крепко целовала.
Награда не всегда заслуженная, но чаще всего приятная, заставляла меня каждый вечер ждать, когда раздастся голос из детской: “Папа, а про Ваксу?”
И я шел, вернее, бежал за наградой. Так что мы втроем – Маша, я и Вакса – создали целый ночной фольклор, никем не записанный, утопленный даже в моей памяти, но имевший надежду всплыть когда-нибудь в памяти моей дочери. Вот было бы хорошо…
А теперь? Что нам делать теперь, когда Ваксы не стало, будто и не было никогда? Что нам делать теперь с невозможностью счастливых вечеров и сказок со счастливым финалом, что нам делать с нашим осиротевшим воображением?
Вот тут-то я и сказал жене:
– Надо найти точно такую, я звоню в Германию.
И позвонил. Но чудо два раза не повторяется, второй такой игрушки не было, и мы понеслись по магазинам, вымаливая, выспрашивая, роясь в груде мягких игрушек, чтобы разыскать ее подобие, совершить чудо.
И мы его совершили.
Вакса нашлась, ну точь-в-точь такая же, только, как я уже писал, – золотистая, с длинным хвостом. Какая была.
Оставалось уповать на мое красноречие и Машино доверие ко мне. Вот тогда-то с торжествующим видом я и преподнес ей эту новую Ваксу и рассказал, сколько мучений мне предстояло пережить, разыскивая ее по рынку, по всем торговым рядам, когда она попросту лежала под одним из них на мешке картошки.
– А как же солнце? – спросила Маша. – Ты сказал, что она загорела. Как солнце попало на Ваксу?
– Лето, – растерянно сказал я. – Солнце повсюду. А это было очень низкое солнце. Оно помогало мне ее искать.
После долгих колебаний она согласилась, что это та самая Вакса, она согласилась, не объясняя мне причины своего согласия. Иногда вздыхала только, не понимая – откуда взялся такой длинный хвостик.
– Бывает, – говорил я. – На свете многое бывает – от пережитого горя или счастья.
– Разве это одно и то же? – спрашивала дочь.
И тут я уже уверенно отвечал:
– Да. Одно и то же.
Так мы примирились с потерей Ваксы, уверив друг друга, что никуда она от нас не делась, зачем ей деваться?
Человечек нервничал. Торговка давно заметила – такие вздыхают, а ничего не берут. Скорее всего, и денег у него нет, а может быть, просто слоняется по базару, не зная, куда деть себя. Он даже не спрашивал – почем яблоки, почем клюква. Более того, он даже не пробовал, не пробовал пробовать, что позволяло хотя бы обвинить его в мошенничестве.
Он просто останавливался неподалеку, смотрел на яблоки и вздыхал. Он вел себя как влюбленный. Но в кого здесь влюбляться – не в нее же!
Он уходил в сторону, бродил по всему рынку и снова возвращался. Он исчезал, как приблудные собаки, оставляя за собой тень, и вдруг внезапно выходил из тени. Галстук на нем был коротенький, заутюженный пиджак блестел на солнце.
Потом возникли эти беспокойные бабушка и внучка. Они все подходили и спрашивали – не видел ли кто маленькую игрушечную собачку, девочка могла забыть ее на прилавке.
Девочка плакала, все оглядывали свое богатство и говорили, что собачки нет. Но она найдется, обязательно найдется, не плачь. Вот многие видели, что таких точно собачек продают в торговом центре на станции, их там полным-полно, подумаешь. Они все из Китая, а игрушки теперь только в Китае и делают, грош им цена, и с глазенками такими же, как они рассказывают, и без хвоста. Там есть любые, даже лучше.
– Моя не из Китая, – сказала девочка. – Моя – из Германии.
Человечек забеспокоился, не решаясь приблизиться к разговаривающим, пытаясь понять – почему это так горько рыдает ребенок, а торговки заговорщицки подмигивают успокаивающей ребенка женщине, чего они от нее хотят?
Он ловил обрывки разговора, как собака – запахи из мясного павильона, не решаясь зайти, он даже подвывал немного, стыдясь самого себя.
Наконец, потеряв надежду, бабушка с внучкой ушли. Человечек попытался пойти вслед за ними, он все время прижимал руки к груди, как бы готовясь успокоить ребенка, перенести ее страдания на себя, когда вдруг заметил, что тетя Фрося, торговка зеленью, что-то прячет на груди под крест-накрест перевязанным платком. Из под платка показалась крутолобая игрушечная голова с черными глазами. Человечек нахмурился, одернул галстук и как-то боком, оттолкнувшись от земли, завертелся, подлетел к тете Фросе, и – не успела она приготовиться, чтобы дать отпор – выхватил у нее из под платка игрушку, и понесся с базара.
Он бежал, а вслед ему раздавались проклятия тех, кому надоело его шатание, неопределенность намерений.
– Вор, вор, собака! – закричала тетя Фрося. – Видели, что делает? Он у меня пучок редиса украл и помидор!
– И у меня хотел яблоки украсть, – прорвалась, наконец, та самая торговка, к которой несколько раз подходили бабушка и внучка. – То-то я смотрю – не можется ему, на месте не стоит и в глаза не смотрит.
Вскоре выяснилось, что человечек готовился обобрать весь рынок, но почему-то удовлетворился пучком редиса.
– Пусть подавится, – орала тетя Фрося. – Пусть тот редис ему поперек горла встанет!
А человечек, прижимая Ваксу к груди, бежал вслед за той самой безудержно рыдавшей девочкой. Он сам часто плакал в жизни и знал цену слезам. Куклу он держал как бы перед собой, отчего бежать было неудобно. Он несся под углом, по какой-то ему одному видимой траектории, достаточно было любой выбоины, любого комка земли, чтобы он упал, погребя под собой куклу.
Он понимал, что не взял чужое. Это та самая собачка, из-за которой столько страданий, но где же бабушка и внучка?
Он бежал так мучительно, что у него внезапно поседели виски – или это пыль поднялась из-под ног и легла на волосы?
Во всяком случае, к платформе он прибежал неузнаваемым. Они ведь могли быть и не местные – уехать в Москву или Можайск, но пока он бежал, несколько электричек ушло, и плачущей девочки на платформе не оказалось.
“Вот история, – подумал он. – Обладать возможностью успокоить человека и не иметь возможности это сделать. Вот история!”
“Не плачь, – хотелось Ваксе его успокоить. – Отольются им детские слезы!”
Но она, как известно, не умела говорить, а он был добрый человек, не подозревавший, что в мире есть злость.
Идея злости – да, это возможно, но сама злость исключена скоротечностью жизни и малыми возможностями людей.
Он подумал о том, что за весь день этой собачьей маеты, бессмысленного блуждания по рынку он удостоился, наконец, чести совершить добрый поступок, но день прошел, девочка исчезла. Теперь он мог оглядеть игрушку, чтобы понять – стоила ли она таких страданий.
На него смотрели чудные задумчивые глаза.
“Ах ты, милая, – подумал человек, вглядываясь. – Тебя любят, тебя есть за что любить, как же ты теперь?”
Он не задался даже мыслью, что можно взять игрушку с собой, заменить ею потерю. Кому и когда он мог кого-либо заменить?
Его не хотела знать даже собственная мать, не здоровались бывшие одноклассники, женщины морщились, когда он уступал им место, и только собутыльники у ларька приветствовали его, пощелкивая ногтем по чекушке.
Но он уже давно забыл об этом занятии, слишком много оно принесло горя его семье, ему самому, делу, которому он служил.
– Да, Вакса, – сказал он, почему-то называя совершенно незнакомую игрушку Ваксой. – Ты видишь перед собой человека, которого причисляли к интеллигентам, и, представь себе, не без основания!
Он взглянул на этот мир с чувством собственного превосходства и прижал собачку к себе.
“Кого-кого, а тебя-то я прокормлю, – подумал он. – Ты вырастешь красавицей, а когда мы встретим девочку, которую я, конечно же, узнаю – такие большие слезы и нос точь-в-точь как у тебя, я верну тебя ей и скажу: помни, девочка, есть еще на свете честные люди, которых никто не считает людьми!”
Подошла электричка, и он вошел в вагон, даже не взглянув, в каком направлении едет.
Тучный бледный человек в углу вагона храпел как-то от груди, постепенно набирая силу и уже задрав голову, раздирал воздух храпом, похожим на стон раненого зверя. И тогда он открывал глаза.
Это неправда, что люди храпят только ночью, мешая жить другим. Есть такие, что и днем.
– Артист? – Стонущий задыхался на заднем сиденье в желании отомстить. Ему-то казалось, что он сам жертва, что душит его грудная жаба, но это была злость.
– Артист? – повторил он, обращаясь к человечку, прислонившемуся к внутренним раздвижным дверям вагона. – Да ты садись! Мест много. Или ты без билета? Признайся, без билета?
– Да, – растерянно сказал человек, поняв, что он действительно без билета и едет в неизвестном направлении. – А куда мы едем?
– Ну я же говорю – артист! – радостно вскричал храпящий. – Да ты садись! Какая разница – сидеть, стоять, когда тебя все равно в милицию упекут. Или заплатишь? Есть у тебя, чем платить?
– Штраф – нечем, – сокрушенно сказал человек. – Но, может быть, не придет ревизор?
– Да я сам тебя сдам, – засмеялся храпящий. – Вот приедем на мою станцию, там меня каждый милиционер знает, и сдам.
– А на какой станции вы сходите? – с надеждой спросил человечек, все еще пытаясь определить направление.
– А тебе какая разница? Убежать хочешь?
Он схватил человечка за полу пиджака и усадил рядом.
– Что это ты прячешь? – спросил он. – Покажи!
И уверенным движением вырвал из-под полы Ваксу.
– Не смейте, – крикнул человечек. – Верните, верните немедленно, это не моя вещь!
– Да ты еще и вор, – сказал храпящий. – Что же ты такого необыкновенного нашел в этой кукле, чтобы ее воровать? Если для нее и есть подходящее место, то на помойке. Гляди!
И тут такая жалость пронзила его, но не к этой игрушке, а к внезапно осунувшемуся лицу жертвы, стоявшей перед ним. Он хотел пожалеть, но на жалость почему-то не хватило сил. Ему бы вспомнить, что у него печень нездорова и, возможно, – действительно, действительно – возможно подступает грудная жаба, но он со всей яростью, на какую только способен не желающий становиться лучше человек, швырнул Ваксу в приоткрытое окно.
Что было дальше, мы не знаем. Известно только, что на одной из станций направления Москва–Можайск вынесли из вагона полузадушенного человека с вываливающимся набок языком. За ним вели другого, явно не способного совершить преступление. Он бормотал что-то смущенно, но вид у него при этом был какой-то лихой и совершенно замечательный.
С этих пор мне снились удивительные сны. И всегда возникали в них две собачки, совершенно одинаковые. Только одна – золотистая, новенькая, длинный хвост, а другая – белесая, с залысинами, почти без хвоста. Они смотрели на меня откуда-то сверху, голова к голове, и я просыпался от этого взгляда.
Стало нервно жить, я все время дергал Машу, давая ей советы, как сберечь Ваксу, чтобы никогда больше не потерять. Я с ума сходил, думая, что будет с нами, если она пропадет снова, и категорически, противным до визга голосом запрещал дочке уносить ее в детский сад, к другим детям.
– Там полным-полно игрушек, – говорил я. – Зачем обязательно Вакса?
– Ты так беспокоишься о ней, папа, – сказала Маша. – Больше, чем я. Ты не беспокойся. Она все понимает. Она живая. И никуда больше не денется.
– Она слишком даже живая, – нервничал я, вспоминая свои сны. – И ты тоже живая. Я не переживу, если с вами что-то случится.
– Мы так сильно ее любим, папа, что ничего с ней случиться не может. Ты ведь волшебник, так говорит мама.
– Ну конечно же, я волшебник, только старый, беспомощный волшебник. Моего волшебства только и хватило, чтобы ты появилась на свет.
– Вот видишь! Значит, я тоже – волшебная. И Вакса – волшебная. Она родилась не здесь, а на другой планете, и вернется туда, когда я разыщу эту планету или сумею сочинить такую же.
– Какую еще планету?
Я начинал беспокоиться, слишком большой болью далась мне эта вторая собачка, чтобы я мог поверить просто в детские игры. Дети всегда говорят, если не правду, то рядом с правдой, очень близко, да-да, рядом с правдой.
Я с ума сходил, что в душе Маши что-то изменилось в попытке соединить эти два несхожих, но все-таки очень близких образа, а когда однажды она обратилась ко мне с вопросом: “Правда, она чуточку побелела, ты заметил?” – я почувствовал, что теряю сознание.
Да, заметил, да, конечно же, побелела, но она – другая, другая, она – подмена, не та, из новогодней неповторимой немецкой ночи, а просто из кучи мягких комков в детском магазине, с ней не должно происходить никаких чудес, она просто двойник, ее не надо теребить, не надо трогать, она все равно не станет прежней.
