Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2010
Кирилл КОБРИН
Пражские истории
Камера слежения
В самый разгар экономического кризиса я стоял на третьем этаже торгового центра “Ренессанс” в очереди в таиландский фастфуд. Передо мной были двое – интеллигентного вида парень в роговых очках, возомнивший, видимо, что он в Нью-Йорке или Берлине, и клерк местной породы, помесь кролика и колобка. Буфетчица улыбнулась мне как старому знакомому – еще бы, я ведь говорю с ней по-английски; ломаная новейшая латынь так сблизила нас, что мы даже киваем друг другу, столкнувшись на улице. То есть, конечно, сначала я ее не узнаю – без оранжевого фартука и зеленоватой подсветки пластиковых щитов с фотографиями блюд и ценниками, – но она первая кивает, так что мне ничего не остается, как только отвечать ей. Я же сверхъестественно вежлив, это главное мое качество. Чтобы быть равнодушным, надо быть вежливым. Чтобы не сойти с ума, надо быть равнодушным. А сходить с ума в мои планы пока не входит. Так или иначе, на улице я машинально киваю ей в ответ и только потом понимаю, кто это такая. Точно! Это же буфетчица из таиландской забегаловки в “Ренессансе”. Она всегда говорит по-английски, что странно: уже столько лет в Праге, а чешского так и не выучила, даже какие-нибудь “объеднавка” и “богужел”. Вон, вьетнамцы, так и шпарят на придуманном ими самими птичьем варианте чешского, китайцы щебечут, даже некоторые американцы. А она – нет. У таиландских – собственная гордость.
Интеллектуал взял домой коробочку с лапшой, клерк затарился чем-то острым с рисом, а я – никуда не торопясь, обстоятельно – замахнулся на целый обед из двух блюд:
spring rolls, лапша да еще и бутылочка безалкогольного пива. Yes, Clausthaler, please. As usual. Она продиктовала заказ гигантскому парню с почти что ирокезом на голове, тайский панк схватил неслабую такую сковородку и принялся жарить на ней лук, побеги сои, что-то еще. Сковородка издавала удушливую вонь, но я ничего, мне хорошо, я, собственно, за этим и пришел. Да, раз в неделю, а то и два, я хожу в “Ренессанс” – поесть тайской снеди, прогуляться по торговым галереям, поглазеть на чехоморов, разряженных, надушенных, одномерных под этим неоновым солнцем, среди пластиковых стен, алюминиевых конструкций, манекенов, гигантских реклам разных там трусов и кремов. Ну, конечно, не только на чехоморов – ходят тут и туристические русачки, и украинские работяги, отмытые по случаю выходного от штукатурки и грязи, и экспатские мамашки с малыми детьми. Каждый за своим, конечно, но есть у них – да и у меня – и общая цель: спрятаться от серого, облупленного, засранного собаками города в сверкающем огнями, хирургически чистом, оживленном храме консюмеризма, в этом грошовом рае – а много ли нам, людям, надо? Мне – немного, это точно. Это раньше, довольно много лет назад, когда я только оказался здесь, прогулки по Старому городу, выходы к реке у Рудольфинума, блуждания по кривым переулочкам, тускло освещенным окнами пивнух, были, что называется, the must. А то как же, Прага, столица Центральной Европы, чуть ли не столица Европы вообще. Какое счастье – жить здесь, под сенью уродского барокко, среди домов, где бывал идиот Швейк, заливаться пивечком, лакироваться сливовицей, торчать от того, что вот он – новый Париж двадцатых, а вот – ты, типа новый Хэм или Генри Миллер… Несколько лет ушло, чтобы рассчитаться с этой чепухой, ни аванса тебе, ни пивной. Трезвость. Трезвость, бутылка безалкогольного пива в тайском фастфуде, торговый молл, похожий на любой другой консюмеристский цирк в любой европейской дыре. Сидеть за пластиковым столиком нежно-салатового цвета, ковырять пластмассовой вилкой в дымящемся на пластиковой тарелке холмике вонючей лапши, запивать все это дело плоским водянистым напитком, в носу свербит от хмеля, который щедрые немцы явно переложили в это псевдопиво, чтобы оно казалось пивом, а не псевдо. Глазеть – то внаглую, то исподтишка – на публику. Вот девица с парнем за соседним столиком: притащили из Kentucky Fucken Chicken напротив целое ведро жареной картошки, еще ведрышко истекающих генетически модифицированным жиром куриных конечностей, литровину кока-колы, сидят, воркуют, облизывают пальцы, кормят друг друга канцерогенчиками, нежность, любовь, чмоки. У нее, как водится, открывающие ползадницы джинсы, валики жира нависают над синим срезом, иссиня-черные волосы – красит их явно тщательнее, чем моет. Парнишка под стать – крепенький такой, плотно стриженный, штанцы тоже обнажают седалище, бледное, покрытое редкими прыщиками. Чуть дальше – семейство, дети визжат, носятся вокруг стульев, на которых немногословные взрослые сосредоточенно макают в майонез ломтики картошки из того же KFC. Откуда-то с потолка доносится любимая музыка торговых моллов – немного Стинга, чуть-чуть лысого Фила К., капелька Анны Иванны Ленокс, In the Death Car бедолагги Игги. Опять-таки надо благодарить судьбу, что не какой-нибудь там рэпер Полтинник. В общем, рай – я не шучу.
