«Война и мир» Максима Кантора
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2010
Никита ЕЛИСЕЕВ
Толстовец со шпагой
“Война и мир” Максима Кантора
Памяти Олега Кена
Только два тома “Учебника рисования” бухнулись на прилавки, мне рецензию заказали. А у меня принцип, как у “группы 47”: Белль, Грасс, Андерш, Рихтер и компания. Они как премию давали от имени своей литгруппы? Открывают наобум святых книгу и сразу
in media res начинают читать. Предполагается (и не без оснований), что если автор Достоевский – на первой странице, то он и на 180-й Достоевский.Это не всегда работает. Помните, Довлатов жаловался, дескать, если я открою случайно книгу, то всенепременно попаду на какую-нибудь “Поднятую целину”, а жена моя откроет случайно – и обязательно попадет то в Фаулза, то в Воннегута. Эпопея Кантора у меня открылась на “Поднятой целине”. Там было что-то несусветное про революционную энергию Ленина, которая спустя семьдесят лет после его смерти куда-то там что-то швыряла… Ладно, думаю, еще раз загляну… А там про “либеральное западное нашествие”, против которого Россия не устояла…
Литературный опыт Довлатова для Кантора куда как важен. Довлатов первый продемонстрировал, что можно писать о своих знакомых под прозрачными псевдонимами и войти в серьезную, высокую литературу. Оставалось немногое: лишить довлатовские истории про знакомых добродушия и вставить их в толстовскую эпопею.
Именно толстовским было и неприятие лживой жизни московской элиты. В конце 1980-х–начале 90-х все это куда энергичнее и эффектнее делал Глеб Павловский в “Веке ХХ и мире”. Только тогда никто и внимания не обращал ни на Глеба Павловского, ни на Михаила Гефтера. А тут… такое волнение! Вы читали? И со смешочком, немножко истерическим, забойную цитатку про деятеля современной культуры, изображенного Максимом Кантором под прозрачным псевдонимом. Эффект, кстати, понятен. Он описан Максимом Горьким в замечательном его “Фоме Гордееве”. Когда Фома говорит вообще о купечестве, мол, вы не жизнь построили, вы помойную яму сделали, купцы теснятся друг к другу, но стоит ему сказать гадость о каком-то конкретном купце, как остальные довольно улыбаются: “Эк, хорошо он тебя… продернул…”
Но книга нравилась не только тем, кто “узнавал” “толстожопую пучеглазку” или “отца Николая Павлинова”. Нет. Книга нравилась молодым, талантливым, энергичным, осуществившимся в выбранном ими деле – тем, чья стартовая площадка как раз и была в проклинаемых Максимом Кантором 90-х годах.
Случилось как раз то, о чем говорили тогдашние реформаторы, задавшие направление “деструкции” (употребим полюбившееся Кантору словцо) и довольно быстро убранные из коридоров власти. Бандитско-жульническая шпана перестреляла и пережулила друг друга, талантливые профессионалы, нахлебавшиеся в 90-е всего, что только можно, свое взяли. Тот, кто не смог взять, оказался слаб, не подготовлен, не лабилен, не трудолюбив. За что же злиться на “деструкционистов”? За это и злиться. За нищету и невостребованность в 90-е. Они стали тем, кем стали, не благодаря времени, а вопреки ему. Да, научились держать удар. Да, научились зарабатывать деньги. Но только благодаря самим себе. Собственно, эта ситуация тоже предусматривалась “деструкционистами”. Образовать слой людей, благодарных только себе.
Нечто подобное, но в куда более гротесковом, бесчеловечном виде, случилось во время коллективизации, когда социальный взрыв выметнул наверх или опустил на самое дно детей кулаков. Преуменьшая овечье и лошажье поголовье у своих родителей, самые крепкие оказывались чуть ли не на самом верху социальной советской пирамиды, но говорить “спасибо” за эдакую “как закалялась сталь” никто из них не собирался. И то: Николай Островский претерпел больше, но у него иная цель была – всеобщее, мировое счастье… Здесь потерпеть можно, а когда для всех цель – личные преуспеяние и успех, а ты со всеми своими знаниями и профессиональными навыками газетами торгуешь, а жулик мимо тебя на “шестисотом” рассекает, то вот этого ты времени, в которое угораздило сформироваться, никогда не простишь.