Все это я думал, а сказать ничего не мог, даже жене, она стала бы беспокоиться – здоров ли я сам, и так мы жили бы в одном доме, бесконечно прислушиваясь друг к другу.
– Привыкни, – говорил я сам себе. – Привыкни к новой своей выдумке. Да, ты никогда не врал. Но эта ложь во спасение! Ты спас своего ребенка, совершив вполне невинный подлог. Разве можно тебя обвинить в этом?
Но являлась во сне дрожащая белесая собачка и обвиняла. Она смотрела на меня сверху, так, что впору было самому затеряться где-то на рынке, чтобы не нашли никогда, никогда!
Но если я даже и решусь на это, что будет с моей дочкой? Нет, надо терпеть до конца, пока время не выбьет саму память о той первой, несчастной.
И Швейк подвел меня. Он только и умел, что клоунничать, кусая Машу за пятки, а по-настоящему приластиться к ней и не пытался.
– Он опрокинулся всей душой и стал кусать мои ноги, – смеялась Маша.
Впрочем, она и сама не относилась к бульдогу серьезно. Он ластился к жене, ко мне, но мы вполне могли без этого обходиться – у нас была дочь. А с ней он выбрал какую-то нахальную манеру – нападать, валить, хватать за пятки.
С ним трудно было вести разумную беседу. Он не способен был помочь нам, просто смотрел своими воловьими глазами, всегда с одним и тем же выражением преданности и печали. Ваксы он вытеснить не мог.
– Ты знаешь, папа, вот-вот она станет живой. Ты приглядись, иногда, когда мы с тобой обращаемся к ней, она отвечает. Видишь, она шевельнула ухом, видишь?
Тут я начинал объяснять, что вряд ли она сама шевельнула, это я дернул диван, и ухо слегка повело, то есть оно зашевелилось, конечно, но с моей помощью, с моей помощью.
– Нет, папа, – жалея меня, говорила Маша, – Вакса волшебная, и потому кажется немного странной, почти неживой. Но стоит ей только вернуться в волшебную страну, а я помогу ей вернуться, я ведь фея, все изменится.
И тут я начинал кричать на маленького ребенка, стыдясь самого себя, что никакой такой волшебной страны нет, и никаких фей тоже.
– Но ты же сам нам рассказывал!
– Что с того, что я рассказывал? Это же сказки, ты требуешь – я рассказываю, вот и все. Настоящее волшебство в самой жизни, ты только подумай – какая счастливая, редкая штука наша жизнь, и волшебство в ней не выдуманное, надо только захотеть признать, что все волшебно, что это, вообще, великая удача родиться.
– Я знаю, – говорила Маша. – Вы же рассказывали, как я родилась и сразу посмотрела на вас строго-строго. Но феи все-таки есть, ты не знаешь.
Что тут будешь делать! Я вспоминал, что она совсем маленькой боялась травы, ее невозможно было усадить в траву, пугалась насекомых, особенно паучков, мне никак не удавалось убедить ее не преувеличивать возможности этих маленьких существ. Они наилегчайшие, их как бы и нет, они беспомощные, как она сама. Их можно раздавить. И только с трудом я сдерживал себя, чтобы не убеждать ее слишком наглядно, и отпускал насекомое.
Правда, вспоминалось мне, что и я в детстве боялся насекомых, особенно облетающих тебя, жужжащих. Я никак не мог примириться с таким явлением, как шмель, лет до шестнадцати, и когда однажды, правда, только в помыслах совершил дурной поступок, он налетел на меня и погнал из деревни.
Помню, как бежал от шмеля по лесу, пока не пошел дождь, и тогда, наверное, он испугался дождя и тоже умчался куда-то.
Я вспоминал, что, прежде чем начал целовать деревья, а у меня есть такая привычка, когда никого нет рядом или слишком близко, прижаться к стволу дерева губами, я бесконечно боялся их, я голову боялся поднять, чтобы взглянуть им в лицо, и много времени прошло, пока не понял, что не мог без них жить.
Друзья даже прозвали меня друидом, надо объяснить моей дочери, что такое друид и как я им стал, пусть посмеется.
Но Вакса продолжала беспокоить меня. Сказки я рассказывал, как прежде, рассказывал, даже забывая о случившемся. Никуда она не делась, раз моя дочь так бережно прижимает ее к себе и из темноты ночи, поблескивая, смотрят на меня самые внимательные в мире глаза.
Но теперь, слушая сказки, Маша стала требовательней, она слегка направляла меня, так, чтобы не прервать моего вдохновения, но в тоже время услышать что-то необходимое ей самой. И Bакce.
“…И вот, увидев Ваксу, Робинзон Крузо вскричал: – Ура! Я не один! Мне ничего не нужно в мире, когда рядом необыкновенная собачка Вакса, принадлежащая Маше, той самой Маше, о которой я столько слышал, скитаясь по бурным морям…”
– Нет, папа, – она закрыла мне рот ладошкой. – Он не мог так сказать, у него была любимая девушка-мечта, о ней он думал в морях.
– Любимая девушка Робинзона Крузо? – опешил я.
– Да. И это совсем не Маша. О Маше он слышал только однажды, когда в одном из плаваний повстречал тебя. Это ты рассказал ему обо мне и Ваксе. Но этого оказалось вполне достаточно.
– Да, действительно, – делая вид, что вспоминаю, соглашался я. – Я рассказал ему о вас. Откуда ты это знаешь?
– Я все-таки фея, папа, как бы ты ни возражал. Я каждое утро и вечер жду, когда Вакса станет живой и поведет меня в волшебную страну, где есть остров, далеко, как у Робинзона Крузо. Я придумываю эту страну, придумываю, что мне нравится, переношу в другую голову, там выбрасываю из головы. Ну продолжай.
И я продолжал.
Так шли наши дни, в которых было все, кроме покоя.
Вакса летела пол откос, впервые предоставленная самой себе, брошенная в мир из окна поезда твердой рукой.
Эта была не игра, падать она умела, Маша часто подбрасывала ее высоко, чтобы тут же поймать в объятья, это было чье-то недоброе намерение – избавиться от нее, устранив из Машиной жизни навсегда. “А какая была хорошая жизнь!” – подумала она еще в воздухе, и, перекувырнувшись дважды, ударилась спиной о землю, и потеряла сознание.
Очнулась она в редком кустарнике, почти безлиственном или с очень чахлыми листьями, потому что он находился вблизи от железной дороги, а по другую сторону Вакса, насколько позволяло ее неудобное положение, краешком глаза увидела какие-то строения, похожие на дома.
“Даже не знаю, – подумала Вакса, – хочу или не хочу я, чтобы там тоже жили люди”.
Ей достаточно было воспоминаний. В них сохранилось столько тепла, что она решила, что его хватит до самой смерти, а в том, что она здесь и умрет, истлеет, Вакса не сомневалась. Земля не была ей чужой, но все-таки это было что-то такое сильное, самостоятельное, такое отдельное, что прекрасно могло обойтись без нее.
Вокруг, кроме листьев, веточек, корешков, лежал всякий мусор, вероятно, подкинутый теми самыми людьми, которых Ваксе так не хотелось видеть.
“Ей место на помойке”, – вспомнила она слова того недоброго человека и удивилась, как все быстро сбылось, он не ошибся.
Блестела полиэтиленовая, прибитая каблуком бутылка, вся изнутри и снаружи обсиженная муравьями, они пытались перетянуть ее в нору. Но бутылка была огромной, а нора, наверное, под стать муравьям – маленькая.
Им никогда это не удастся. Но муравьи упрямы, она помнила это по детской площадке, будут сидеть, пока какая-нибудь новая находка не отвлечет их.
Старый заброшенный окурок лежал у самого ее носа. Машина мама курила, и Вакса знала, как дочь с отцом ненавидят это мамино курение, и мама незаметно от них тычет окурки в мусорное ведро.
Но все-таки она была хорошей, нежной женщиной и так бережно ее брала под брюшко, перекладывая с кровати на комод, с комода на пианино. Хорошо иметь маму! Счастливая Маша! Она, конечно, иногда называла Ваксу своей дочкой, но, скорей всего, Вакса чувствовала себя ее сестрой, иногда даже старшей.
С такой скоростью она родилась в далеком Китае, так быстро пришили голову к телу, вставили нос и глаза, чтобы тут же, не давая опомниться, упаковать и отправить в Европу, в Германию, где ей повезло, конечно, просто невозможно повезло, когда папин друг обратил на нее внимание, как на лучший подарок Маше в новогоднюю ночь.
Ах, эта ночь! Ночь знакомства, ночь любви.
Маша сидела между отцом и другом, держа ее, Ваксу, на коленях, и делала вид, что прислушивается к их умным разговорам, они увещевали ее в чем-то, объясняли, как жить, учили умному, им казалось, чем полезней, тем понятней.
А все было как раз наоборот, и самым понятным для Маши было поглаживать эту неожиданно возникшую в ее жизни игрушку и думать о волшебстве. Оно есть, потому что она хотела такую, именно такую, и очень просила родителей взять ее с собой в Германию, а не оставлять с бабушкой.
И вот она здесь, и чудеса начались. Чудеса – сидеть под лампой с близкими людьми, есть малиновый пирог и незаметно для всех угощать им Ваксу. Конечно, крошками, но какими вкусными, и главное – не сорить, не то папа поднимет скандал и все испортит. Ах, этот папа! Ему она обязана Ваксой, ему же – так ей казалось, будет еще многим обязана на свете – и плохим, и хорошим. Потому что он всегда твердо знает, что хорошо, что плохо. И его друг, дядя Саня, такой милый, тоже знает, они оба знают, умные! Они только не знают, как приятно, когда после двенадцати часов тебя переносят в теплую постель, где ты будешь лежать не одна, как все эти первые два с половиной года, а с теплым шерстяным другом, и не одну ночь, а всегда, дай Бог, всю долгую жизнь.
И они заснули. Сначала Маша там, в Германии в теплой постели, затем Вакса в редком кустарнике на подмосковной земле.
Пес не прекращал рычать. Новой Ваксе совершенно не хотелось просыпаться под рычание пса, видеть огромные глаза, красные от гнева, и главное – не понимать, не понимать – откуда он знает, что она занимает чужое место, он и сам появился в доме еще позже ее?
И разве она сама выдумала эту историю? Разве не Машины родители нетерпеливо перебирали игрушки в корзине, отбрасывая ненужное в сторону, пока в самой глубине, куда она все забивалась и забивалась, не обнаружили ее, дрожащую от страха, и извлекли?
Они достали ее и тут же на глазах у всего магазина – продавцов, мам, детей – обнялись, не выпуская из рук. Они нашли, что искали. Но что они искали, чтоб так радоваться, и не ошиблись ли?
Да, выглядела она совсем неплохо, но не настолько, чтобы уж очень отличаться от своих сородичей, чья участь была такой же, как у нее – служить развлечением какое-то время и после быть выброшенной.
А тут они неслись к кассе так, будто поймали удачу, долго благодарили продавцов, и удивленные продавцы, пожимая плечами, недоумевали, что им так могло понравиться в самой обыкновенной игрушке, к тому же залежавшейся?
– Ведь похожа, да, похожа? – уже в машине спрашивал всю дорогу у мамы отец.
– Я тебе говорила уже, что очень, только золотистая.
– Ну и что с того, что золотистая? У тебя с тех пор, как мы встретились, тоже изменился цвет волос!
– Я поседела.
– Глупая! При чем тут твоя седина, кто ее видит? Главное – Вакса нашлась!
Пес рычал. Маша теплым своим, еще не до конца проснувшимся тельцем преграждала ему путь к Ваксе. Так ее невозможно было сдернуть с дивана и начать терзать, мотая по всей квартире, как всех остальных из Машиного ящика. Сколько их, зайчиков, белочек, куколок, обнаруживалось без ноги, глаз, уха в разных углах большой квартиры. И ведь нельзя было унять, кричи Маша на Швейка, не кричи, Bакca знала, это он свою нерастраченную ненависть к ней срывает на других! Вредный пес! Только вырвав у нее все нутро и убедившись, что там ничего интересного нет, он успокоится. Никак не может понять – чем отвечает Вакса, когда к ней обращается Маша, какой такой умный механизм внутри?
Ведь она молчит, молчит, как он, а тут беседы, беседы, да еще за закрытой дверью, в большой комнате, куда его не пускают, и он вынужден был, сидя на месте, подвывать музыке, под которую они еще и танцевали!
Да, танцевали! Маша устраивала бал, где было много приглашенных гостей, сделанных ею из картона, пластилина, бумаги, разных крошечных куколок, незаметных глазу, а он, верный, любящий, вынужден был сидеть под дверью и плакать.
“Так тебе и надо, – думала Вакса. – Будешь знать!”
Хотя ей и самой было нелегко. Такие балы Маша, вероятно, устраивала еще раньше в честь настоящей Ваксы, выступающей в роли принцессы, но как все это можно было выдержать, когда в течение двух часов тебя принаряжают, то есть затягивают в шелковый платок, стискивают резинками для волос, на голову накручивают тюрбан из маминого жемчуга, к ушам пристегивают клипсы, да еще потом подносят к зеркалу, чтобы ты на себя полюбовалась, а тебе, увидев это чучело в зеркале, только и хочется, что кричать: “Отпустите меня, верните меня, это не я!”
