Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2010
Юрий БУЙДА
Про русский дух
и вставные зубы
В те годы, когда я работал в районной газете, мне не раз приходилось быть свидетелем того, как разные партийные и советские начальники уговаривали доярок-телятниц-свинарок-птичниц съездить на какой-нибудь двухнедельный семинар с целью повышения квалификации: “Поживете по-людски, с горячей водой в кранах, отдохнете, прическу сделаете, отоспитесь…” Женщины, конечно, упирались. В самом деле, как они могли уехать из своей деревни аж на две недели, бросив на произвол судьбы кур, свиней, коров? А если еще и дети малые? И вдобавок муж – пьяница? И тогда в ход пускался последний аргумент: “Зубы вставите”.
Это сейчас починка зубов – вопрос денег, а тогда, особенно в провинции, чтобы попасть на протезирование, нужно было обладать знакомствами или справкой о том, что ты являешься работником сельского хозяйства. Однако селяне этим преимуществом пользовались редко: корова отпуска не дает. Но ведь как женщине без зубов? И сдавалась доярка – ехала на этот чертов семинар, чтобы хотя бы зубы вставить.
На мой-то взгляд, писатель мало чем отличается от деревенского жителя, особенно когда писателю пишется. Ну как бросить без призора свое хозяйство, когда оно мычит, телится и еды просит? Как уехать за тридевять земель, когда тебе при этом и новых зубов не обещают, а только новые впечатления? Ну да что ж, впечатления иногда тоже бывают пищей.
Во время фестиваля в Сен-Мало зубы я, как и ожидал, не вставил, но зато узнал много нового. Особенно меня поразило умение зарубежных писателей публично рассуждать об особенностях, тонкостях, глубинах и высотах творческого процесса. В этом искусстве создатель вампирских романов не уступал автору многотомной саги о мире без гравитации, и на равных с ними держалась писательница, сочинившая австрало-японскую мангу. Эти люди вполне могли бы преподавать терию литературы – если и не в университете, то хотя бы на каких-нибудь курсах creative writing, которых так много на Западе.
А вот наши писатели – по крайней мере, те, кого я слышал, – меня не разочаровали. Они говорили о судьбе России и судьбах нашей словесности, об истории и политике, о Чечне и Путине, не очень-то вдаваясь в литературоведческие тонкости. Признаться, такой подход мне ближе: ну что корова понимает в зоологии? И зачем ей это? Она молоко дает – и слава Богу.
Общаясь с французскими организаторами года России во Франции, с хозяевами литературного фестиваля в Сен-Мало, принимая участие в круглых столах и простых застольях, я вскоре понял, что наши французские друзья путешествуют по русской литературе, руководствуясь старыми картами и справочниками. Эти их карты – карты военного времени, когда так называемая прогрессивная литература в России была чуть ли не последним оплотом свободомыслия, борьбы за права человека и гражданского мужества. И это та самая великая русская литература, которая с XIX века выступала в роли прокуратуры, суда и профсоюза – в отсуствие таковых в реальной жизни. Ее фирменные признаки – проповеднический пафос, сострадание к униженным и оскорбленным, этика прежде эстетики. Ее главная добродетель, объединяющая писателей и чиновников, – служение. Но писатель, конечно же, служил обществу, а не государству, идеалу, а не золотому тельцу. Такой человек, разумеется, ходит, не касаясь земли, лишен вторичных половых признаков, питается акридами и пьет только ключевую воду. Или водку, сжигая себя во имя идеалов грядущего собеса.
Ну насчет акрид и ключевой воды и не надо было сильно стараться, чтобы лишить хозяев их иллюзий. А насчет остального – тут оказалось посложнее.