Мастер равновесия, вот кто я. На плече рюкзак, в одной руке – поднос с двумя норовящими соскользнуть на светло-серый пол тарелками, пластмассовая ерунда недоношенных ножей-вилок, наконец, немецкий балласт бутылки из-под “Клаустхалера”, увенчанной картонным стаканом из-под коки; если бы не тяжеловесная неметчина, уплыли бы тарелочки, как пить дать уплыли. И вот правая, свободная рука открывает козырек общей для всего обжирального крыла мусорки, прощай, обед, остается вымыть руки в сортире, куда сворачиваешь сразу после “Макдоналдса”. Все. Чист. Насвистывая
She loves you yeah yeah yeah, вдоль других едальных закутков, к эскалатору, встать на ленту, стараясь не забыться и не прикоснуться к резиновым перилам. А вот и шмотки. Тут есть все, чего только душенька, скиталица нежная, пожелает. Вот недешевая затрапезная одежонка в стиле “Время выйти погулять”. Вот белые и желтые поло, по которым ползают фирменные крокодильчики “Ляфонтена”. Вот километры мятого барахла, пошитого дальневосточными рабами каких-то то ли адвентистов-скандинавов, то ли сайентологов-киприотов. Вот костюмы от “Замка Ив”, вот безупречные штаны от фирмы “Сен”, вот блестящие черные ботинки от знаменитого “Лорана”. Вот “Паганель Номер Пять”, вот китаец “Ван Ши”, вот японец “Тайро”. Выгуливая глаза по сверкающим витринам, населенным бледноторсыми манекенами, я направляюсь в более приличный моему возрасту и кошельку “Бентам и Энгельс” – прицениться к потерявшим всякую ценность тряпкам уходящего лета. Заглядевшись на рекламное фото растрепанной девчонки, которая в дурацком блестящем платьице дует через трубочку шампанское прямо из бутылки (I die after every party), я наткнулся на старикашку с палочкой. Пардон. Сорри. Розовые щеки его дернулись в улыбке, и жена потащила старика дальше по сверкающим галереям – покупать, покупать, покупать. Интересно, подумал я, знают ли они, что каждая из купленных сегодня вещей может оказаться для них саваном? Что костлявая приберет к рукам в любом виде – в расчудесных льняных штанах от Previous или в купальном халате от Duke Clarence, не побрезгует она и простецкой рубашечкой от чешских белошвеек. Она всякого любит: и беленького, и черненького, и чистенького, и пияненького. Будто почуяв неладное, старички обернулись, но я уже заходил в “Бентам и Энгельс”, извините, дамы и господа, я ничего такого не думал, прощайте.Отобрал пару футболок и направился в примерочную. Кивнув головой мрачной тетке на входе, получил от нее пару номерков, нацелился на дальнюю кабинку. Почему-то я старательно избегаю показывать фрагменты своих телес окружающим – и это при том, что летом наша чудная Прага зарастает бледным волосатым мужским мясом, вылезающим из-под коротких маек, дурацких семейных трусов, принятых нынче за “шорты”; животы, ляжки, икры – любые ухищрения, лишь бы не прикрыть этот антропологический срам, дать подышать биомассе, открыть ей мир, открыть ее миру. Одышливые белые уродливые люди, выдающие себя за какую-то копакабану – что бы это значило для нас всех, для этого мира, куда мы катимся? Вот такие вопросы я задавал бы себе, приди мне охота задавать вопросы, но ни охоты, ни расположения к вопрошанию нет как нет уже много лет, оттого ограничимся тем, что исключим попадание лишних для окружающих глаз кусков собственного тела в зоны внимания, точнее невнимания, окружающих. Я задернул шторку и принялся снимать майку.
Потянувшись за вторым по счету уцененным продуктом господ Бентама и Энгельса, я уронил первый, уже отвергнутый, и посмотрел на пол. Из-под перегородки медленно, осторожно, старательно огибая малейшие выпуклости, текла густая алая жидкость. Будто кто-то, азартно скидывая старый прикид, разбил купленный в этом же шоппинг-молле кетчуп “Хайнц” (я сразу узнал этот превосходный цвет!), и вот теперь помидоровая жижа заползает в мои частные владения, то ли дразня, то ли пугая. Тарантино какой-то. Но нет, алая жижа двигалась явно быстрее, чем, по моим представлениям, распространяется “Хайнц” из разбитой бутылки, быстрее и как-то требовательнее. Я отодвинулся несколько назад к противоположной стене, наблюдая, как красная лужа приближается к моим кедам, наконец, когда отступать было уже некуда, перешагнул через нее, отдернул занавеску и вышел в коридор. Там не было ни души. Мрачная тетка, имитировавшая церберство еще несколько минут назад, растворилась в просторах “Б и Э”, покупателей в примерочных явно не было, кроме соседней кабинки. Я прокашлялся, постучал по перегородке и попытался соорудить любезную тираду по-чешски. Мол, проминтэ, цо за страшне червена… и так далее на диком хлебниковском наречии, которое в моей голове заменяет не только чешский язык, но и несколько иных славянских – гоп до кучи, так сказать, чтобы не растеряться, оказавшись в Польше или Сербии. Впрочем, мои лингвистические старания не были удостоены ответа, за задернутой занавеской было тихо, ни шороха, ни вздоха. Я постучал еще, выудил из памяти еще несколько бесформенных шматов славянщины – no
reply. И только тогда я рискнул просунуть голову между грязноватой тканью и пластмассовой стенкой и увидеть то, что я увидел.Она лежала как в нуарном фильме – блондинка в трусиках и черных чулках, – на боку, прижавшись к полу левым ухом, одна рука заброшена за голову, другая вытянута вверх, будто она пришла первой в каком-то странном забеге, разорвала финишную ленточку и тут, на полном бегу, на последнем дыхании, была сражена пулей. Но это была не пуля, точно не пуля. Кровь вытекала из продолговатой раны на спине, под левой лопаткой, красный ручеек проложил себе по телу кратчайшую дорогу к полу, там образовалась лужица, и уже оттуда кровь двигалась дальше – под перегородку в мою кабинку. Мне вдруг пришло в голову, что то, что я принял за кетчуп “Хайнц”, добралось уже и до следующего отсека примерочной, но там не было никого, так что принимать решения придется мне и только мне. Платье в синюю и красную полоску аккуратно висело над трупом, словно душа убитой созерцала брошенное тело, вот ведь до чего доводят дикие излишки советского самообразования, подумал я, задернул было шторку, вовремя остановился – на этот раз излишек литературщины пришелся как раз кстати: Шерлок Холмс dixit – никогда ничего не трогать на месте преступления. “Но преступление ли это?” – с надеждой промелькнуло в голове. Конечно преступление. Ее же убили, не видишь, что ли?