Но ты молчишь, а бульдог подвывает под дверью, а музыка гремит, и Маша, прежде чем начать бал, знакомит тебя с гостями, нашептывая – кому поклониться, кому улыбнуться, а с кем можно и просто так. И вот, когда ты все это запомнишь, не в силах повернуть сведенную судорогой шею, начинает греметь настоящая музыка из радио, и Маша диким от счастья голосом начинает петь, кружа тебя по комнате мимо гостей, мимо стен, мимо окна, мимо зеркала, а ты думаешь только одно: “Не урони, не урони, и сделай что-нибудь с этим псом, пожалуйста, я не могу слышать этот вой под дверью!”
А Маша кружит, все время спрашивая: “Ты любишь меня, моя красавица, я – твой принц, ты любишь меня?” – и все это до того невозможно, что хочется сказать: “Да, люблю, люблю, только отпусти меня, не задуши вконец!”
Но тут дверь открывается, является папа-король, уже по-настоящему, и требует, чтобы музыку сделали тише, и нельзя же так издеваться над псом!
Маша делает послушное лицо, дожидается, пока закончится его гнев, произносит четыре раза положенное: “Хорошо, папочка. Конечно, папочка. Да, папочка. Люблю, папочка”. И все сначала. Пес за дверью, музыка ревет, принцесса задыхается.
Вакса была на стороне Машиного папы. Она не умела танцевать и не хотела учиться, она хотела вести себя примерно, как ведут себя китайцы, она готова была играть, но не так страстно, как эта девочка с невыносимо звонким голосом и с таким отчаянным биением сердца, когда она прижимала Ваксу к себе, пряча от папы.
– Ты не бойся, – говорила она. – Мои родители – добрые. Просто папа очень устает на работе, у него такая шумная работа, и он хочет, чтобы дома было потише. И потом ему кажется, что я так бешусь, когда играю, что у меня могут вырасти крылья, и я улечу, а он без меня не может.
Если кого Вакса и понимала в доме, это папу, никто лучше, чем он, к ней не относился, даже Маша. Он никогда не забывал прятать ее от бульдога куда-нибудь повыше и выговаривать жене и дочке, что они опять забыли это сделать.
– Неужели для счастья нужно столько усилий? – спрашивала Машина мама. – Разве тебе мало, что девочка счастлива?
– Если б вы знали, на какой тонкой ниточке все держится, – говорил он дрожащим голосом. И отмахивался.
Если у него было хорошее настроение, что случалось редко, он брал Ваксу и незаметно для всех целовал ее в нос, но Маша все равно заметила и, страшно обрадовавшись, с этой минуты стала просить целовать их обеих – сначала ее, потом Ваксу.
Без Ваксы отказывалась целоваться. Папа вначале смущался немного, потом привык.
И все это могло быть очень приятным, объясни Ваксе – зачем все это? Такие безумные страсти, бурные танцы, такие крики в доме из-за нее? Кто она такая, чтобы люди ссорились и волновались за ее жизнь? Большое спасибо, конечно, но она сама долгое время пролежала в магазине и знала, сколько там игрушек совсем не хуже. Какой же была та настоящая, если нужно было сохранять в доме, пусть несовершенное, но ее подобие?
Иногда Маша наклонялась близко-близко к самому лицу Ваксы и долго вглядывалась, потом, вздохнув, отпускала. Этих минут Вакса особенно не любила, больше, чем ворчание Швейка, больше, чем танцы, ведь не могла же она отвести глаз. Что искала в них девочка и не находила? Как стать той другой, когда ты самая обыкновенная, хоть и золотистая, с длинным хвостом? Как объяснить, что игрушки не меняются, они такие, какими их сделали китайцы? Как объяснить, что у них совсем нет фантазии, они не способны вообразить себя принцессой, феей, они никем не способны себя вообразить. И не надо их подносить к зеркалу, чтобы взглянуть на себя, кому такое может понравиться? Неужели той, прежней, нравилось? Тогда она великомученица!
Дети, конечно, бывают нестерпимы, и главное, дождаться конца этой нестерпимости, пока они вырастут и оставят тебя в покое.
До чего же кружится голова! Какие тяжелые дни – с танцами, восторгами, криками, поцелуями, с этой бесконечной игрой в фей, которых Вакса ненавидела так же, как Машин папа.
Единственный разумный человек в доме. Но и он купил Маше на день рождения книгу про фей, и теперь придется, лежа на Машином плече, рассматривать – во что они теперь одеты.
– Что ты делаешь? – спросила мама. – Ты же сам…
– Ну не могу я ей отказать! Не выбрасывать же!
И пошло, и поехало! Примерки, волнения, обещания отправить ее скоро в волшебную страну, где она снова станет живой, будто она и без того неживая! Как разобрать – кто живой, кто не живой?
Чувствуешь усталость, значит, уже живой. А Вакса изматывалась за день так, что забивалась в самый угол дивана и сразу засыпала, не дождавшись конца очередной папиной сказки.
Чего он только не рассказывает про нее, никогда с ней ничего подобного не происходило и ничего не произойдет. Будьте уверены.
Когда для меня наступали трудные времена, я шел и думал про Ваксу: “Как она там?”
Или про дочку: “Что еще сделать для нее?”
Делал-то я много, но все никак не мог вообразить, что она станет делать, когда меня не станет.
Не хотелось об этом думать, но страшная зависимость от меня моей жены пугала. Она занималась Машей все время, но ей, как бы это сказать поделикатней, было как-то не до нее. Она занималась ею для меня: “Смотри, какая я хорошая мать, смотри, не думай ни о чем плохом, живи долго!”
– Меня не станет без тебя, – говорила жена. – Но это не значит, что я не занята дочерью.
– Объясни, – потребовал я, но объяснить она не сумела. Она даже ничего не пыталась объяснить, вот что страшно. Стояла, как звезда, надо мной, и вместо того, чтобы освещать путь, шарахалась от каждого резкого моего движения.
Вся надежда была на Ваксу, но как ее найти?
Эта новая казалась слишком беспомощной и напуганной. Все никак не могла привыкнуть к обстановке нашего дома. А обстановка, действительно, была не совсем обычной. Меня трясло от усталости и от мысли, что ничего не успею, Маше 6 лет, мне 64.
Когда она родилась, я этой разницы не понимал, но сейчас с каждым днем осознавал ее все ясней и ясней.
Чтобы не смущать дочку, я даже внуков своих просил не называть меня дедушкой, а как меня называть?
Мои взрослые дети придумывали десятки названий, все казались смешными, и мы вернулись к “дедушке”.
– Ты им дедушка, – сказала Маша. – Но мне ты папа, так что ничего плохого не произошло.
– Он – самый маленький в нашей семье, – сказала ее мама. – Да, самый маленький, самый глупый и самый красивый.
О чем Маша думала в этот момент?
– Папа, философы – это из другого мира?
– Нет, это люди, пытающиеся все понять мыслью.
– Даже Смерть?!
Что она знала об этом? Почему при таких мыслях облик ее оставался ясным детским обликом, словно омытый нашей любовью? Она почти никогда не грустила или скрывала, что грустит, запираясь в детской и что-то там рисуя в своей тетради. Ей удавалось сходство с нами. Единственное, что обижало меня, – это количество морщин на моем лице. Собственно, оно все было создано из морщин.
– Да, нехорош, нехорош!
– Что ты, папа, очень красиво.
До сих пор не пойму – отношусь я к ней так сердечно, потому что она была неожиданным последним ребенком или потому что именно таким ребенком? Но мои взрослые, от другой мамы, дети были не хуже, только я этого не понимал.
Почему же я понял сейчас? Потому что мне так не хотелось с ней расставаться, а тогда расставание казалось невозможным?
Одна надежда на Ваксу, она никогда не состарится, надо быть только бережней с ней, не допустить, чтобы шкурка свалялась, шея стала тонкой и беспомощной, но она такое вытворяет с ней, что Ваксе не пережить, а еще на одну у меня не хватит жизни. Да и где взять эту одну? Конечно, смешно, что взрослый человек возлагает такие надежды на игрушку, но никто не знает – откуда придет помощь? А Вакса давно была создана мной, во всяком случае, я принимал участие в ее создании.
В детстве у меня не было никаких игрушек, кроме катушки и бамбуковой палочки. Они заменяли мне все, становились, чем я хотел.
Позже остались одни только карандаши, ими я писал, вертел в руках, ощупывая грани, становился беспомощным, когда терял.
Игрушки в чужих домах меня удручали, они были чем-то вроде языческих богов для истинно верующего.
Но только не Вакса. Она держала меня на поверхности жизни, моя девочка доверяла ей такие тайны, которые не доверяла никому – ни жене, ни мне. Я надеялся, что, если попрошу, Вакса расскажет – о чем думает моя маленькая дочь.
Но теперь она ни о чем не расскажет, потому что ее нет. А эта новая или глупа, или притворяется, у нее все время растерянное лицо, будто она спрашивает у нас: “Чего вы, в конце концов, от меня хотите?”
Да, ничего не хотим, хотим, чтобы ты знала – в жизни бывают такие потери, не дай Бог тебе это узнать слишком рано! Мы все будем беспомощно долго жить, группируясь вокруг Ваксы. Такая семейная композиция. Вакса и Маша в центре, дети и жены вокруг, я в глубине за ними. Стою гордый и как бы немного потерянный.
“Когда ты родилась, я почувствовал, что снова все интересно, жизнь начинается заново. Знаешь, как устают за жизнь? Хорошо, что пока не знаешь”.
Об этом я думал, но никогда не говорил. А потом случилась вся эта история с Турцией, то есть с самой Турцией ничего не случилось. Они с Машей уехали туда отдыхать и великолепно плавали в море, загорали, а вот Вакса пропала, будь она проклята, да, да, та самая, вторая, подмененная, двойник, приблуда, никто.
Она пропала, жена не знала, как мне это сказать, и что-то невнятное жалким голосом оттуда, из Турции, по телефону, а я орал: “На каком языке они там говорят? Тебе удастся с ними объясниться на английском? Или найди какого-нибудь русского, который объяснит, где вы ее забыли. Она не может пропасть, это я точно знаю! Вы должны обыскать все море, все побережье!”
– Она пропала где-то у бассейна, – попыталась сказать жена, но я кричал:
– Тогда осушите бассейн, пройдитесь по всем номерам, кому она нужна, эта ветошь, кто на нее, кроме меня, внимание обратит, она никто, понимаете, никто!
И только потом спросил:
– А как Маша?
– Плачет. Она не знает, как показаться тебе на глаза.
– И только-то? А как взглянуть в глаза Ваксе, она подумала? Это ты во всем виновата, заболталась с подружками, раскурилась вволю, будь оно неладно, твое курение! Без Ваксы не возвращайтесь!
Но они вернулись. С Ваксой. Ее принесли на рецепцию. Она лежала под лежаком у бассейна и, наверное, крепко надеялась, что ее здесь и забудут.
Но ее не забыли, ее нашли, хватит забывать, что это за моду взяли – всех забывать? Так и умереть недолго.
Нет худа без добра! Когда мальчишки увидели ее в траве и, поддав ногой, стали играть, как в мяч, Вакса уныло подумала: “Этого еще не хватало. Плохо было им, что я и без того лежу, беспомощная, в этом проклятом кустарнике, так надо еще ногами попинать!” Но они получали такое истинное удовольствие, что она подчинилась их ударам, как исправный мяч, и даже будто слегка отскакивала от земли. Кое-кто из них мог поклясться, что слышал, как она даже повизгивает от удовольствия, но это, наверное, в ушах у него звенело, какое тут может быть удовольствие, когда тебя поддевают носком ботинка!
Но жизнь, вот, оказывается, когда возвращается, жизнь, смысл, все, все это, когда ты хоть для чего-то понадобишься детям.
Конечно, хотелось бы уцелеть, пока ее не найдет Маша, а она втайне мечтала об этом, хотя и понимала, что найти ее невозможно, слишком уж на большое расстояние отброшена она от дома.
Но ничего, ничего, Вакса верила, что если ребятам весело играть в футбол, заменяя ею мяч, то и Маша утешится, найдя себе какую-нибудь другую подругу. Ничего, ничего, хорошее, вообще, не может длиться долго, иначе что в нем хорошего?
И потом, глядя на себя в зеркало, она всегда убеждалась, что скоро состарится, возможно, даже прохудится до отвращения, и Маша сама заменит ее новой Ваксой.
Новая Вакса! Какой она будет? Этого Вакса не представляла и даже завидовать не могла. Она ведь знала, чего ждала от нее Маша, каких ответов, когда поверяла свои тайны, впускала в свои сны, и сколько смешных тяжелых страданий испытывал Машин папа, если с ней, Ваксой, что-то случалось.