Собственно, знаком этого “непрощения” и был успех “Учебника рисования” у небольшой, но важной социальной группы. У тех, кто не ловчил, а все одно работал и все одно – пробился наверх. Недавно умерший писатель и художник, блогер и мудрец Дмитрий Горчев, думалось мне тогда, адекватнее отозвался на шоковую терапию 90-х. В его коротких, изысканно-матерных фантасмагорических новеллах было больше… справедливости. Роман Кантора казался несправедливым, искажающим, а не отражающим реальность. Между тем, на адекватное отражение реальности Максим Кантор как раз и претендовал. Пафос пророка, отрицающего художническое самовыражение: требуется не самовыражение, но выражение через себя некоей объективной истины. Позвольте, а сам-то что? Изображение “перестройки” субъективистски сдвинуто, смято. В книге Кантор сообщает, что Горбачев объявил: буду строить капитализм. Тогда как Горбачев, наоборот, где устно, где письменно твердил, что остается верен социалистическому выбору, а однажды даже “Манифест коммунистической партии” Маркса и Энгельса помянул, дескать, остаюсь на позициях этого документа. Чеченская война развернулась не в начале перестройки, а в конце ельцинского правления, когда начался отход по всем линиям от гайдаровских реформ. Тогда-то и заговорили о новом собирании державы… Пожалуйста, художник имеет право на смятость, сдвинутость изображения, но тогда к чему проклинать самовыражение?
Я накатал рецензию. Ругаться не ругался, но на некоторые несообразности стиля и идейного содержания все же указал. “Либеральное западное нашествие”, конечно, нашло свое законное место и “революционная энергия Ленина” – как же без нее?
Через день-другой мне позвонил мой близкий друг. Можно даже сказать, учитель. Он был возмущен моей рецензией: “Прежде чем писать рецензии на книги, надо их прочесть…” Угадал. Осилить два тома – не в моих силах. Есть, кстати, интересное обстоятельство, объясняющее современное романное многопудье и относящееся не токмо к Максиму Кантору, но и к технологии современного писательского труда вообще. Черновики вымирают. Юрий Олеша показывал Аркадию Белинкову толстенную общую тетрадь. В ней было тридцать вариантов начала “Зависти”. “Зависть” вспоминается недаром. Потому что Олеша обманул советскую цензуру своим названием. Там должно было стоять другое существительное, кончающееся свистяще-шипящим “-исть”. “Ненависть”, конечно. Фиг бы тогда эту книжку опубликовали.
Ненависть, пожалуй, самое верное слово для романа Кантора. “Он был не против резких поступков и шокирующих выходок. Но этими отчаянными выходками можно было выразить гнев, презрение, ярость, насмешку, то есть нечто поверхностное, но никак нельзя было выразить глубоких чувств. Павлом владела любовь, именно любовь он и хотел выразить”. Может, Павлом любовь и владела, но автором владеет именно ненависть. Нельзя сказать, что такое уж поверхностное чувство. Оно, по компетентному мнению Шаламова, – ближе всего к костям и умирает последним.
Но речь не о ненависти. Речь о писательских черновиках. Это в прошлом. Писатели нынче не переписывают. Это не нужно при наличии компьютера. Ты можешь “делитнуть” то, что тебе не понравилось, можешь вставить в уже написанный текст то, что тебе понравилось. Текст разбухает, как тесто. За привычку летать, известное дело, люди платят отвычкой ходить. Не исключу, что такое “освобождение труда” происходит и в других сферах человеческой деятельности. Не премину привести соответствующую цитату из “Учебника рисования”, поскольку все, что Кантор пишет о живописи, – пусть и высокопарно, и чересчур романтично, но точно и (скрепя сердце выведу) прекрасно: “Когда живописец готовит грунт, он имеет дело с веществами нехудожественными – работает с клеем, глицерином, мелом. Невозможно объяснить, как так получается, что это ремесленное, техническое занятие делается возвышенным. <…> Если время, истраченное на картину, разделить на две части, где первая будет подготовка материала, а вторая – собственно выполнение вещи, то правильной пропорцией следует считать 2:1, то есть процесс приготовления поверхности должен забирать времени вдвое больше, нежели сама живопись. Не следует считать это время истраченным впустую – наоборот, редко когда удается обменивать минуты и часы непосредственно на вечность”.