И я отправился на поиски людей. Самое удивительное – их не было в торговом зале. Владения Иеремии Б. и Фридриха Э. опустели совершенно, зала была заполнена лишь бесконечными рядами с сотнями маечек, рубашечек, пиджачков, распятых на плечиках с неизменными именами на шейках – S, M, L, XL, XXL. Колонны задрапированных плечиков перемежались колоннами обвисших брюк: так они и маршировали по пустому магазину – ноги отдельно, торсы отдельно, будто персонажи “Зомби-призраков-25”. Те, кого пока не допустили к параду, в свернутом виде аккуратненько ждали своей очереди на полках. С потолка изливался сладкий
Take That – how deep is your love, разобрал я в звуковом фимиаме, в другой ситуации было бы даже забавно сопоставить все это, свести в одну картинку – рубашки, брюки, песенки, все-все-все, собственно, ради этого я и остался в этом городе, когда сюжет, приведший меня сюда, был исчерпан, но все как-то не удавалось, в общем, стоит потом прийти сюда специально за этим, но не сейчас, черт, куда же вы все тут подевались? За витринами, по торговым галереям молла ходили люди, разговаривали, улыбались, жестикулировали, поглядывали на меня, на плечики, на манекенов, не выказывая никакого удивления тем, что в магазине совсем пусто, никого, кроме какого-то типа с раскрытым от удивления ртом. Я даже успел злорадно подумать, мол, вот переполошатся голубчики, когда узнают, что здесь стряслось, какие тут муаровые нуары проистекают, какие кетчупы разбивают, каких блондинок убивают… Черт. Убивают. Хоть одна душа тут есть?У меня был выбор: либо искать кого-то в закоулках “Бентама и Энгельса”, либо выскочить, вопя благим матом, туда, к покупателям, звать полицию, “скорую помощь”, адвоката, прокурора, священника. Улыбающиеся рожи по ту сторону магазинного стекла заставили меня принять первый вариант: как я им все расскажу? на каком хлебниковском наречии? сколько пройдет эонов, пока эти идиоты поймут, что произошло и что надо делать? А потом придут полицейские, серые помятые люди с немытыми волосами, в уродливой форме. И объяснять все придется по-новому. И первого, кого они схватят, окрутят, заметут, заментуют, буду, конечно, я, и отпустят они меня нескоро, ох нескоро. Так что лучше искать кого-нибудь здесь, рассказать им по секрету, что же тут стряслось в этой их раздевалке, пожалуй, потребовать даже объяснений, мол, меряю ваши шмотки, никого не трогаю, а тут девушек убивают, чуть в крови не вымок в вашем заведении, безобразие, я буду жаловаться, буду подавать в суд, требовать выплаты моральной компенсации, вот. Порыскав еще для очистки совести между пустыми рукавами и пустыми же брючинами, я направился к двери, за которой, по моим расчетам, должна была скрываться администрация магазина.
За дверью начинался длинный светло-серый коридор, вдоль него – еще несколько дверей. Проходя, я дергал за ручки, но бесполезно, все заперто. Коридор упирался еще в одну дверь, когда я подошел ближе, то обнаружил, что она немного приотворена. Я заглянул в щель: это был пульт видеокамер “Бентама и Энгельса”, у пульта сидел человечек в серо-голубой униформе и неподвижно смотрел на десятки серых экранов, выстроенных перед ним. На столе была разложена нехитрая снедь, рядом стояла бутылка пепси, с края свисала страница недолистанного таблоида: яркая желто-розовая голая журнальная задница и сине-красная этикетка пепси несколько смягчали общую мышиную палитру комнаты. Хорошо, уж эту-то идиллию придется нарушить, ничего не поделаешь, я открыл дверь, поздоровался и принялся говорить.
Это был рыхлый человечек лет пятидесяти, с сероватым лицом, безвольным ртом и неприветливыми неподвижными глазами. Он развернулся ко мне на своем вертящемся кресле и молча внимал запинающейся истории о мртволе, о том, как крев достала до ме кабины, о том, как в обходним просторе никохо не было и так далее и так далее на универсальном подобии славянщины, которым пользуются здесь, в центре славянщины, в центре Европы. Когда я запнулся, пытаясь вспомнить чешский эквивалент слова “рана”, человечек открыл мягкий рот и учтиво предложил перейти на английский, если это облегчит мою задачу. Здесь уж рот пришлось открывать мне – от удивления: как известно, чехи не только не воюют, они еще и не говорят на иностранных языках, а попытки иноземцев заговорить на иных прерывают убийственной фразой: “Вы находитесь в Чешской республике, говорите по-чешски”. Охранник местного магазина (пусть и британского по происхождению), предлагающий перейти с родного наречия на английский, нет, такого просто не может быть. Но это было, и я, конечно же, согласился.