Надо было учитывать их обоих, жить для них больше, чем для себя, и так уметь слушать папины истории, чтобы их хотелось ему рассказывать.
Смешной человек! Он все боялся придумать лишнее, вдруг не будет похоже на правду. Он и не знал, что самое необычное в его рассказах – ничто по сравнению с Ваксиной жизнью, с тем, что с ней происходило на самом деле.
Да, и в Африке можно побывать, и в болоте, дело не в этом, а в том, что она, действительно, из другой страны, и как эта Машенька догадалась, она из сплошной пристальной тишины, в которой так боятся оказаться люди.
Она не живет, а внимает другим, ее страна – это другие, которым она не может предсказать их будущее, хотя знает, конечно же, знает, они ведь никогда не бывают ей безразличны. Вот почему она так нужна Маше, все что-то требуют, она же ничего – просто внимает.
А теперь она лежит, уткнувшись в ограду, и старая женщина идет по направлению к ней.
Если бы Вакса знала, как ей повезло! Это была старушка, которая всегда что-то находила во время прогулок.
Вчера нашла часы, правда, сломанные, без стрелок, но настоящие, еще раньше пластинку, наполовину вкопанную в землю, с песней, которую старушка очень любила в молодости, но сейчас, когда нет ни молодости, ни патефона, абсолютно бесполезной. Но нашла!
Вот и сейчас, задумавшись, слегка прикрыв глаза от солнечного марева, она шла привычным путем, слегка подремывая, как вдруг ей показалось, что в нескольких шагах от нее лежит живой комочек. Ребенок?
Она испугалась и, отмахнувшись, попыталась убежать, но врожденное благородство заставило ее, испытывая страх, вернуться.
– Игрушка! – воскликнула она. – Ты игрушка? Собачка?
“Оставьте меня, наконец, в покое, – подумала Вакса. – Какие они назойливые, эти старые люди! Машин папа все время спрашивал: “Вакса, подскажи, как перепрыгнуть через старость?”
– Ах ты, милая, – сказала старушка. – Кто же тебя потерял?
Она оглянулась, но детей поблизости не было, она прогуливалась каждый день, знала почти всех мам с детьми, любящих это место в лесу, попыталась вспомнить – у кого из детей была такая собачка, но припомнить не могла.
“Надо поспрошать, – подумала она. – Сколько слез, наверное, из-за такой потери”.
Она наклонилась, что было не так уж легко, год назад она точно так же позволила себе неловкое движение и сломала то, после чего обычно старые люди не живут. Но сын договорился с врачами, и ей сделали операцию, после которой стало еще лучше, чем прежде. Только иногда она упиралась в штырь, скрепляющий ее сломанные кости.
-– Была бы я такой же мягкой игрушкой, как ты, – сказала она, – не было бы у меня никаких проблем.
Она попыталась отряхнуть Ваксу, но та выглядела такой замызганной с врезавшейся в шкурку коростой грязи, что требовалось ее, по крайней мере, отмыть и просушить на батарее.
– Как бы я тебя не изуродовала этим мытьем, – продолжала болтать с Ваксой старушка. – Но нельзя же тебя показывать такой нашим. Ты не игрушка сейчас, ты какая-то неопрятная Вакса, меня в дом с такой грязью и не пустят. Знаешь, какой у нас дом? А какие в нем люди живут? Заслуженные! И не потому, что им негде жить, просто их очень мало таких осталось. Если бы не мой сын, никогда мне туда не попасть! Какую они красивую жизнь прожили, сколько видели! А я умею слушать, почти как ты. Вот они мне и исповедуются. Ты ведь, кажется, тоже умеешь слушать? А у меня в доме только муха, одна и та же, зимой и летом, выгнать не могу, убить жалко. Вот я с ней о своем и разговариваю.
“Начинается, – подумала Вакса. – Уж не хочет ли она меня сделать поверенной своих тайн? Какие могут быть тайны у старушки? Знала бы – сколько мне интересного рассказала Маша! А папины сказки? Не очень-то я верю, что у них в доме есть такие сказочники. Вот, например, сказка про паука. Машин папа терпеть не мог, что она пауков боится, и поэтому все рассказывалось, когда он уходил, мне на ушко”.
“…Но Вакса знала, что нельзя друга бросать в беде. Вакса решила пойти на поиски Маши. А Ваксе было трудно идти, да тем более без друзей. И потому Ваксе было чуть-чуть страшно самой, но она знала, что надо найти Машу, ну, надо! И она почувствовала, что ее схватил паук. Вакса кричала, визжала, чтобы ее кто-нибудь услышал. И она узнала в этот момент голос Маши: “Вакса держись!” А Вакса в ответ тоже закричала: “Маша, не волнуйся!” И тут-то паук узнал, что они затеяли. И паук рассердился! И тут он брызнул в Ваксу своей черной силой. И Вакса в тот час превратилась в камень. Но у Ваксы же была своя сила! И потому Вакса вбрызнула в себя волшебную силу тоже. Тогда Вакса ожила. И Вакса с Машей сбежала за руку. А паук им крикнул вслед: “Ну погодите у меня, я вас еще найду!” А Вакса идет с Машей домой. И как вы думаете – это конец нашей истории? Н-не-т!”
– Куда же я тебя положу, такую грязную? – спросила старушка. – В пакет? В пакет нельзя, там свежая газета, ты все измажешь, и я никогда не узнаю, что происходит в мире, а что я без этих знаний? Я же не сама по себе живу, есть еще и человечество!
“Какое еще человечество? – подумала Вакса. – О чем она бормочет? Вот уж, действительно, прав Машин папа – не дай Бог дожить до старости!”
– Ладно, – сказала старушка, – газету я возьму в руки, хотя, конечно, ее сразу начнут у меня выпрашивать! Но я им скажу: после обеда, товарищи, после обеда! А ты уже сиди на самом дне, не шевелись. Попадет мне, что я всякую грязь в такой дом тащу!
И они поплелись. Вакса внутри пронизанного солнцем пакета и старушка, постукивающая палочкой, бормочущая.
– Сегодня про что? – спросил папа.
– Про то, как Вакса гуляла-гуляла, гуляла-гуляла и очутилась в Америке.
“В какой еще Америке? – с ужасом подумала Вакса. – Я еле ноги волочу”.
Маша притихла.
– А в какую ты ехал Америку, когда я только-только родилась?
– В Эквадор. Это Южная.
– Тогда и я в Южную!
И понеслось. Они протащили ее, эти сумасшедшие папа и дочь, над Кордильерами. И за все время очередной сказки Вакса сумела убедиться, что стала чрезвычайно впечатлительной, нервы ни к черту.
И голова кружится, он так рассказывает, будто все происходит на самом деле, по-настоящему. Маша тоже волнуется, но как-то радостно, поеживаясь от удовольствия.
Чему она радуется? Откуда он это все берет? Неужели из собственной жизни? Тогда это неправильно. Все сказки из книг. Пусть перескажет те, что в шкафу, и замолчит. А он говорит, говорит, каждый вечер рассказывает!
Он – старый, долго жил, ему собственную жизнь рассказать, – жизни не хватит, пожалел бы.
Неужели никто не придумал такие игрушки, что способны слушать, им бы цены не было. Взрослые болтают, болтают, а они слушают, слушают, не так, как этот нахальный бульдог, притворяется, что интересно, а сам дремлет. Надоели мне эти Анды и Дарданеллы. Нет, Дарданеллы – это вчера, сегодня не Дарданеллы, а Кордильеры. Дарданеллы – это там, где ее чуть не потеряли, и сказка была о том, как ее украли морские черти, они же пираты, и выпустили только, когда узнали, что она принадлежит Маше.
Маша для папы – королева. Будто она и одна, без Маши, не сумела бы выбраться. Вот сколько игрушек живут без Маши в корзине, и прекрасно.
Она о них и не помнит, а это совсем новенькие игрушки, не следовало покупать тогда, что ей за всех одной отдуваться? Взглянули бы, на что она стала похожа!
Если бы Ваксу спросили: “Чего же ты все-таки хочешь?” – она бы ответить не смогла. Раньше, когда не спрашивали, она знала, чего хотела – не рождаться. Вообще не рождаться, ни в Китае, ни в какой другой стране, но если уже родили и произвели, то лежать в каком-нибудь Богом забытом ящике, на складе, пусть под дождем, под снегом, и обнаружиться, когда Маша вырастет и такие беспомощные игрушки, как она, ее не будут интересовать.
Притворяется ли она, будто не знает, что я другая? Делает вид? А если делает, неужели ей не жалко той, утерянной на рынке, ведь она сама потеряла, представляет ли она, что может сделать с беспомощной мягкой игрушкой жизнь?
Почему она так легко согласилась принять меня за нее? А вдруг не знает, вдруг ей все равно, какие мы на самом деле, лишь бы была та самая Вакса?
Ужас, ужас! Какие глупые сказки! Сказки должны быть с мыслью, моралью. Маша скоро пойдет в школу, что она там расскажет про мир? Каким его увидел ее отец?
Про чаек, живущих в такой тоске, что они жалуются на жизнь рыбам, про деревья в лесу, которые обмениваются тенями, про самолет, что летает над Дарда… тьфу, над Кордильерами, и не знает, куда подевалось одно из его колес, без которого невозможно сесть на острие скалы?
Но они все-таки сели.
Чего добивается папа, зачем сводит ее с ума? Или эти сказки не сказки, просто называются сказками, а ему хочется сидеть рядом с ними еще некоторое время перед тем как уйти и выключить свет. А может, ему хочется быть одним из них – Машей или Ваксой? А если просто хочет, чтобы жизнь показалась Маше легкой рябью, производимой ветерком на поверхности воды?
На этой сложной мысли Вакса обычно засыпала, а они еще возились – папа пел, Маша смеялась громче, чем полагается перед сном, мама просила, чтобы успокоилась, папа гасил свет, все затихало, родители уходили с собакой на вечернюю прогулку. Казалось, все хорошо, тихо.
Но это только казалось. Именно с этой минуты и наступало время ее подвигов.
Она взглянула в иллюминатор одноногого самолета, который все-таки приземлился в Дар, тьфу, в Кордильерах, и одноногие индейцы прыгали вокруг него, сопровождая каждый прыжок ударом в бубен.
– Ваксу, Ваксу, – кричали они – ту самую Ваксу, что принадлежит Маше. Нас прислал ее папа, он говорил – это чудо. О, мы хотим видеть самую замечательную, самую удивительную собачку на свете! Мы будем прыгать в честь ее, пока у нас не отвалится последняя нога!
Это было так страшно, что Вакса забилась в кресло, но ее все равно обнаружили и стали передавать по всему салону из рук в руки, чужие руки, незнакомые руки, чужие улыбающиеся лица, а когда дотащили до самого трапа – внезапно все стало тихо, никаких индейцев. Только Маша в ярком индейском платье, в головном уборе из петушьих перьев стояла на скале и улыбалась: ну как я тебя разыграла?
Она обняла ее во сне.
– Папа решил показать мне Южную Америку, а я спросила: “Без Ваксы? Как же я без Ваксы, а она без меня?”
И Вакса тоскливо просыпалась в ее объятиях, понимая, что спала всего несколько минут, и теперь ничего не остается как ждать возвращения пса, который еще долго будет ворчать под дверью, перед тем, как начать храпеть, окончательно лишив ее всякой надежды выспаться.
Сражение было в самом разгаре, когда я вошел.
– Вы, конечно, на стороне Маши, – стонала воспитательница. – Но она говорит совершенно невозможные вещи! И эта игрушка, простите меня, детям, действительно, трудно поверить, что она волшебная. Вы хотя бы какую-нибудь другую бы ей купили, почище, посовременнее.
– Ничего не понимаю, – сказал я, заглядывая в большую комнату детского сада, где посреди, воинственно размахивая Ваксой, стояла моя дочь, а в углу сбилась вся остальная компания не забранных еще родителями детей.
– Ты что делаешь с Ваксой? – спросил я. – Неужели ты хочешь ею сражаться?
– Они говорят, – не обращая никакого внимания на попытки воспитательницы отобрать игрушку, сказала моя дочь, – что она уродина! Слышишь, папа, наша Вакса – облезлая уродина!
– А что в ней красивого? – огрызнулся мальчик, все еще возбужденный предшествующими событиями. – Да у меня каждая игрушка красивей, но я же не утверждаю, что они живые, из волшебной страны, я же не утверждаю. Правда, Ольга Николаевна?
– Да, Коля, не утверждаешь, ты умный мальчик!
– А я? – спросила Маша. – Я, по-вашему, дура?
– Действительно, Ольга Николаевна, – сказал я.
– Я не утверждаю, что ты дура, – сказала Ольга Николаевна. – Но сегодняшнее твое поведение трудно считать умным. Принесла порванную игрушку и говоришь, что она волшебная. Во-первых, волшебных игрушек не бывает, это качество им приписывают люди, не правда ли? – обратилась она ко мне.
– Значит, только люди волшебные? – грозно сказала Маша. – Что же они умеют, эти люди? Вот мой папа, действительно, волшебник, он и работает волшебником, а что умеют ваши папы?