Вот этой “подготовки холста”, то есть переписывания от руки того, что сложилось в голове, а потом нового переписывания, и еще переписывания, и еще, – современные писатели и лишились благодаря новому орудию труда, компьютеру. Разумеется, кое-что и приобрели взамен: раскованность. Этому задолго до компьютеров обучил российских писателей Василий Васильевич Розанов. Раскованность писательская – лишние слова. Они исчезают при переписывании. Потому что глаз – барин, а рука – чернорабочий. Глаз скользит по тексту, и ему все не нравится, а руке лень переписывать. Чем и силен был Розанов: ему всё прощают за интонацию нервной, доверительной беседы, в которую он вовлекает. Не то Толстой. У него при всем его многословии лишних слов не сыщешь. Переписывал граф, пахал, трудился. У Кантора лишних слов тоже нету. Он не переписывает, но перепечатывает. Он привык к усидчивости. Художник. Классический – из тех, про кого он пишет с таким восторгом и упоением. В приведенной цитате из “Учебника рисования”, например, режет слух канцелярит “непосредственно”, но это слово к месту. Опосредованно-то мы куда как часто обмениваем часы и минуты на вечность, а вот непосредственно… Отсюда эстетическая закономерность успеха Максима Кантора. Он – художник, свой художнический опыт перелагающий на слова. Получается искаженный мир. Вырисовывается художественное пространство, удачно проданное за реалистическую эпопею. Ее ждали, но никто не сосредоточился ее написать. Художники умеют работать, а писатели уже отучились. Нам столько в голове не удержать и на стуле не усидеть.
Это я сейчас так понимаю, а тогда недопонимал. Поэтому слегка удивился, когда мой друг сказал, что ничего лучше он за последнее время не читал. “Позволь, – говорю, – но это же… стенгазета… Это же недружеские шаржи на своих знакомых. Это же разбухший памфлет на весьма сомнительной идейной подкладке”. “Вот, – говорит мой друг, – вот так люди умеют обороняться от неприятных истин… Скажешь
“стенгазета” – и сразу становится легче. Это не стенгазета. Это – современные “Война и мир”, если хочешь знать”. Знать я этого не хотел, да и по сию пору не хочу, поэтому возразил – дескать, в самом деле, толстовское влияние налицо. Что и прочитывается в тексте в построении споров, скажем. В чем отличие споров в романах Достоевского и в романах Толстого? В том, что любой, даже самый несимпатичный Достоевскому спорщик жестко, умно, интересно обосновывает свою точку зрения. Смердяков рассуждает не менее остроумно и убедительно, чем Иван Карамазов или Алеша. У Толстого истина высказывается одним спорщиком, все прочие играют с этим спорщиком в поддавки, что великолепно продемонстрировал Достоевский в своей ругмя ругательской рецензии на четвертую часть “Анны Карениной”.У Кантора такая же ситуация. Интеллигентный дурак слышит, как грузчик на вокзале ругает современные безобразия: “Сталина бы сюда” – и принимается грузчика урезонивать, мол, одумайтесь, Сталин наших отцов сажал, а грузчик со всей страстью народного горя режет ему в лицо: “Это Сталин ваших отцов сажал, а не наших…” Вот тут-то, по Достоевскому, и разгореться спору с фактами и аргументами, кого и сколько Сталин сажал. Мемориальскую Книгу Памяти откройте и убедитесь: по народу гребень репрессий прошелся так же часто, как и по интеллигенции. Собственно, здесь-то и крылась ошибка интеллигентных гегельянцев-марксистов, хорошо знавших историю революций. Они-то надеялись, что удар по старым революционерам уничтожит экстремистов, вспышкопускателей, а дальше наступит эра стабилизации. Ан нет, началась эра террора. Словом, есть о чем поспорить, но не в толстовском мире, а в мире Достоевского.
А Максим Кантор, конечно, в толстовском мире. Что, кстати, и стало второй причиной его удачи. У него сама собой сложилась отличная позиция наблюдателя. Извне и изнутри. Можно жить здесь. И описывать происходящее изнутри. Можно жить извне и описывать происходящее со стороны. Но так, чтобы извне и изнутри, – это редко кому удается. Кантору удалось. Для взгляда на нашу реальность он привлекает литературу весьма отдаленного времени. Так два китаиста, Рыбаков и Алимов, глянули на наш мир с китайской точки зрения своим Хольмом ван Зайчиком.