Странным образом, информация о трупе, лежащем в луже крови в примерочной их магазина, не шибко взволновала охранника. Он предложил посетителю сесть на стул у столика налево от двери, медленно развернулся на своем кресле к пульту и принялся сосредоточенно нажимать на кнопки. Через плечо он спросил меня, во сколько я зашел в “Бентама”, я ответил, и уже через мгновение на трех экранах воспроизводился мой неторопливый маршрут двадцатиминутной давности. Вот я открываю дверь магазина, вот оборачиваюсь на кого-то, вот вхожу, погруженный в собственные мысли, вот лениво прохаживаюсь вдоль вешалок, брезгливо прихватывая то одну, то другую шмотку, вот выбираю две футболки и, уворачиваясь от других покупателей, сворачиваю к примерочным кабинкам, вот пропускаю выходящего мужичка, который торжественно несет впереди себя целый костюм, вот – это уже другая камера – показываю свою добычу церберше, она отдает мне номерки (в этот момент я судорожно схватился за карман, не посеял ли? нет, на месте), вот захожу в кабинку, задергиваю занавесочку, тщательно подвожу ее край к стенке и – другая камера – снимаю майку, тянусь на первыми плечиками… Стоп! Послушайте, а у вас что, камеры и за кабинками следят? Он молча кивнул головой и продолжил манипуляции с кнопками. Нет-нет, послушайте, но это же невозможно, прайваси, все такое, как можно подглядывать за кабинками для переодевания?! Поступило распоряжение, много краж, выдирают чипы и кладут вещи в сумки, делают все это в кабинках, потому строго приказали поставить камеры и здесь, но для слежения прислали людей из Британии, вот я тут и сижу. Нас присылают в Прагу в командировки – на две недели, чтобы, как говорит инструкция, длительное нахождение в городе, сопряженное с изучением материалов видеонаблюдений в столь щекотливых местах, как кабинки для переодевания, не привело к эмоциональной вовлеченности в процесс наблюдения за соблюдением безопасности и пресечения краж товара, а также чтобы не травмировать психику сотрудников службы безопасности фирмы “Бентам и Энгельс” необходимостью слишком долго вторгаться в интимную сферу наших уважаемых покупателей. Собственно, все для них, для вас, покупателей, мы и делаем, потому, вместо того чтобы спокойно сидеть в своем Баттерси в кругу семьи и друзей, я вынужден уже одиннадцатый день наблюдать множество полураздетых тел, что, безусловно, уже тяжело сказалось на моей психике, так что придется просить о прибавке к жалованью и внеочередном отпуске. Столь простодушная наглость совершенно обезоружила меня, я просто не мог выдавить из себя ни одного слова, смотрел на экран, где я же тянулся за упавшей на пол майкой, замирал при виде неявного серого пятна у стены, выпрямлялся, нагибался снова, чтобы рассмотреть как следует, снова выпрямлялся, хватался было за шторку, чтобы ее отдернуть, не доносил руку, и рука падала (ничего этого не помню!), переступал через серый ручеек, выходил из кабинки, стоял у соседней – другая камера, – трогал занавесочку, стучал, шевелил губами, осторожно отодвигал ткань, заглядывал, отдергивал штору, заходил – другая камера, – стоял как вкопанный… стоп… так у вас и там есть камера, вы видели, кто ее убил и как все было?
К величайшему прискорбию, нет. Дело в том, что в примерочной есть одна кабинка, камеру в которой нам строжайшим образом запрещено включать – без особого распоряжения начальства. Туда приходят клиенты, которые имеют специальные карточки “почетных посетителей “Бентама и Энгельса””, их невозможно заподозрить в попытке нанести материальный ущерб нашей фирме, потому мы стыдливо опускаем глаза, то есть камеры, долу и оставляем их наедине с нашей замечательной продукцией. Они имеют на это право, не правда ли? Мне вдруг показалось, что он издевается надо мной. Да нет, все те же неприятные глаза, все тот же безвольный рот, все то же серое лицо, ни проблеска, ни блеска, ни шелеста, ни хруста. Охранник говорил совершенно серьезно – в уверенности и благонамеренности его слов было просто невозможно усомниться, наверное, это я сошел с ума, а не он, все верно, так и надо: ведь и воруют, и следить надо, и должны быть почетные покупатели. Разве можно никому, совсем никому не доверять? Это бесчеловечно. Право, просто бесчеловечно. Мне стало стыдно, и я вдруг проникся симпатией к этому невзрачному человечку, которого чувство долга, справедливости и порядка оторвало от родного дома и от родного паба и забросило сюда, в этот Богом забытый закуток пражской жизни, в эту мудацкую комнату, к этим ужасным серым экранам и к этим чудовищным серым телам на них. Кому по доброй воле охота смотреть на чужие животы, жопы, груди? Бедный, лицо у него совсем серое, видать, с пищеварением проблемы, да и питается всухомятку, запивая супермаркетовую дрянь пепси… Уже исполненный дружелюбием и состраданием, я намеревался было спросить, что же нам делать дальше, не вызвать ли полицию и могу ли я идти, когда вдруг, расталкивая все эти жесты примирения с окружающей меня на тот момент реальностью и с ее несокрушимо гуманистической логикой, на поверхность сознания всплыл совсем уже неприличный вопрос. И я его задал. Скажите, но в коридоре примерочной ведь есть камеры, давайте посмотрим, кто и когда заходил в ту кабинку?
Охранник невозмутимо смотрел на меня. Все-таки он тоже испытывал ко мне симпатию, я уверен, потому как вдруг почесал за ухом и сказал: “Вообще-то это против правил, ну да ладно, давайте посмотрим”. Он опять повернулся к пульту, нажал несколько кнопок и указал пальцем на один из экранов. В коридоре было совершенно пусто, никого. “Это за десять минут до вашего появления, – сказал он через плечо с каким-то даже азартом, – а вот за пятнадцать”. Из кабинки, которой суждено было стать моей, выходили старичок со старушкой, поодиночке, сначала она, потом он, и двинулись гуськом к выходу, старичок с тростью, старушка за ним с ворохом вещей, часть из которых она оставила у контролерши, вернула номерки, он постоял, подождал жену, и затем они двинулись дальше – к кассе, наверное. Больше никого. Никого. Тут я понял, что это тот самый старичок, которого я толкнул на входе в “Бентам и Энгельс”, он самый, розовощекий, улыбающийся. “А когда девушка зашла в вашу спецкабинку?” – “А вот, за восемнадцать минут до вас”. Блондинка, нагруженная горой тряпок, протиснулась между двумя выходящими увальнями в шортах и исчезла из виду, впрочем, через мгновение показалась ее рука, задергивающая занавеску. И все. Больше она оттуда не выходила.