Тут группа, не обращая на меня внимания, вышла из угла и двинулась по направлению к ней.
– Ты потише, потише, – сказал розовый от волнения толстяк. – Моего папу обижать? Мой папа – англичанин, а твой неизвестно кто еще.
– Почему неизвестно, – крикнула Маша. – Он еврей. Скажи им, папа, правда ты еврей?
Это слово произвело какое-то магическое впечатление. Даже разгоряченная воспитательница поперхнулась и обмякла. Все замолчали и с какой-то мольбой обратились ко мне.
“Только ничего не отвечайте”, – прочел я в глазах воспитательницы.
– Да, я еврей, – сказал я. – Что в этом странного? Я еврей, но и англичане тоже неплохие люди. В каждом из вас течет хорошая человеческая кровь.
– О чем вы здесь говорите? – возникла за моей спиной одна из запоздавших мам – Ольга Николаевна, что здесь происходит?
– Антипедагогично, – сказала, внезапно всхлипнув, Ольга Николаевна. – Я считаю, то, что вы здесь говорили, антипедагогичным. Маша – хорошая девочка, но приносить такие ободранные игрушки в детский сад тоже антипедагогично.
– Не торопитесь, Ольга Николаевна, – сказал я. – Не торопитесь. У каждого из вас есть своя любимая игрушка, правда?
– Правда, – ответила маленькая девочка. – У меня – зайчик!
– Видишь, у тебя – зайчик! А вот у тебя, наверное, железная дорога или самосвал?
– У меня – змея, – презрительно сказал мальчик с пробором. – И вообще, я прошу к моим игрушкам не лезть!
– Митя Дмитриев, что ты говоришь, что с вами сегодня? – крикнула Ольга Николаевна. – И все это ты, Маша, наделала своими дурацкими рассказами. У тебя какие-то необыкновенные фантазии. Ну не могла твоя ободранная собачка побывать в Дании, кто, откуда, как ей там быть? Тебя бы с ней в самолет не пустили.
– В Дании как раз была, – сказал я. – И видела дом, где жил Ганс Христиан Андерсен, который написал “Русалочку”, и саму русалочку видела.
– Правда, что она без головы? – спросила девочка с грустным лицом.
– Вот видишь, тебе это известно. Да, некоторое время она была без головы, безголовые туристы украли голову, но от этого она не перестала быть русалочкой, и многие миллионы людей хотели бы ее увидеть. Даже без головы. Но голову ей все-таки вернули, я принесу вам фотографию Маши рядом с русалочкой, где они обе с головой. Так что, возможно, несмотря на свой довольно потрепанный вид, и Вакса не совсем обычная собачка. Если представить себе, конечно, если вы попытаетесь себе представить.
Все молчали. И родители, пришедшие за детьми, и дети.
– Ладно, Маша, – сказал я. – Пойдем. Я говорил – не обязательно Ваксу носить с собой в детский сад, и вообще, хвастать некрасиво.
– Но они мои друзья, я хотела показать ее моим друзьям!
– Они твои друзья, – сказал я. – А у Ваксы только один друг – ты. И вообще, это неправильно, когда от друзей нет никаких секретов. Это я тоже непедагогично говорю, Ольга Николаевна, тогда простите.
– Антипедагогично, – сказала она. – Абсолютно. Хотя в чем-то, возможно, вы и правы. Просто я так не думала, с такой стороны…
– Он же волшебник, – начала Маша. – И Вакса…
Но я уже уводил ее по лестнице вниз из детского сада, оставляя за собой детей и родителей обсуждать происшедшее.
– Чувствую я себя ужасно, – сказал я уже на улице. – Что мы с тобой наболтали, кто дал нам право?
– Но, папа, они обидели Ваксу! Я никогда к ним больше не вернусь.
– Вернешься. Ты же никогда не ссорилась с ними раньше, пока не доверила свою тайну, правда?
– Правда, – подумав, сказала она.
– Ну вот, значит, надо быть очень осторожной со своей тайной, возможно, ее не следует знать никому.
– Даже тебе?
– И мне, и маме. Мы тоже не всегда бываем внимательны.
Потрясенная, что мы можем быть не слишком внимательны даже к ней, она шла рядом, уставившись в землю. Я крепко держал ее за руку, но она выдернула ладонь.
– Нет, папа, – сказала она. – Ты не прав, тайна не только для меня, она для всех, если я ее раскрыла.
– Может быть, может быть, – пробормотал я, думая о своем.
Если бы моей дочери передалась моя ненависть к потерям, ничего бы тогда на рынке не случилось. Даже когда умирали мои друзья, я считал, их у меня похитили или я недосмотрел. Жизнь ведь вьется вечно и всеми нами вместе. В этой пряже я хочу, чтобы приняла участие и моя дочь. Интересней не расставаться с жизнью, чем быть готовым к расставанию.
– Вот теперь ты прежний, – сказала бы моя жена. – Думай так всегда.
Легко сказать! Я бы думал, но кто-то другой уже подумал за меня.
Bсе сбылось, даже больше, но куда денется она? Я даже знать не хочу, кто же те, что попробуют помешать ей идти, я найду их, как говорят в уголовном мире – достану, допеку, сведу с ума, но заставлю не отбрасывать тень на ту жизнь, что я задумал для нее?
Лучше остаться со мной, где бы я ни был – на земле или там. Я всегда со своим отцом, твоим дедом, которого вроде бы нет уже двадцать пять лет, но только вроде бы. Он еще готовит нам с тобой завтрак в моей памяти, хотя и не успел познакомиться с тобой. Но ты поверь, он стоит, чтобы о нем помнить, хотя и не умел рассказывать сказки.
Ну ни одной сказки мне не рассказал, только кормил, но как сказочно кормил! А я знаю, ты любишь покушать. И вот я иду по улице, думаю о тебе, о Ваксе, обо всей этой истории, в которой не только дети не разберутся, но и взрослые. Хорошо, пусть это будет история для нас обоих. Труднее всего написать ее обстоятельно, понимаешь, как все на самом деле происходило, и не надо, чтобы в эту историю поверили, надо, чтобы она сама в себя поверила, чтобы слова ответили друг другу в строке, а это знаешь как трудно.
Собирался дождь, и вместе с ним, как обычно, что-то собиралось в моей душе и готово было прорваться, но он опередит, несомненно, опередит!
– Смотри, папа, – какие облака, – сказала Маша. – И как низко! Почему ты не смотришь?
– Я не люблю смотреть картинки, – сказал я. – Они стоят перед глазами, и всё. Спрячь Ваксу под куртку! Я люблю, когда в мире завертится, а природа растеряна, не знает – во что она в следующий момент превратится. Я люблю, когда врасплох и наудачу. Может, так, а может, и иначе.
– Почти стихи, – засмеялась Маша. – Хотя я ничего не поняла. Я думаю, что ты любишь только беспорядок, как дома, ты уверен, что все разбросаешь, а потом придет мама и уберет. Ты думаешь, что и с этим облаком мама тоже справится?
– И с облаком, и с дождем, и с тобой, и со мной, и с Ваксой. Пойдем, надо успеть до дождя.
Но дождь уже начался, а в самом конце переулка стояла мама, которая вышла нам навстречу.
Старушка не обманула. Действительно, в этом доме жили удивительные люди, но все почему-то старенькие. Будто самое удивительное начинается только тогда, когда все вот-вот закончится.
Были старушки легкие, как ее хозяйка, были наилегчайшие, хотя они и весили много, были просто старушки, да и у тех газовый платочек вокруг шеи повязан. Мужчины были тяжелые, благопристойные, с сединой и гитарой. По вечерам предпочитали в холле музицировать, а не смотреть телевизор. Помнили себя, напоминали о себе, жили.
– Ах, какая умная у вас собачка, – говорила одна из них, сидя напротив Ваксы в кресле. – И как вам удалось угадать в такой замухрышке столько ума, понимания! С ней и жизнь кажется теплей. Скажу по секрету, я всегда любила к вам приходить, но с появлением вашей Ваксы…
– Я знаю, – радостно объявила старушка. – Мне и самой стало как-то уверенней жить, я совершенно перестала держать корвалол у постели. Проснусь, посмотрю на нее и снова засыпаю, честное слово!
– Да, успокаивает, – согласилась гостья. – Совершенно, совершенно успокаивает. А какие манеры! Вы заметили, как она смотрит, когда я вам показываю мои старушечьи фуэте? Другая расхохоталась бы, а эта, я бы сказала, смотрит как-то сочувственно.
– Что вы, ей нравится, как вы танцуете, – воскликнула старушка. – И мне тоже нравится.
– Танцуете! Как я танцевала, скажите лучше, мне стоило чуть-чуть приподнять юбку на сцене и опустить глаза, знаете, так томно, как зал вскрикивал в ожидании, и только тогда я начинала!
И она приподняла юбку над домашней туфлей, под которой обнаружился беленький вдовий носочек, и тут же опустила.
– Не получится, – сказала она. – Смешно, но какие-нибудь сорок лет назад получалось. Я разучилась дышать. Танец – это прежде всего правильно поставленное дыхание.
– Что вы, – сказала старушка. – Вы очень неплохо дышите, внятно, сильно, я прислушивалась.
– А зачем вы прислушивались, признайтесь. Чего вы боялись? Нет, вы только взгляните – с каким сочувствием смотрит на меня ваша собачка!
И она бросилась обцеловывать Ваксу, как и все, кто заходил в эту комнату, и это, если признаться, Вакса не находила особенно приятным, за жизнь в этом доме у старушек образовывался какой-то специфический запах.
Но все же это ломание, жеманство, старомодная речь Ваксе что-то напоминали. Это было продолжением бала, самого настоящего дворцового бала, которого Маша не видела, конечно, но догадалась, догадалась! Недаром она учила Ваксу, как сидеть на балах, устраиваемых в большой комнате, и не мешать беседе старых людей.
– Ничем не выдавай себя, Вакса, – говорила Маша. – Представь себе – они вельможи и не должны догадаться, что ты первый раз на балу.
Теперь она могла убедиться, как Маша была права, все правда, здесь только и разговоров, что о каких-то необыкновенных принцах, знаменитых танцовщицах, как и кто из них во что превратился, потому что, оказывается, даже сказочный принц способен постареть и превратиться в никому ненужный хлам. Недолгая жизнь красивых людей!
Но зато, пока кое-кто из них был здоров, в маленькой комнате была толкотня, приятная старушечья толкотня, когда повернуться негде, и не менее приятная беседа. Конечно, никто из них не был способен подхватить ее и понестись от окна к окну, показывая всему миру, как Маша, но зато всей энергией, которой та зарядила Ваксу, собачка готова была поделиться с подругами своей хозяйки.
– Как же у вас мило, – говорили они старушке. – Нашли бы и для нас что-нибудь. А то в этой субботней распродаже ничего, кроме поролоновых попугаев, не отыщешь.
И, перейдя на шепот, они начинали обсуждать, что происходит в доме с разрешения дирекции.
– В доле, – говорила одна из них. – Директор в доле! Совершенно точно известно, что от прежнего места работы он ничего не оставил. Головешки одни, как на пожарище!
– Прикрывают, – говорила другая. – Ох, прикрывают. И зачем прикрывают, ясно. Им нужно, чтобы мы все перемерли, и тогда на этом месте гостиницу откроют!
– Почему перемерли? Что вы такое неприятное говорите?
– И яйца в столовой просили больше одного не выдавать.
– А яйца тут причем?
– Не знаю.
И они таинственно, совсем в другом настроении расходились.
– Старость, деточка, – объяснила Ваксе старушка, – очень дурная штука. Своей жизни нет, и потому везде мерещатся заговоры. Хотя, конечно, дыма без огня не бывает!
А, в общем, все складывалось для Ваксы как нельзя лучше. И старушка добрая, и муха с появлением Ваксы присмирела и не мешала старухе спать, а ползать по себе ей Вакса разрешала, все веселей.
Надо было доживать жизнь вместе с хозяйкой комнаты, вот что было не очень весело. Общение со старостью, оказывается, старит, а если это еще и противная старость, то просто убивает.
В других комнатах было совсем худо, Ваксу приносили в гости, и она не находила на полках ни одной игрушки, кроме поролоновых попугаев, да изредка что-то странное, именуемое гжелью. На стенах фотографии, реже детей или близких, чаще самих обитательниц, которым было приятно видеть себя затянутыми в корсет, в бальных платьях или лихо завязывающими пуанты, демонстрируя великолепные ноги из-под белоснежной пачки.
У очень немногих были собственные книги. Обычно из комнаты в комнату передавалась всего одна, очередная, кем-то уже прочитанная и рекомендованная, и старушки передавали ее, честно переписывая в библиотеке из формуляра в формуляр.
Потом возникала другая книга, еще интересней предыдущей, и тоже передавалась.
У ее же хозяйки библиотека была своя, правда, небольшая, но настоящая, из книг, которые она с удивительной методичностью перечитывала всю жизнь.