Толстовский след в “Учебнике рисования” очевиднее довлатовского. Довлатов просто разрешил писать о знакомых, не озабочиваясь тем, что они себя узнают. А Толстой научил строению фразы и всего текста. Кантор тщательно проштудировал “Войну и мир” и строил свой роман по тем же лекалам. Тут и салон Анны Павловны Шерер, и интеллигенты, взыскующие смысла жизни, и историософские рассуждения, опять же и в тексте есть неявная отсылка как раз касательно “либерального западного нашествия”: мол, тогда в 1812 году Россия устояла, а теперь вот рухнула под натиском… агентов влияния. Весь мир, понимаете ли, против СССР ополчился. Кошмар. Вот здесь и обнаруживается принципиальное отличие. Потому что Лев Толстой писал “Войну и мир” о победе, а Кантор пишет о поражении. Если с чем и сравнивать его эпопею, так это с “Анной Карениной”.
Дворяне “Анны Карениной” – это не те дворяне, что победили Наполеона и готовились победить русское самодержавие, это дворяне проигравшие, побежденные, готовые фуражку ломать перед царем-батюшкой. Кроме того, сама “народная правда”, каковая в “Войне и мире” прорезывается в самом конце, когда появляется Платон Каратаев, в “Анне Карениной” задана с самого начала. Этой “правдой” и надлежит научить, да и проучить, безнравственное, выродившееся дворянство. Все эти милые особенности присутствуют во всем их великолепии в “Учебнике рисования”. С самого начала дано: вот уроды, погубившие такую державу, а вот нечто, чему их надо научить. Да и главная житейская тема и того, и другого “учебника” – адюльтер. И Левин с его поисками правды и простым, незамусоренным умом имеет место быть – честный, страдающий Павел Рихтер. То, что он одновременно и “Анна Каренина”, дело принципиально не меняет, но прибавляет некоей пикантности изложению.
Нечто подобное я выложил другу и учителю, и он буркнул, что можно и так, только без ёрничанья, потому как пройдет время, и о нашей эпохе будут судить по книге Максима Кантора, как мы судим об эпохе войны 1812 года по книге Льва Толстого.
Спор о Максиме Канторе был мой последний спор с другом и учителем. Я с ним редко спорил, поскольку почти безоговорочно признавал его превосходство, но тут задело за живое. Он говорил, что это – лучший роман о художнике в пору социальных перемен. И то, что он написан не постфактум, как, скажем, “Боги жаждут” Анатоля Франса, а по горячим следам, так это только повышает его ценность, и что “Орфография” Быкова – очень хороший роман, спору нет, но роман Кантора лучше, поскольку впрямую написан об этой революции, об этой социальной катастрофе. Я злился и говорил, что за памфлет о революции в пору революции полагается гильотина, а если гильотины не предвидится, то… То люди, возражал он мне, со времен Французской революции поумнели, и слава богу…
Я еще больше злился и поминал все то же, задевшее мою либеральную душу “западное нашествие”… Ну какое нашествие, какие оккупанты? Олег, ты ведь сам год проучился в Америке в 90-е на грант, которого добился честным путем, и ничему плохому тебя и других, кто в этой Америке тогда учился, не научили. Он возражал, что, когда человеку больно, он может выкрикнуть и что-то несуразное, не дело думающего человека выдирать слова из контекста и придираться к ним. Дело думающего человека – понять чужой выкрик боли. В общем, он хорошо говорил, я даже предложил ему написать что-нибудь. Но он умер, не дожив до пятидесяти лет.
В узких научных кругах он был широко известен, так что и статьи соответствующие появились, где справедливо оценивался его вклад как ученого. Его исследования по внешней политике СССР в тридцатые годы и документы, которые он выгреб из архивов и прокомментировал, – всё ляжет кирпичиками в странную науку – историю, но главное не это, главное – что он был… легионером, что ли? революционером? – чем-то давно уже непривычным в нашей стране. А может, и всегда непривычным. Я однажды неудачно пошутил, что он со всей своей железной волей и ненавистью к расейскому бардаку очень похож на Гуго Пекторалиса из “Железной воли” Николая Лескова. Он обиделся. А он и в самом деле врезался в нашу неорганизованную, расплывающуюся, как тесто, неразбериху словно топор. Его воспитывал очень пожилой отец, севший в 1938 году в советский лагерь, а уже в 60-х работавший директором крупного завода. Ну и воспитал что-то такое “не отсюда”, такого “капитана индустрии”.