В последний день пребывания в Сен-Мало нам, мне и Андрею Дмитриеву, достался в собеседники Жорж Нива. Я не знаю человека за пределами России, который разбирался бы в русской литературе, классической и современной, так, как разбирается в ней Жорж Нива. Этот энергичный семидесятипятилетний профессор не только один из лучших специалистов по русской словесности – он вообще, на мой взгляд, является воплощением западного знания о ней. Помимо всего прочего, ему принадлежит лучший перевод “Петербурга” Андрея Белого на французский – не надо быть профессионалом, чтобы представить себе все трудности этого предприятия. Он переводил Солженицына, которого любит всей душой. Он готов закрыть глаза на все слабости позднего Аксенова только потому, что тот обличал сталинизм. То есть убеждения Нива – это во многом результат борьбы со всем советским, которая неизбежно приводила к заражению советским – прежде всего в отношении к литературе.
В своих интервью российской прессе Жорж Нива отмечал, что современная русская литература пренебрегает возможностями, которые открывает перед нею свобода: уходит от действительно важных тем, не обсуждает проблему зла, забыла о ГУЛАГе и о реальном сталинизме, словом, играет в бирюльки, уступая чуть ли не по всем статьям той литературе, что создавалась в “укрывище”, как выражался Солженицын.
Так что когда я узнал, что нам предстоит разговор с Жоржем Нива о загадочной русской душе, я ничуть не удивился. Ведь именно где-то там, в полумифических-полуреальных глубинах этой самой загадочной души, и рождается литература, которую любит Нива.
Первым делом Жорж Нива рассказал нам о том, что такое в его представлении русская литература и русская душа, и мы, я и Андрей Дмитриев, не стали с профессором спорить. Мы просто предложили и ему, и всем, кто набился в зал, взглянуть на тему совершенно иначе. Попробую вкратце сформулировать нашу точку зрения.
Прежде всего следует отказаться от понимания сегодняшней русской литературы как некоего монолита, целостного или черно-белого явления. Литература сегодня стала частным делом частных людей. Из этого, однако, не следует, что писатель в сегодняшней России – существо безответственное. Просто ответственность его стала качественно иной. Он не отвечает ни перед народом, ни перед обществом, ни перед историей, ни перед партиями или друзьями, он отвечает только перед языком, потому что, как сказал Вяземский, “язык есть исповедь народа”. А такая ответственность будет почище всех других. И никакому союзу писателей или даже десяти союзам эту ответственность не осилить – это по силам только частному лицу, конкретному писателю.
Из этого не следует также, что в русской литературе нет мейнстрима. Он существует, не может не существовать, но сегодняшний мейнстрим не навязан, он формируется естественным образом, а не по указке власти и не в пику власти.
И если мы сегодня можем говорить о русской душе, то есть о порожденной ею литературе как явлении, то она, эта душа, не может быть сведена к тематике, как раньше. Она – в языке, и вне языка понять ее попросту невозможно. И если загадочная французская душа пытается выразить себя в языке, устремляясь к интеллектуальной и синтаксической ясности, известной всему миру галльской clarté, то русская душа живет в морфологической преисподней, среди суффиксов, приставок, предлогов, флексий и прочих мелких бесов русского языка. Ведь только с их помощью, например, всего четыре неприличных слова порождают такое грандиозное явление нашей культуры, как русский мат.
Принято считать, что лучше всех выразил русскую душу Достоевский. Но если это так, то выразил он ее прежде всего в языке. Достоевский знал цену Аграфене Александровне, злой паучихе, а Грушеньку – Грушеньку он за щекой носил, не забывая при всем при том о ее сучьем нраве. Все его “маточки”, “душечки”, “босоножки”, “лебезьяны” и прочие “цыпленочки” не имеют и не могут иметь аналогов в других языках.
Русский язык не взнуздан латынью и испытал лишь слабое влияние греческого, а потому он до сих пор формируется. Он – кипящая магма, он – пламя, он – неостывающая стихия, он – творящий хаос, он – процесс, а не форма, вопрос, а не ответ, и, собственно, только этим и объясняются особенности национальной души и литературы в России, где мир всегда рушится, а жизнь всегда продолжается.