Ей так и говорили:
– Возьмите что-нибудь новенькое! Нельзя одно и то же жевать сто лет!
Но она жевала! А если ей нужно было новенькое, приходил сын и приносил, он иногда забегал, вполне приличный, но какой-то встревоженный, не совсем молодой человек. Ваксу он замечал, но почему-то не хотел, чтобы она это видела, отводил глаза. Старушка много ему про нее рассказывала, но он морщился и говорил:
– От твоих рассказов аппетит пропадает!
Смешно это – аппетит пропадает, еду своей маме он привозил тоже не самую аппетитную! И съедал сам, вначале отказывался, потом говорил:
– Если только чуть-чуть.
И съедал. Во время еды он становился разговорчивей, а старушка могла хоть что-то узнать о своей внучке, которая ее уже года полтора не навещала и, по словам отца, была самым занятым человеком на свете.
– Деньги копит, – говорил он, расправляясь с пельменями. – Хочет быть независимой.
– А откуда она их берет? – изумлялась старуха. – Ей же тринадцать лет.
– Подрабатывает. Они все теперь подрабатывают. Школа так устроена, за что не выполнишь – платят, я и сам, если честно, за отметки деньги ей даю. Не смотри на меня так! Только перестал, она одиннадцать единиц принесла!
– Боже мой, – сказала старушка. – Боже мой!
– Перестань, я был не лучше, тоже старался заработать.
– Но ты знал, что мы с отцом нуждаемся, ты хотел нам помочь!
– А она хочет помочь себе! Разве это не одно и то же? Противно только, что, кроме как о деньгах, других разговоров в доме нет.
– У тебя тоже деятельность финансовая.
– В том-то и дело!
Он вставал и, на ходу расспрашивая, чего ей недостает, всегда успевал неодобрительно взглянуть на Ваксу.
– Ты, мать, просто какая-то старьевщица, что ты все в дом тянешь, как тебя еще на улицу не выкинули!
После него она долго, слишком долго, как казалось Ваксе, мыла посуду, убирала крошки, будто пыталась продолжить с сыном не начатый разговор.
– Он воспитал себя сам, – говорила она Ваксе. – Мне не пришлось тратить силы на его воспитание. Он всегда мечтал выучиться, чтобы кормить меня и отца, но отца, светлая тому память, не успел, а меня все кормит, кормит, и когда это Бог приберет меня, чтобы избавить от такой обузы. Леночка в него, точно в него. Только я тебе скажу по секрету, я как ничего в этих деньгах не понимала, так и не понимаю. Ты, я думаю, тоже. Боюсь я их, очень боюсь, а деньги любить надо. Они сами решают – с кем им быть, с кем – нет. Не понимаешь? Я тоже. Загадка.
И она так глубоко и страшно вздыхала, что Ваксе хотелось иметь все богатства на свете, чтобы тут же отдать их за прежнюю жизнь – с музыкой, тишиной, балами, бестолковыми стычками и всегда с любовью, которая хоть и не видно, но всегда, если есть, присутствует.
– Мама, папа! Вакса больна, – Маша ворвалась в комнату и стала рыскать в ящике для лекарств.
– Кто тебе разрешил? Что ты делаешь? С ума сойти можно!
Папа повернул ее к себе за плечи.
– Что с ней случилось? Принеси ее сюда!
– Но она больна! Я боюсь к ней прикоснуться. Ее охраняет Швейк.
– Ты заигралась, – сказал папа и побежал в детскую. Он пришел вовремя, Швейк уже положил лапы на диван и голодными глазами смотрел на Ваксу. Она лежала ни жива ни мертва.
– Ты права, – сказал папа. – Еще минута, и от нее ничего бы не осталось.
– Милая, милая Вакса, – сказала Маша, ощупывая игрушку. – Ты цела? Тебя знобит? Посмотри, папа, как ее знобит!
– Нет, девочка, это тебя знобит, а не Ваксу. Мама, у нее, кажется, опять температура!
– Нет, нет, не у меня, – закричала Маша, но было уже поздно – лекарства сразу нашлись, и термометр, теперь нужно было сидеть неподвижно и ждать, пока снова не определится температура, которая преследовала Машу вот уже несколько месяцев.
Приходили врачи, выслушивали, высказывали предположения, говорили, как лечить, и, хотя все они были непохожими людьми, произносили в конце одно и то же загадочное слово “перерастет”.
Кого, когда? Вакса начинала привыкать лежать рядом с Машей, как с печкой, и прислушиваться – какой силы в ней полыхает тепло.
Сама же она оставалась неуязвимой, вяло текущая температура, с ней ничего не могло произойти. С любым из семьи могло, даже со Швейком, с ней же – нет.
И она не знала, следует ли гордиться этой ее неуязвимостью.
Она прислушивалась к Машиному дыханию и думала: “Откуда оно, вообще, из каких глубин, и почему это так важно, чтобы дышал человек? А если перестанет, куда денется дыхание?”
Этого Вакса не знала и вообразить не могла. Она просто просыпалась среди ночи и обнаруживала, что отброшена Машей во сне далеко-далеко, будто девочка боялась, что она способна заразиться.
Но она и на это не способна, ни на что не способна. Интересно, как чувствовала себя в такие дни та, другая, чье имя ей досталось случайно?
– Вакса, Вакса, – сказала Маша однажды, прислонив ее к плечу. – Почему ты не способна на сочувствие? Будь ко мне немного посердечнее.
Легко сказать! Вакса пыталась, она даже стала сама придумывать о себе сказки про то, как Вакса гуляла-гуляла, но дальше поляны в лесу ее воображение не простиралось. На этой поляне встречались существа, к которым она старалась относиться подружелюбней. Но сама поляна была другой, не той, рядом с Машиной дачей, на которую они должны были вот-вот поехать, но мешала Машина болезнь.
– Там есть дом, – сказала Маша. – Он деревянный и очень смешной, мама говорит, что папа хотел его построить по щучьему велению, как в сказке, мгновенно.
У него две половины, одна из дощечек, тоненьких-тоненьких, другая – из бревен, и между ними комната, очень красивая, но в ней нельзя находиться во время дождя, потому что сквозь крышу течет.
Есть еще одна комната, тоже красивая и самая большая, по ней хочется побегать, но она для папы. Он работает там.
Есть еще сад и качели в саду. Сад очень взъерошенный, трава растет как попало, и много сорняков в этой траве.
Сад обнесен забором, очень старым, он непременно скоро повалится, так утверждает мама, но пока он стоит, мы никого вокруг не видим, только слышим, и это ужасно огорчает папу, он и слышать не хотел бы, это мешает ему работать, когда он сидит наверху.
Я не мешаю, потому что знаю, когда он сделает все-все, что запланировал, то обязательно напишет книгу о нас с тобой и назовет “Про то, как Вакса гуляла-гуляла, гуляла-гуляла…”
Это будет. Я припасаю ему рисунки для этой книги. Видишь, у меня уже нарисованы ты, и мама с папой, и краешек нашего дома в саду, и окно наверху, где он работает. Только, скорее, скорее бы он начал писать свою книгу, потому что, только прочитав ее, я окончательно выздоровлю.
Она раскладывала рисунки перед Ваксой, и та, действительно, видела родителей, себя, бульдога, прыгающего в траве, и начинала привыкать, что где-то есть дача, на которой Маша обязательно выздоровеет.
“…И вот, – начала Маша еще в машине, – они оказались хитрей паука, не мешай, папа! Это сказка со счастливым концом. Как вы думаете, что они сделали, чтобы не попасть к пауку? Они сделали роботов и нарисовали их в образе Маши и Ваксы. Точно таких, как они сами. А паук подумал и схватил этих роботов. Но потом он увидел, что в них нет ни капли крови, не отвлекайся, папа, это не страшно, не мешай маме вести машину! И страшно рассердился, догадавшись, что его обманули. Но было уже поздно. Маша с Ваксой приехали на дачу”.
Они и в самом деле приехали. Только было поздно, темно, и соседи спали, а может быть, прислушивались в темноте – кто это там приехал.
И лягушки звенели на пруду, как рассказывала Маша, и отдельные звезды стояли на небе, а само небо располагалось как-то вертикально, не полностью, как говорила Маша, а чтобы оставить место для космоса.
– Не шумите, – попросил папа.
– До чего же хорошо! – сказала мама. – Давайте внесем вещи утром, а пока посидим на крыльце.
– Ночью все кошки серы, – сказал папа. – Увидите, каким безобразием нас все это встретит утром.
Но до утра еще надо было дожить. И папа, как всегда, был прав и неправ в одно и то же время.
“Как это у него получается? – подумала Вакса. – Ох, уж эта его правота!”
Потому что они, действительно, немного посидели на крыльце, уже в ожидании ежиков, выставив им блюдечко молока, и смеялись, с какой неуверенностью пес принюхивается к молоку – можно выпить или нет, посмотрели на звезды, каждый, вероятно, помечтал о чем-то, папа, чтобы они немедленно постелили и легли, мама, чтобы всю ночь так сидеть и сидеть, Маша, торжествующе сжимая Ваксу, обещала утром что-то великолепное, но, как назло, великолепному не удалось сбыться слишком скоро, и, устроившись в постели, Маша начала так страшно кашлять, что не оставалось даже секунды, чтобы набрать воздуха. Чем она кашляла, Вакса не понимала.
Первые удары кашля пришлись по ней, родители уже легли в другой комнате, но он повторялся с такой частотой, что они прибежали в ночи, притащили из машины узел, стали разыскивать лекарства, и все это время папа ругал маму, что об этом следовало подумать раньше, мама рылась в узле, а Маша задыхалась, и Вакса почувствовала, что уходит из этого мира вместе с ней.
“Что это со мной, – промелькнуло у нее внутри. – Значит, у меня есть сердце?”
Затем топили сухую финскую баню, несли туда Машу, завернутую в одеяло, чтобы согреть, мама звонила в Москву врачу, спрашивая, что делать, а Маша держала руку отца в своей и спрашивала:
– Я не умру, папочка, я не умру, ты все сделаешь, чтобы я осталась с тобой?
“И со мной! – хотелось крикнуть Ваксе, вдруг почувствовавшей себя совершенно ненужной и непричастной к настоящей жизни. – Почему вы забыли меня?”
– Держи Ваксу, – сказал папа. – И верь мне, моя любимая, пока я жив, все будет хорошо.
Вернулась мама, понизив голос, сказала, что есть подозрение на ложный круп, надо ехать в больницу, но застала непривычную для себя картину.
Папа сидел, опустив голову, какой-то сомлевший и умиротворенный, Маша лежала у него на коленях и дышала ровно-ровно, а на ее груди лежала маленькая собачка, прислушиваясь, и смотрела на маму блаженно.
Что удивительно, когда старушки не стало, никто не хватился Ваксы, она перестала интересовать своих поклонниц сразу, всех до единого, никто не попытался даже вернуться к скамейке, на которой нашли старушку, чтобы обнаружить собачку, по привычке лежащую спиной к свету. Никто, кроме одного человека.
Он вошел в комнату мамы, приоткрыл простыню, посмотрел на лицо старухи, чтобы запомнить его навсегда, и опустил снова.
Потом вышел из комнаты в коридор и сказал нянечке:
– Спасибо! Теперь все, что у нее было, возьмите себе. Мне только нужно забрать ту ничтожную собачонку, что лежала у нее на постели. Не скажете, куда она делась?
– А действительно, куда Вакса делась? – спохватилась нянечка. – Они ведь не расставались.
Она пошла в комнату искать, а сын обостренным чутьем человека, только что потерявшего мать, пошел к той самой скамейке в саду, где, не меняя позы, лежала Вакса.
Он сел рядом, вероятно, приноравливаясь, пытаясь понять, как сидела его мать, когда у нее остановилось сердце, и догадался, что собачка до последнего момента была у нее в руках. Тогда он взял Ваксу и сунул ее в карман.
Потом были хлопоты – раздача денег, крематорий, снова раздача, захоронение.
– Ну что же, – сказал он дочке, придя домой, – бабушки не стало, я очень благодарен, что ты не пришла ее проводить. Хотя бы не притворялась.
– Прости, папочка, – сказала дочь. – Я очень тебе сочувствую, бабушка была хорошей, но ты же знаешь, как я занята.
– Знаю, – сказал он. – И ты занята, и мама, и поэтому я ненавижу вас обеих. И себя заодно.
Потом он что-то вспомнил, пошел в переднюю, достал из кармана плаща собачку.
– Я не знаю, как ее имя, можешь называть ее как угодно, но она была до последней минуты рядом с твоей бабушкой, и поэтому я очень прошу тебя поберечь ее хоть немного, поставить у себя в комнате, на видном месте. Мне бы этого очень хотелось, я думал бы о тебе лучше.
– Пожалуйста, папочка, – сказала дочка и отнесла ее в свою комнату. Она осмотрелась в поисках видного места и поняла, что видеть ее эта потертая собачка лучше всего будет с высоты шкафа, и забросила ее на самый верх.