И тогда до меня дошло: так ведь Кантор – такой же. Это ведь тот же шаг, тот же постав. Он о том и сообщает на первых страницах: “Кисть – шпага. Надо держать ее так же, как держат эфес шпаги, не слишком сжимая, но уверенно. <…> Вооруженный кистью и палитрой художник похож на воина с мечом и щитом. <…> Художник стоит перед холстом, точно воин у знамени: холст символизирует славу и дерзание, – и точно шпагой салютует ему художник своей кистью. <…> При условии, что художник обучен правильной стойке и соблюдает правила ведения боя, его осанка всегда останется благородной и спина прямой. Если художник не обращает внимания на основные правила, ему будет трудно сохранить прямую спину”. Недаром самый обаятельный герой “Учебника рисования” – дед Павла Рихтера, Соломон Рихтер. Кантор тщательно подчеркивает: этот мудрец – не от мира сего. Так он и в самом деле – не от мира сего. Он оттуда, из мира европейской революции, потерпевшей поражение в Испании. Вообще привыкшей к поражениям. Потому что “революция – единственный род войны, где победа приходит после целого ряда сокрушительных поражений”, – красиво сформулировала Роза Люксембург, только забыла добавить: так что никто и не замечает ее победы.
Кантор пришел со стороны. Не только потому, что он – художник, пришедший в литературу, но и потому, что у него иная общественно-политическая точка отсчета. Недаром его последующий роман, дожатие, эпилог, выдох после “Учебника рисования”, называется “В ту сторону”. Ну да, ну да – в сторону смерти. Собственно, и в графике, и в живописи Кантора смерть – постоянный гость, чтобы не сказать хозяин. Это сторона катастрофы, Апокалипсиса, революции – назовем чудовище его настоящим именем, – сторона марксизма. В этой стороне и сформировался Максим Кантор. Его отец, Карл Кантор, родившийся в Буэнос-Айресе в 1922 году, был настоящим, крупным, советским, интересным, марксистским мыслителем. Каждое прилагательное – важно. Положение настоящих марксистов – вроде Михаила Петрова, Эвальда Ильенкова, Карла Кантора или даже Александра Зиновьева – в позднем Советском Союзе было незавидно в морально-интеллектуальном плане. Для того чтобы тогда оставаться марксистом, требовалась изрядная погруженность в мир чистой мысли и почти полная оторванность от быта. Вот почему Ильенков занимался проблемой слепоглухонемых детей, капсулой интеллекта, абсолютно отторженной от реального мира. Вот почему главные положительные герои Максима Кантора – Соломон Рихтер и Сергей Татарников – принципиально, воинствующе безбытны.
Марксизм (а равно и психоанализ) – парадоксальные интеллектуальные системы, претендующие не просто на познание мира, но на изменение действительности; они терпят сокрушительное идейное, метафизическое поражение в тот момент, когда оказываются победителями в реальности, в действительности. Чаемое ими изменение мира им приносит гибель. И – наоборот – абсолютное, непререкаемое поражение в реальности приносит им убедительную победу в идейном, интеллектуальном плане.
Этому общему, слишком общему положению можно подыскать и вполне частные объяснения. В конце концов, марксизм – теория
XIX века. В тот момент, когда возвращается XIX век, возвращается и марксизм. Дело в том, что мир изменился, но не в той именно форме, какая ожидалась марксистами. Они просто не узнали мировой революции. Весь жуткий, трагический период истории с 1914 года по 1945-й и был той самой мировой революцией, в которую Россия встроилась детонатором.После чего, по справедливому замечанию одного из главных подрывников – Николая Ленина, “вновь оказалась отсталой страной” (“Детская болезнь “левизны” в коммунизме”). То есть вновь оказалась в
XIX веке. И вновь все те проблемы, с которыми работал марксизм, да и вообще все революционаристские теории того времени, стали актуальны и интересны. Вновь стал интересен писатель, твердящий о конце западной цивилизации, о ее смертельной болезни, о заговоре богатых против бедных и прочем еще недавно идеологическом хламе советского, а равно и славянофильского агитпропа.Удача или удачливость Максима Кантора связана с его точкой зрения. Он самой жизнью своей ориентирован на то, чтобы видеть Россию встроенной в мировой исторический процесс. Для него поражение республиканцев в Италии или исход гражданской войны в Греции так же значимы и трагичны, как и коллективизация в России. Он абсолютно лишен провинциализма, каковой медленно, но верно становится частью современного российского культурного пространства.
Потому что ненавистной Максиму Кантору западной цивилизации нужен враг. Она предполагает врага, оппонента с самого своего возникновения. Она вся живет в ожидании конца, смерти, проигрыша и поражения. Здесь если враг не сдается, его не уничтожают. Его имеют в виду. С ним пытаются спорить, и аргументы его не просто учитываются, но становятся частью этой чрезвычайно странной цивилизации.
∙