Мне вдруг стало так нехорошо, что я подумал, не траванули ли меня мои таиландцы, но нет, этот приступ быстро прошел, оставив слабость и испарину на лбу. Во рту пересохло, и я спросил у охранника, нет ли у него воды. Он достал пластиковый стакан и налил туда своего пепси. Приторная тепловатая жидкость не имела шансов справиться с жаждой, зато отправила меня на следующий уровень коммуникации с властелином камер слежения. В конце концов, там произошло убийство, погиб человек, а он спокойно так сидит и ковыряется в своих кнопочках. В голову полезли даже некие подозрения, с каждой секундой становящиеся все назойливее, определеннее, параноидальнее. Почему он не вызывает полицию? Почему он вообще ничего не предпринимает? Может быть, это заговор? Против кого? За что убили блондинку? Почему он даже не спросил, как меня зовут? “Вас зовут Андрей, – вдруг отозвался на мои мысли охранник, – вы уже раз двадцать были в “Бентаме””. Кошмар. Откуда он знает? “Вы платите карточкой, на которой стоит ваше имя; наша система автоматически создает досье на каждого покупателя, совмещая лицо с видеозаписи, имя, номер карты и кое-что еще. Как только покупатель возникает на вот этом экране, компьютер опознает его и тут же выдает все данные – если, конечно, они у нас есть. К сожалению, не все покупатели постоянные, потому многие уходят неопознанными. Впрочем, мы пытаемся наладить контакты с другими торговыми сетями – и, доложу вам, небезуспешно, – думаю, через пару лет у нас будет общая база данных на всех людей, кто когда-либо совершал покупки в крупных европейских магазинах. Как вы понимаете, все это делается не только для предотвращения краж, но и вообще для нашей и вашей безопасности, точнее – для общественной безопасности. Мы охотно делимся информацией с контрразведкой, спецслужбами, контртеррористическими группами – и, надо сказать, они это ценят. Только благодаря этому власти закрывают глаза на некоторые мелкие нарушения закона, которые мы – вынужденно! – себе позволяем, прежде всего, конечно, в ваших же интересах”. Тошнота вернулась, я не то чтобы не верил своим ушам, нет, я просто стоял и думал, что сплю, или нет, что умер и нахожусь в аду. А он все говорил и говорил, до сознания доносились обрывки размеренных доброжелательных фраз: “…ответственность, которую налагает на нас ведение бизнеса в бывших тоталитарных странах… пресекая мелкое магазинное воровство, мы не столько заинтересованы в избежании финансовых потерь, сколько пытаемся сохранить общественную мораль… мы обречены на то, чтобы незримо стоять на страже порядка и частной собственности… вековые установления, освященные церковью…” Я понимал, что передо мной сумасшедший, который каким-то образом ухитрился установить камеры в раздевалках, маньяк, возможно, сексуальный, псих ненормальный, быть может, даже и убийца, почему бы и нет, ведь он видит тут всё, значит, он и может всё, ведь знание – сила, не так ли, мистер Бэкон? “Что вы, что вы, – ответил он на мою немую тираду, – какой еще убийца. Я в жизни мухи не обидел. Вы, русские, склонны к панике, Большой Брат, КГБ, слежка и все такое. Ничего подобного. Просто нормальное ответственное поведение бизнеса в нынешней непростой ситуации”. Он включил еще один экран перед собой, ткнул пальцем в пару кнопок, и я увидел себя, покупающего около часа назад тайскую снедь. “Вот смотрите, перед вами в очереди стоит Марцел Ирасек, социолог, занимается проблемами общественного неравенства. Аспирантура в Карловом университете, докторантура в Европейском университете в Будапеште, диссертация не написана, хронический фрилансер. Пару лет назад вернулся в Прагу. Идеалист. Болтун. Якшается с леваками. Пару раз украл выпечку в супермаркете “Нильс”, но мы его простили, даже не задерживали. Мы же не изверги, правда?” Свинцовая тяжесть заливала затылок, чудовищная усталость заставила меня опереться о столик, у которого я сидел. Думаю, картинка получилась изумительная: сидит, подперев голову рукой, слушает как почтительный ученик или как Пущин слушал Пушкина, а серьезный человек тратит свое драгоценное время, чтобы объяснить мне, несмышленышу, как на самом деле устроена жизнь. Мне стало даже как-то все равно, кто убил Лору Палмер, то есть Лору Лайонс, тьфу, черт, кто вообще убил ее, эту несчастную блондинку из нуарового фильма, за что убил, как и будет ли он наказан. А охранник все нес свой тяжкий бред. “Обратите внимание на другого, он служит в банке “Супердебет”, за ним почти ничего нет, так, всякая мелочь – скачивал когда-то детское порно, ничего больше. Мы заблокировали ему карту, он потом внес несколько тысяч в детский фонд, мы разблокировали, с тех пор сидит тихо, никого не трогает: работа, вечером хоккей в телевизоре, пиво, голосует за правых, нормальный гражданин”. Тут у меня таки прорезался голос, но странный, не мой, тоненький, почти пискливый: “Кто “мы”?” – “Что-что?” – “Кто “мы”? Кто “мы”, которые заблокировали карту у этого парня?” – “Ааа… Это Ассоциация Наблюдения За Поведением Покупателей, плод тех самых переговоров с другими торговыми сетями – и с соответствующими государственными органами, конечно, – о которых я вам говорил”.