– Сиди, Бабуля, – сказала она. – Я не знаю, что ты сделала с моим отцом, но я буду звать тебя – “Бабуля”.
Она вернулась в столовую, где ее мама раскладывала приборы для небольших семейных поминок, села за стол, не дожидаясь, пока все будет кончено, и, сузив глаза, стала разглядывать отца и мать.
– А знаете что, – сказала она медленно. – Мне как-то за жизнь никак не удавалось сказать вам, что вы хорошие, какие мы все вообще хорошие.
И она заплакала. Чем разжалобила отца, ему давно хотелось плакать, но он не знал, что для этого найдется такая хорошая помощница. Они сидели втроем весь вечер, говорили немного о бабуле, а больше о том, что мало внимания уделяют друг другу.
Потом чокнулись.
– Ты собачку не забывай, – сказал отец. – Это хорошая собачка. Мама никогда в людях не ошибалась.
– Ты игрушку называешь людью? – спросила жена
– А черт ее знает, – сказал он. – Черт ее знает, кто из нас людь, кто нет.
И вышел сконфуженно, оставив их смеяться над собой сколько угодно.
И лето началось, удивительное лето! Стало понятно, почему в это же время где-то зима – такого лета на всех не хватит.
Во-первых, они искала поляну, ту самую, и долго спорили, где Вакса встречалась с динозаврами, где ее похитили пираты, где она так пристально следила за бурундучком, что и не заметила, как сама в него превратилась.
И хотя нашлись глубокие четырехпалые следы с остатками талой весенней воды, и бурундучки тревожили листву, и зола на земле свидетельствовала о стоянке пиратов, Маша, устанавливая истину, не соглашалась с отцом, что вот эта поляна – та самая.
Он горячился:
– Кто лучше знает, я или ты? Кто придумывал сказки?
Она возражала, а Вакса готова была воскликнуть: “Да вы хоть меня бы спросили, сказки-то про меня!” Но по привычке молчала. А Швейк, тот и вникать не стал. Они уходили вглубь леса на километры, и все спорили, спорили, пока папа не оцарапал лысину веткой, и к переносице не побежала струйка крови.
– Детям и собакам не смотреть, – сказал папа.
Он приложил к ранке целебный листок, и кровь остановилась.
– Сейчас думала, – сказала Маша, открыв глаза, – если что случится с твоей головой, исчезнет все живое.
– Это приятное преувеличение, – сказал отец. – Посмотри вокруг. Видишь? Ничего не изменилось.
И действительно. Более того, где-то в стороне замаячило солнце, пробило лес, и стало веселей и понятней, куда идти.
– Да, – говорил папа, когда они шагали по тропинке, – нет реки лучше, чем наша река, и хотя она сама знает себе цену, мы будем называть ее самой лучшей.
– Как маму, – сказала Маша. – Хоть она и курит.
– Не ябедничай, – сказал отец. – Или ты хочешь мне угодить? Не получилось.
Бабочки перелетали хоть на шаг, но перед ними, и благоговейно складывали крылышки, их можно было догнать, но не хотелось, достаточно просто шагнуть, чтобы они взволнованно шарахнулись вперед – и снова крылышки.
– В таком количестве я еще могу разглядеть узор, – сказал папа. – Но вы посмотрите, что творится вокруг, и кому это дано разглядеть.
Вокруг были рассыпаны бесконечные возможности сказок. Папе оставалось только выбрать и начать. Но вместо этого он неожиданно ссутулился и постарел.
– Ты устал, папа? – испугалась Маша. – Хочешь назад?
– Кто сказал, что я устал? Нет, им нужно слишком много усилий, чтобы заставить меня устать!
Кому “им”, Маша не стала интересоваться, а сразу спросила: “Почему ты никогда не записываешь сказки, почему?”
– Потому, что я их веду как бы на спор с самим собой – получится, не получится. Тебе ведь и самой интересно, что я выдумаю из любого тобой предложенного сюжета? Но, заметь, и ты ничего из моих сказок не запоминаешь.
– Нет, помню про динозавров!
– Очень хорошо. Ну, что там было, что?
– Вакса увидела рисунки с динозаврами и оказалась среди них.
– А дальше?
– Дальше… Дальше я не помню. Но что-то очень интересное.
– Так, что еще?
– Вакса сидела во время отлива у берега в океане и смотрела, как мечется на скользком камне в расщелинке маленький осьминог. Она так зачарованно смотрела, пока не заметила, что рядом стоит человек с панамой на голове, в подвернутых штанинах, голый до пояса, и замахивается на нее трезубцем.
– Ты что это еще выдумал? – грозно спросила Вакса.
– Я хочу пронзить это мерзкое существо, – сказал человек.
– Зачем? Он маленький.
– Я покоритель стихий, – сказал человек. – А вся эта мелочь, вроде рыбешек и осьминога, утверждает, что они и есть океан. Сейчас вода далеко, и они в моих руках. Отойди!
И он еще раз замахнулся трезубцем, но Вакса защитила осьминога.
– Тогда я пронжу тебя, – сказал человек. – Ты ведь не морское существо?
– Нет, я Вакса, собака Маши Левитиной.
– Маши Левитиной! – закричал человек. – Что же ты молчала? Ты та самая знаменитая Вакса, твоя слава на всех широтах – закон! Бежим! Ты слышишь страшный грохот. Это возвращается океан. Бежим! Я спасу тебя.
– Да, – сказал папа. – Поразительные сказки. Без конца и начала.
– Нет, – сказала Маша. – Конец – я, начало – Вакса.
…А потом они нашли поляну, всю обвешанную часами, но часы обнаруживались в кронах деревьев, только когда начинали звенеть, будто кто-то завел их на определенное время.
Но однажды часы испортились, и в лесу стало тихо, так тихо, будто деревья стояли бездыханные, и тогда Вакса стала ползти по деревьям, все выше и выше, к самым кронам, чтобы исправить часы. Но куда бы она ни доползла, всюду из часов выглядывала Маша и смеялась: “Не угадала, не угадала, эти часы работают! Без тебя справимся”.
Тогда Вакса спускалась и начинала подъем к новым часам, но там снова обнаруживалась Маша с той же улыбкой и теми же словами: “Работают, работают!”
Тогда Вакса последний раз спустилась вниз и заплакала. Ей было очень обидно. Но тут Маша оказалась рядом с ней.
– Ну и глупая ты, Вакса, – сказала она. – Мне просто захотелось вместе полазить по деревьям.
– Неужели все мои сказки такие безмозглые? – спросил папа.
– Очень, очень хорошие, я всегда боялась, что ты начнешь рассказывать, как одна девочка росла-росла и делала плохие поступки, а потом случайно сделала хороший и из глупой стала умной. Кому нужны такие сказки?
– А если девочка росла-росла и из несчастливой стала счастливой?
– Такая лучше, – сказала Маша. – Только я не верю, так не бывает. Лучше сразу родиться счастливой. У таких пап и мам, как мои.
“Да, – подумала Вакса. – Почему они раньше не сказали, что все это игра, а ждали зачем-то лета? Оказывается, все, что не придумает человек, еще раньше присутствовало в мире, и нет ничего придуманного. Сначала – мир, потом – Вакса. Это совсем другое дело, так я чувствую себя куда уверенней”.
Швейк бежал впереди, всем телом откликаясь на что-то невидимое, это он играл с ветерком, он не понимал, что производит движение в листве и задевает его уши. Он отпрыгивал и огрызался.
“Вот глупый”, – подумала Вакса.
– Каждый по-своему открывает мир, – сказал папа. – Один – умом, другой – собственной шкурой.
И вдруг Ваксе стало так тоскливо, что захотелось быть потерянной, как та, первая, которая уж точно своей собственной шкурой, ни за что ни про что, по какой-то нелепой случайности, сколько она пережила таких летних прогулок и о многом, наверное, могла рассказать.
Внезапно все зашагали как-то вразнобой, отдаляясь друг от друга, будто почувствовали неловкость.
– Не отставать, – сказал папа.
– А помнишь, папа, – сказала Маша, – когда я была совсем маленькой, ты упрекал меня, что я люблю Ваксу больше, чем тебя. А теперь ты любишь ее больше, и даже Швейка.
– Это глупо, – сказал папа, – когда дети таким способом хотят выудить из родителей признание в любви. Да, я люблю все, что имеет отношение к тебе, доставляет тебе радость,
“А отдельно? – с ужасом подумала Вакса. – Само по себе?”
– А отдельно, – сказал он Маше, – я уже давно не знаю, что существует в мире. Как-то все собралось вместе, и слава Богу!
– Когда я немного подрасту, – сказала Маша, – и начну искать женихов из своих друзей, лучше тебя я не найду.
– И не надо, – сказал я. – Мы с тобой женаты-переженаты навечно.
– Но ты не состаришься?
– Больше, чем есть? – спросил я. – Вряд ли, знаешь, старость – это знания, а других знаний, кроме тех, что есть, у меня уже не будет.
А мама все курила и курила на даче, и все подумали – надо возвращаться, чтобы она не задохнулась в табачном дыму.
– Плинтуса я сделал, – сказал вольный мастер Серега. – Как обещал вашему отцу. Тут много чего надо было бы сделать, но мы не договаривались.
– Все с отцом, – сказала девочка Лена. – Он расплатился?
– Как уговорились, – сказал вольный мастер Серега. – Вот только…
– Что?
– У меня к тебе просьба, – неожиданно перешел на ты вольный мастер Серега. – Я тут на шкафу видел – собачка валяется. Ну, что она валяется, собачка хорошая, подарила бы.
– А купить слабо? – засмеялась она. – Ну шучу, шучу. Я о ней и забыла. Это совсем ненужная собачка. Берите. А вам она зачем? Коллекционируете?
Он ничего не ответил, встал на табурет, извлек из солнечной пыли собачку.
– Ее зовут Бабуля, – сказала девочка Лена. – Можете ее так называть. Откликается.
– Мне не нравится, – сказал вольный мастер Серега. – Я буду звать ее Ваксой. Вот как вы ее на шкафу извозили!
– Ну как хотите, – сказала девочка Лена.
И он ушел. Ему совсем не хотелось разговаривать, да еще с такой глупой и вертлявой девчонкой.
“Зачем?” Были бы у нее дети, поняла бы – зачем им такая славная, добрая собачка. Пашка будет рад, ничего, что старенькая. Он знает цену старым вещам, нового из магазина ничего не возьмет. Он еще в детстве, когда видел какую-нибудь подержанную вещь, спрашивал:
– Папа, это ты переделал, это тебе дали починить?
Он верил только в то, что требовало изменений, починки.
“Будет ездить, как я, по городам и весям, – подумал вольный мастер Серега. – Зарабатывать своим детям на кусок хлеба. Будь она проклята, такая жизнь!”
И так ему захотелось разглядеть игрушку, что он прислонился к стене какого-то дома и достал ее из сумки.
“Шевелится, – подумал он. – Накажи меня Бог, шевелится, будто ждет от меня чего-то. Ай да цацка, с ума сойти. Ну успокойся, успокойся!”
Он, оглянувшись, как бы кто не заметил, ткнул игрушку кожаным носом себе в губы, вроде бы чмокнул.
“А может, и не отдам Пашке, – подумал он. – Себе возьму, вот сколько натерпелась, сразу видно, а говорят – неодушевленная, неодушевленная, сначала надо спросить, кто ее делал, какой мастер, потом уже решать – одушевленная, неодушевленная”.
С какой-то отчаянной решимостью вернул он игрушку в сумку и пошел по своим делам, которых до возвращения домой у него оставалось много.
Поездку в Германию папа задумал уже давно, но ехать туда Маше почему-то не хотелось. Вернее, не очень хотелось.
– Почему? – спросила мама. – Там твой любимый дядя Саня.
– Тогда без Ваксы, – подумав, сказала она.
– Без Ваксы? Как без Ваксы? Ты оставишь ее у бабушки вместе со Швейком?
– Да, – сказала Маша, – Вакса уже была в Германии, там жили ее родители, но они умерли в неизвестных домах, ей печально было бы возвращаться.
– Я без Ваксы не поеду, – сказал папа. – Ты как хочешь, езжай, оставайся, как хочешь, но без меня, поездка отменяется. Представляешь, что начнется, когда закончатся твои сегодняшние капризы, и ты вспомнишь, что она здесь одна?!
– Представляю, – сказала Маша.
– Ну тогда подумай, подумай – стоит ли так мучить нас в Германии, ведь другой Ваксы мы там не найдем.
– Не найдем, – как эхо, повторила Маша.
– Тогда без глупостей, родная моя, не набирай слишком большей багаж, положи свои рисунки, которые приготовила для дяди Сани, Ваксу лучше тоже в чемодан, чтобы не потерять в пути.
– Нет, – сказала Маша. – Если ехать, то не надо ее в чемодан, чемоданы тоже теряются, ты сам рассказывал, лучше с собой в самолет.
– Это ты про Ямайку? – засмеялся папа. – Когда у меня на три дня не осталось ни одной пары трусов, кроме тех, что на мне, и я купил трусы на рынке у одного огромного негра. Мне все казалось, что он продает мне какие-то специальные негритянские трусы!