Я понял, что сейчас он начнет вот так же обстоятельно, доброжелательно, информационно-насыщенно рассказывать мне о моей жизни, о моем приезде в Прагу в погоне за “европейским духом”, за “культурой”, много за чем еще, о том, как я провалился со всем этим, “великого европейского романа” с историческими и литературными аллюзиями, с философией и разветвленной томасманновской интригой не сочинил, языка Яна Неруды и Богумила Грабала толком не выучил, музыки Яначека не полюбил, биографии Кафки не написал, после чего начал планомерно отступать из центра: и из центра Праги ближе к окраинам, и из “высокого культурного прошлого” в площадное поп-культурное настоящее, в рафинированную убогость торговых центров, фастфуда, пластиковой жизни ипотечных людей с журналом “Блеск” под мышкой. И о том, как я, чтобы замаскировать от себя это поражение, придумал возвести нужду в добродетель, сочинить великий европейский роман современности об убогости, рафинированной и нерафинированной, создать мегакаталог ее, компендиум, тезаурус. Впрочем, откуда он может это знать? Не читает же он мысли? Читает, вспомни, он отвечал на все твои немые реплики. Да, но вот сейчас он что? Что “что”? Молчит? Может быть, он отвлекся? Нет, эти роботы не отвлекаются никогда, они же роботы. Какой он робот, он человек. Роботы не пьют пепси и не едят рогалики с сырным салатом. А может, и едят. Кто их знает. Ты когда-нибудь видел роботов? Нет. Так молчи. А я и так молчу. Но почему же молчит он? Охранник сидел ко мне спиной и смотрел в свои экраны. Пальцы его пианистически бегали по кнопкам, там и сям вспыхивали сценки из жизни “Бентама и Энгельса”: вот мама с дочкой щупают кардиган, вот продавщица почесывает спину и беседует с коллегой, которая раскладывает товар на полках, вот люди копошатся в кабинке, пытаясь что-то навесить на крючок. Я узнал своих старичков – они с трудом поместились в узком отсеке, жена просто распласталась вдоль стены, ее супруг действительно странно манипулировал, но не с крючком, а с самой противоположной стенкой, будто шурупы вворачивал. Потом замер, прислонившись к ней щекой. В этой странной позе он простоял несколько мгновений, потом отодвинулся и вновь принялся что-то подворачивать в стене. Старуха следила за его манипуляциями спокойно, не двигаясь, только сейчас я заметил, что она держит в руках его трость, а куча одежды, которую они принесли с собой, лежит на скамье так, по-видимому, и не разобранной.
“Господи, что они делают?” – “Разве не видите – подглядывают. Записывают на мини-камеру”. – “Зачем?” – “Эх, вы же взрослый человек, можно сказать, писатель, а задаете детские вопросы. В старости у людей возникают самые разные желания, в том числе и довольно странные. Не надо считать старость периодом смирения и угасания, некоторые страсти вспыхивают с новой силой, другие вообще только появляются. В конце концов, что плохого, если пожилой человек немного полюбуется на прекрасную молодую плоть? Это же не принесет никому вреда, наоборот, вселит в него силы для борьбы с преклонным возрастом. Кто знает, скольких расстройств и болезней он сможет избегнуть таким образом, кто знает…” – “Да, но девушка…” – “А вот это уже настоящая обида, если не сказать оскорбление! Вы же наш почти постоянный покупатель, вы знаете, насколько серьезно и ответственно подходит к работе наша компания! И вы смеете предположить, что мы можем нарушить моральные установки, доставшиеся нам от отцов-основателей “Бентама и Энгельса”, что мы позволим кому-то шпионить за нашими клиентами? Как вы могли даже подумать такое?” Я настолько опешил от наглости этого психа (да, но псих ли он?), что не смог выдавить из себя ни слова. Он же сменил хорошо наигранное возмущение на более спокойный тон, хотя осадочек, холодок после неправедной обиды, нанесенной его фирме – и лично ему, – остался. “Конечно, девушка прекрасно знает, что за ней следят. Она одна из наших внештатных сотрудниц, Оксана Кочубей, из прекрасной Украины. Кажется, несколько лет назад вы бывали в Полтаве – не встречали ее там случаем?” Я сглотнул и мотнул головой. “Впрочем, там много красивых девушек, которые всегда готовы стать украшением столь почтенной и уважаемой компании, как наша. Если у вас есть еще несколько минут, я расскажу историю этой услуги, которую мы предлагаем лучшим из наших клиентов. Я вижу, что вы не против. Наливайте себе пепси, усаживайтесь поудобнее, валяйте, чувствуйте себя как дома!”
“Итак, несколько лет назад мы обратили внимание, что в наши магазины постоянно ходит одна и та же категория людей, обычно немолодых, которых интересует не столько одежда, сколько, так сказать, вся параферналия торговли. Они вели себя несколько странно: заглядывали, будто по ошибке, в чужие примерочные, пытались даже создать систему зеркал, чтобы наблюдать за некоторыми уголками торговых залов, и так далее. Это заставило нас задуматься. С одной стороны, поведение такого рода не очень соотносится с нашими строгими правилами и общепринятыми нормами, да и с их возрастом и положением! Первым порывом было вывести этих людей на чистую воду, сделать внушение, а то и просто предать все дело огласке и настрого запретить им посещать наши магазины. Ведь “Бентам и Энгельс” существует уже сто с лишним лет, и мы просто обязаны следить за порядком и поддерживать традиционные моральные ценности, черт побери! – Охранник несколько оживился, и даже серость его лица стала больше отдавать желтизной, которую при известной доле воображения можно было бы принять за румянец. Он невольно крутанулся в своем кресле, прежде чем продолжить рассказ. – Но, с другой стороны, мы всегда на стороне клиента. Только внимание к людям, которые пришли к нам, не показное равнодушное внимание, а истинная забота – вот что сделало имя нашей фирме. И, в конце концов, надо принимать и прогресс! Конечно, еще лет тридцать назад никаких подобных запросов перед нашим магазином не возникало, но и мы не из тех, которые не могут ответить на вызовы времени! Наконец, надо же исходить из того, что человек, да-да, че-ло-век, есть величайшая ценность нашего общества, этим западная цивилизация отличается от всех иных, отсталых, антигуманных, приверженных устаревшим традиционалистским нормам и привычкам. И они еще хотят навязать свои средневековые ценности нам! Нам, которые несут огонь гуманизма, зажженный еще древними греками! Этого не произойдет никогда, я даю вам слово – торжественно и навсегда.