– Глупые ты какие-то сегодня рассказываешь сказки, папа, – сказала Маша.
И мы поехали.
Теперь она сидела в самолете, как взрослая, в отдельном кресле, поглядывая то на Ваксу, то в иллюминатор, хотела, наверное, представить – каково той бедняжке в облаках, что-то такое невообразимое, чему в моих сказках не находилось места.
И молчала. О чем же она молчала? Она ведь совсем не умела молчать! Если случалось изредка, мы удивлено спрашивали: что это с тобой, за все утро не произнесла ни слова! А она отвечала: вот и ошиблись! Я и молча умею болтать.
И сейчас она, наверное, болтала молча, изредка прижимаясь к маме, на меня же внимание обращала вынужденно, отчего становилось нестерпимо грустно.
– Между прочим, – сказал я. – Мы снова летим на Новый год, как в тот раз, и я, не хвастая, скажу, что в моем детстве у меня не было возможности летать дважды на Новый год к любимым друзьям.
– А разве в твоем детстве любимый друг жил в Германии? – спросила Маша. – Вы ведь оба жили в Одессе?
– Не болтай, – сказала жена.
Теперь уже молчал я, мне почему-то стало не о чем говорить, а рассказывать сказок про Ваксу меня не просили. Она права. Действительно, какого черта он делает там, в Германии!
Но это был же специальный разговор о моем народе, который принял чужую землю за родную, потом был оттуда изгнан, потом, когда обстоятельства изменились, приглашен вернуться, но по одиночке! Как это объяснить ребенку?
С соседями она вела себя непривычно чинно, когда спрашивали – как ее зовут, называла свое имя, а когда фамилию, взглядывала на меня – отвечать, не отвечать?
Отвечал я, мне вдруг стало все равно, встреча, которую я ждал так сильно три года, должна состояться, мы оба с Санькой постарели на столько же лет, как вдруг показалось, что нам не о чем будет говорить, разве только о детях? Неужели так бедна жизнь, что в нашем возрасте не остается других тем? Либо о женщинах, либо о детях. Но разговоры о женщинах он пресекал, да и мне они поднадоели, а вот о детях умел говорить много и наставительно.
Машка ему нравилась когда-то, какой он найдет ее на этот раз?
– Здравствуй, – сказала она ему. – Я тебя узнаю. И не только по фотографии. Я тебя запомнила. Ты не изменился. Такой же славный. А это Вакса.
– Кто, кто? – засмеялся он, небрежно рассматривая собачку, и вдруг задумался. – Ах, Вакса! Так это и есть твоя знаменитая Вакса?
– А разве не ты мне ее подарил? – спросила Маша.
– Я? – он растерянно посмотрел на меня, делающего знаки, ему всегда было трудно врать. – Конечно, я. Вернее, моя жена Таня, ты помнишь Таню? Вот мы придем домой, ты ее расспросишь обо всем, хорошо?
– О чем он хочет, чтобы я ее расспросила? – тихо спросила Маша у мамы.
– О чем хочешь, – ответила та. – Здесь как дома.
И действительно, все было как дома, все было, как в тот первый раз, когда они познакомились с моей дочкой, подарили Ваксу, и она исподтишка под столом кормила ее крошками малинового пирога, стараясь не сорить.
Только теперь она вела себя вызывающе. Посадила Ваксу прямо на стол и на мою просьбу устроить ее где-нибудь отдельно, чтобы не испачкать, не откликалась.
– Ты не слышала папы? – спросила моя жена.
– Слышала.
– Тогда почему же?
– Ваксе так удобнее, – сказала она, и когда Саня, рассказывая ей что-то свое, поучительно-интересное, попытался снять Ваксу, сказала:
– Дядя Саня, не трогайте, пожалуйста, продолжайте.
– Я не понимаю, – сказал мой друг, когда мы остались вдвоем. – Я не понимаю, почему ты давно не объяснил ей все, она бы поняла, чудесный умный ребенок.
– А ты попробуй, – сказал я. – Это все равно что лишить ее этих гор, этого леса.
И я кивнул в сторону склона напротив их дома, где начинался путь леса к городу, он шагал огромными террасами ввысь, становясь все могущественнее и гуще, пока не оказывался за горизонтом, в самом центр немецкого города Хайдельберга, где, по слухам, учился в свое время принц Гамлет.
– Если ты мне поручишь, – сказал Санька. – Я готов исправить твою ошибку, у тебя была единственная хорошая черта – ты никогда не лгал.
Вакса тоже направлялась в сторону Германии, только поездом, и выходить ей надо было раньше, не доезжая границы, в городе Витебске.
И всю дорогу вольный мастер Серега думал только об одном – как бы не засмеяли его напарники, узнай, что он везет домой, кроме заработанных денег.
– Собачку захотел? – скажут они. – Купи живую, та хоть лает, пикнуть есть на кого, а эта молчит и молчит. Что ты в ней нашел? Душу? Вспори ее, где та душа, один синтепон, да и тот китайский! Устал ты, бригадир, надо наши сезоны сокращать, уплотняться.
В рюкзаке, где она теперь жила, было неспокойно, Серега все перекладывал ее, перекладывал, боясь, чтобы не исчезла. И она привыкла к прикосновению этих совсем не детских рук. Человек не злой, уже хорошо. Ей так надоело, лежа на шкафу под потолком, прислушиваться к голосам, искать в них хоть что-то общее с тем, что она уже знала. Но, кроме того, что голосов было трое – мужской и два женских, больше с ее прошлым ничего их не объединяло. И она подумала, что это участь, участь бездушных существ – жить чужой жизнью, какой бы она ни была, иначе следует умереть, а умирать ее не научили.
…И вот Вакса гуляла-гуляла и пришла к поляне, на которой сидела такая же, как она, собачка и гордо смотрела.
– Отойди, – сказала Вакса. – Это мое место.
– Кто тебе сказал, что твое? – спросила собачка.
– Но оно всегда было моим!
– Кто тебе обещал, что это навечно? – спросила собачка.
– Одна девочка, – растерянно сказала Вакса.
– Как ее зовут?
– Ее? Как же… ее зовут… Я знала, честное слово, я всегда знала, как ее зовут!
– Да что ты все вертишься, – услышала она над собой голос Сереги. – Морока моя. Сейчас папиросы возьму. Подъезжаем.
И она успокоилась в его руках и совсем забыла, что нужно было ответить той неизвестной собачке.
– Зачем ты мне ее привез, папа? – спросил Пашка. – Маленьким считаешь?
– Я не тебе ее привез, себе, – обозлился Серега. – Тебе просто так, показать.
– А тебе она зачем?
Серега только пожал плечами.
А действительно, зачем? Что нам, взрослым мужикам, тревога о судьбе мягких игрушек, когда мы не знаем, что будет с нашими детьми? Когда же мы вырастем, в конце концов? Так расслабиться, так расслабиться! “Пашка обрадуется, тоже поверит, что она живая! Как же! Обрадовался!”
Он с ненавистью посмотрел на Ваксу.
– Ветошь! – сказал он. – Да и для ветоши стара. Бабуля!
Он хотел тут же, не раздумывая, зашвырнуть ее в овраг, пусть гниет, но последний раз заглянув в темные кожаные глаза, понял, что никогда не сумеет это сделать.
“Молчит? Ну и что с того, что молчит? Чем она хуже сфинксов, пирамид, скифских каменных баб? Только тем, что таких, как она, много? А много ли?”
Вот во что следовало вникнуть, да времени не было.
“Засмеют, – подумал он, – ведь это же надо – игрушкой обзавелся на старости лет. Сердца на всех не хватает, а тут игрушка”.
– Ладно, – сказал он и, сунув ее головой в карман, пошел домой.
На другой день мы отпустили Саньку и Машу гулять вместе. Ваксу она оставила дома, и та сидела в какой-то нелепой позе на диване, будто прислушивалась.
– Знаешь что, Вакса, – сказал я, когда жены пошли покурить на кухню. – Кажется, это будет самая плохая сказка из всех, какие есть на свете.
Она не отвечала. И только приглядевшись к ней, я понял, насколько она постарела за все это время. Неужели срок жизни игрушек тоже обусловлен природой, и есть что-то объединяющее ее с такими, как мы.
– Ну-ну, Вакса, – сказал я, – с чего это тебе вздумалось? А как же Маша? Мы так не договаривались, моя дорогая, терпи.
Он водил ее долго, целый день, я бывал с ним в таких прогулках, изматывающих взрослых, не то что детей. Но он при всей своей тонкости не умел делать отличий.
– У тебя очень хороший папа, – сказал он. – Умный человек в своем деле, но прости меня, не всегда умный в жизни.
– Нет, он очень умный – сказала Маша. – Зачем ты так говоришь о своем друге?
– Я говорю, – взволновался Санька, – что он способен совершить опрометчивые поступки и потом не знать, как из них выбраться. Однажды он написал книгу про меня, лучше тебе ее никогда не читать, он обещал мне, что никому из близких больше не покажет этой книги. Обещал! Куда он ее теперь денет, раз написана!
– Это была плохая книга? – спросила Маша.
– Нет, – подумав, ответил Санька. – Написана она хорошо, но то, что в ней написано, не вся правда.
– А зачем вся, когда хорошо? – спросила Маша.
Он растерялся.
– Ну есть же какая-то ответственность перед человеком, перед нашей дружбой, наконец.
– Он очень тебя любит, дядя Саня, – сказала Маша. – И меня. И Ваксу. Ты ведь о Ваксе мне что-то хотел рассказать?
– Нет, – испугался он. – Боже упаси, зачем о Ваксе, все хорошо, это мой подарок, что я могу рассказать тебе о Ваксе?
– Сказку, – сказала она. – Хорошую немецкую сказку. Надеюсь, в Германии слышали о моей Ваксе? Ну, рассказывай.
Что он ей там рассказал, не знаю. Но она смеялась, она еще долго смеялась, вернувшись с прогулки, и просила его повторить. Но он был почему-то очень сконфужен и повторял только:
– Ты ее совсем испортишь своими глупыми сказками. Попробуй теперь соответствовать твоим глупостям!
Хорошо прошел Новый год. И мы были счастливы, и Машенька, и Вакса, как-то хитро прищурившись, поглядывали они на нас со своих мест не без удовольствия.
В следующее лето забор на даче все-таки рухнул, и пока я не поставил новый – каждый мог заглянуть во двор и заговорить с Машей. Она была общей любимицей.
Вокруг ставили новые дома, и я ждал, пока освободится бригада строителей и поможет мне сделать высокий красивый забор – защиту от любопытных.
Чаще всего, и мне это не нравилось, заглядывал один тип – суровый, с небритым лицом. Хотя видно было, что он застенчив, и потому старается казаться грубым.
Постоит, посмотрит, как Машка играет с Ваксой, и, ни слова не сказав, уходит. Он так часто это проделывал, что начинал беспокоить меня, и только я решил с ним поговорить строго – нечего, мол, здесь шляться без дела, лучше бы забор начали строить, возитесь со своей стройкой, как он заговорил сам:
– Передайте девочке, – сказал он. – Пусть будет пара. Чего я зря в кармане таскаю?
– А откуда… – начал я растерянно, но понял, что разговора не получится, не будет этот человек посвящать меня в свои секреты.
В руках моих была… Вакса, его подарок. Узнать ее, даже если вглядеться, было трудно – бедненькая, потертая, почти совсем без хвоста, но с такими прежними растерянными глазами, и такая в них была бездна незнакомой мне жизни, что не оставалось сомнений – она!
Первым моим движением было забросить ее под крыльцо, чтобы не тревожить Машу, но пес придет и достанет. Что мне делать с ней? Я так растерялся, что и не знал – с чего начать ее расспрашивать, с какого момента, только одного человека способна была посвятить она в свои тайны. Что это будут за тайны? О чем она нашепчет Маше по ночам?
Как она будет слушать теперь мои сказки? До сказок ли ей?
Выглядела она плоховато.
Я вдруг понял, что теперь придется рассказывать им троим, а мне с каждым днем становилось все труднее придумывать сюжеты, они кончились, мы шли по второму, третьему кругу или просто молчали в темноте. О чем она будет молчать вместе с нами, эта старая-новая Вакса? Может быть, все-таки забросить под дом?
Но, взглянув на нее еще раз, я понял – никогда, никогда не дождутся те, что привыкли швырять чужие игрушки, что я повторю их поступки!
Я вошел в детскую, – Маша с мамой были на реке, – и увидел Ваксу, разбросавшуюся в полном раздолье на подушке.
Тогда я поклонился и положил их рядом, прежнюю-старую и новую-старую. Пусть привыкают.
И вот она входит в комнату, где лежат два одинаковых комочка, договорившись, голова к голове, похожие только на самих себя и свет падает на них из окна.
Не знаю, не знаю, может, я сочинил все это, не знаю, когда это будет, сегодня или через двадцать-тридцать лет, но как бы я хотел видеть ее счастливое лицо!
∙