Тогда мы и решили создать специальную службу для удовлетворения несколько специфических запросов самых лучших из наших покупателей. Нет-нет, не подумайте ничего плохого, все происходило и происходит в рамках закона и согласно самым строгим требованиям деловой порядочности. Мы придумали систему специальных кабинок, куда – по желанию наших постоянных клиентов – приходили специально нами нанятые и подготовленные внештатные сотрудницы и сотрудники. Клиенты – а надо сказать, что получить “персональную карточку ”Бентама и Энгельса”” стоит немалых денег, к тому же нужны рекомендации влиятельных и уважаемых людей, вы же понимаете, в таких делах мы не можем рисковать своей репутацией, – так вот, клиенты занимали соседние кабинки и могли лицезреть самые драгоценные для себя мгновения. Потом мы разрешили использовать фотоаппараты, мини-камеры и прочие технические приспособления. Знаете, было просто здорово видеть, как немолодые люди, которые уже не чаяли когда-либо нагнать технический прогресс, освоить гаджеты и девайсы двухтысячных, вдруг начинали разбираться в самых современных устройствах! Ей-богу, многие из них просто радовались, как дети, когда у них получалось снять небольшой клип, а потом разместить их на нашем интернет-ресурсе!”
Меня будто током ударило. “Каком еще ресурсе?” – “Неужели вы не понимаете? Разве мы можем позволить, чтобы кто-то размещал клипы, скажем так, несколько рискованного содержания, где-нибудь там? В YouTub’e или в каком-нибудь Porn
com‘e? Мы же понимаем, что огласка окажется губительной как для нас, так и для наших клиентов! А девушки? Вы не подумали о них? Вдруг кто-то увидит, как подающая надежды аспирантка биологического факультета раздевается на глазах миллионов? Ее карьера будет навсегда разрушена – а ведь этой стране, которая испытала на себе все унижения иноземного владычества, тоталитарного режима, иностранной оккупации и, между нами говоря, тлетворного влияния заокеанской глобализации, этой стране нужны свои ученые, менеджеры, учителя. А мы вот так сразу, одним махом лишим их – и всю страну – будущности? Никогда! – Он был уже такой желтый, что я готов был поверить в то, что у некоторых человеческих особей желчь заменяет кровь. Охранник два раза крутанулся на кресле, глотнул прямо из бутылки и продолжил: – Да, мы создали свой интернет-сервис, куда можно выкладывать клипы, созданные нашими талантливыми покупателями, и – поверьте мне – не пожалели средств на то, чтобы надежно его защитить. Адрес я вам, конечно же, не дам, но даже если вы его и раздобудете, то попасть туда не сможете. Впрочем, если вы купите нашу специальную карточку… Честно говоря, вы мне симпатичны, потому я могу похлопотать перед руководством, чтобы вам разрешили стать ее обладателем – несмотря на некоторые странности в вашей биографии, грехи молодости, так сказать, но, положа руку на сердце, кто из нас в молодости был безгрешен? А? Так что подумайте. Мое предложение остается в силе до конца нашего разговора. Но вернемся к нашей истории. Остается рассказать немного. Специальная программа ”Бентама и Энгельса” оказалась чрезвычайно удачной, более того, мы смогли заявить о ней в государственные органы как о социально-значимом проекте и даже получить в связи с этим некоторые налоговые послабления. Здорово, когда государство поддерживает общественные инициативы, не правда ли? Особенно когда бизнес подает руку обществу, а государство скрепляет их союз. Это ведь, черт возьми, и есть демократия – не та, которую нам пытаются навязать янки, а наша, европейская, основанная на тысячелетиях высокой культуры и развитой цивилизации”. Из желтого он начал превращаться просто в зеленого, я не знал, куда деваться, быть может, бежать? Он же пристрелит меня… Заметив, что мои глаза остановились на его кобуре, охранник тихо кивнул головой. Мол, да. Застрелит. Но оставаться здесь дальше было невозможно, я просто умирал от разнузданной мерзости, которую изрыгал его поганый рот, и, чтобы хоть как-то заткнуть его, я тихо спросил: “А девушка?”“Оксана? О да, наша полтавская красавица приглянулась почтенной немецкой паре, которая поселилась в Праге несколько лет назад. Настолько приглянулась, что отношения их несколько вышли за пределы наших правил, которые, поверьте мне, очень, очень строги. Они приглашали ее домой, снимали клипы, занимались чем-то еще – но тут я умолкаю! Мы всегда стоим на страже частной жизни наших клиентов. В общем, там произошла некрасивая история: то ли они выложили какое-то видео в открытый доступ, то ли она шантажировала их, угрожая, что сделает достоянием Всемирной Паутины их тонкие (я уверен, что именно тонкие!) развлечения. В конце концов все это стало сильно досаждать нашей пожилой паре и даже составило некоторую угрозу их здоровью. Разве мы могли остаться в стороне?” – “И вы…” – “Нет-нет, никогда! Мы же просто торговая фирма, мы делаем возможным реализацию желаний наших клиентов, создаем для этого максимально возможные условия, но не больше! Кто, как не мы, стоит на страже закона?” – “И, значит, вы?..” – “Мы просто дали возможность двум заслуженным, уважаемым членам общества наказать неразумное существо, которое было ими облагодетельствовано, но проявило чудовищную неблагодарность. Оксану вызвали на обычный видеосеанс в специальной кабинке, предоставив нашим дорогим клиентам воспользоваться вместо видеокамеры тонким клинком, спрятанным в этой чудесной трости, которую вы наверняка не преминули заметить. Даже новое отверстие в стенке не пришлось проделывать, стоило вынуть оттуда камеру, нанести точный удар, затем снова вставить камеру, боюсь только, что на нашем сайте этот ролик вряд ли будет размещен. Но коллекцию нашей пары он точно украсит. Что может быть волнительнее момента смерти прекрасного юного полуобнаженного существа? Это стоит всех древнегреческих трагедий вместе…”
Последние слова я слышал уже издалека, в коридоре, на ходу, точнее – на бегу. Пусть стреляет, падла, пусть. Я мигом домчался до выхода из коридора, отшвырнул дверь ногой, выскочил в зал и замер. Магазин был полон. Люди ходили вдоль полок, щупали тряпки, между ними сновали униформенные тетки и возвращали порядок хаотическим грудам шмоток, мимо меня проехала длинная вешалка на колесиках, которую толкал длинноволосый парень с татуированной шеей. Он, пожалуй, единственный заметил мое появление и даже с серьезным неодобрением искоса посмотрел на меня. Я никак не мог отдышаться, но охранник же не погонится за мной сюда, не прикончит при всех, так ведь? Именно так. И потом, что же мне делать? Куда идти? Кого звать на помощь? Я пробыл в комнате с экранами около часа, за это время тело должны были давно найти. Но почему тогда не закрыли магазин? Где полицейские? Где фотовспышки? Где эксперты в белых халатах? Где журналюги? Несколько минут я осторожно прохаживался между плечиков и вешалок, делая вид, что меня очень интересует новая коллекция бентамовской одежды. Ничего. Ни-че-го. Оставалось последнее – отправиться на место преступления и разведать все прямо там. Я прихватил с собой футболку и пошел в примерочную. Кивнув мрачной тетке на входе, получил от нее номерок и направился в ту самую кабинку, где все для меня и началось. Слава богу, она была пуста, более того, на скамье лежали те самые две майки, которые я принес сюда час назад. Я рывком задернул штору и встал на колени. Никаких следов крови, никаких. Я изучил каждую царапину на желтом линолеуме – ничего. Ну хорошо, у меня еще есть стенка. Я исследовал пластиковую поверхность с тщательностью менялы на стамбульском рынке, но не обнаружил ни дырок, ни камер, ни кровавых капель. Наконец я опять встал на колени и заглянул понизу в соседнюю кабинку. Там стояли две босые ноги. Затем появились две руки, поднесли к ступням джинсы, одна нога поднялась и полезла в штанину. Вот она уже появилась из синей ткани, уперлась в пол, и вторая ступня принялась проделывать тот же маршрут, что и первая. Выйдя из кабинки, я будто невзначай заглянул за неплотно задернутую штору. Мой взгляд столкнулся с парой черных глаз, изнутри вынырнула голая рука и сердито дернула штору до конца. И я пошел на выход, вернул контролерше три номерка, оставил у нее две футболки, подошел к кассе, заплатил за покупку, понаблюдал, как ловкая продавщица отрывает от ткани чип, сказал “Декуи!”, взял фирменный пакет с роскошным гербом “Бентама и Энгельса” и вышел вон.
Некролог
– Для моего иконостаса – самое лучшее место. Кирпичная стенка, трубы какие-то, рельсы, и тут, вообразите, мои гаврики, архангелы чин-чином, бушики, мугабики, медведики…
– Честно говоря, я все это вижу по-другому. Здесь зала нужна, торжественная, как в Эрмитаже, фанфары, позолота, дым коромыслом…
– Что вы, дорогой Володя, что вы! У вас художественное воображение напрочь подменено историческим. Не зря же вы на истфаке учились, как и этот… как его… помните… Петя, да, Петя, который здесь с какими-то иезуитами возился.
– Ну уж, сравнили! Тот вообще – историк, историще! А я так, старая больная обезьяна в поисках тридцати тысяч крон в месяц… Но все-таки, вообразите: Эрмитаж, роскошь, просто-таки “Галерея Отечественной войны 2008 года”!
– Ну да, и полный Комар с Меламидом… Бог с ним, пришли уже.
Мы завернули в широкие ворота, выходящие на пустую улицу, по которой только что пронеслась стая офисных муравьев. Жилых домов в этой части Карлина нет, оттого пустота после шести вечера здесь абсолютная, как во сне, как на картине Магритта или вот того голландца или бельгийца – не помню, который нарисовал улицу, примерно как здесь, в Праге, все такое светло-серое с желтым и светло-коричневым, только что прошел дождь, дело, видать, в октябре, лужи там и сям, над домами – огромный дирижабль, совсем чужой, пришелец, прилётец из другого мира, щуп посторонней, холодной, высокомерной внеземной цивилизации, его послали сюда, чтобы проверить, как мы тут, стоит ли нас сразу кокнуть, стереть в порошок, извести под корень, посыпать межпланетным дустом либо дать еще пока подрыгаться, посокращаться, побарахтаться в собственном дерьме, а на улице – группка, четверо господ в светлых плащах, некоторые из них сорвали шляпы с голов и размахивают ими на ветру, приветствуя непонятно что. Налицо явное непонимание – и сути происходящего, и уготованной этим господам судьбы. Да и нам уготованной тоже. Я с трудом отвлекся от этого визуального наплыва, стряхнул его с глаз долой и огляделся по сторонам. Мы стояли уже во дворе, перед огромным фабричным зданием, красный, потемневший от времени кирпич, железные ворота, слева пустырь с остатками строительных затей, справа еще одно бывшее фабричное здание, но совсем маленькое, вроде того, где была знаменитая асбестовая фабрика, которой мучили Кафку. Она была пуста, только пристроенный флигелек, даже, пожалуй, мансардочка, была населена: в окошках занавесочки, на балкончике бельишко сушится, под бельишком – цветочки. Но мы шли не туда.
Ефим Ильич позвонил и с протяжным воем дверь отворили. Стрекулист с иссиня-черными волосами и в зеленых узеньких штанцах широко улыбнулся, пробормотал “Ахой, Ефиме!” и пустил нас внутрь. И мы вступили в этот парфенон индустриальной эпохи. Я, конечно, бывал и внутри действующих заводов – один построенный Фордом ГАЗ чего стоит; бывал, конечно, и в бывших фабриках, выпотрошенных, вылизанных и освященных уже иной индустрией, комбинатами современного искусства, циничные генералы которого ясно показывают, что штампуют свой товар точно так же, как Крупп лил пушки. Бессмертный Шкловский. Третья фабрика… Но здесь было по-иному. Этот бывший сборочный или что-то вроде этого завод, гигантский, с кранами, наборными окнами, рельсовыми стежками-дорожками, которые вдруг возникали на цементном полу, вели кривыми путями в углы, но, не дойдя до них, будто выдохнувшись, утратив последние силы, бесследно опять утопали в цементе, с остатками жестяных инструкций по безопасности труда на грязно-красных стенах, он еще не был дезинфицирован беспощадно-вежливым современным дизайном, еще не окропили его жрецы политкорректности дистиллированной водой блистательного равнодушия. Завод был пуст, пылен и красив, как декорация к фильму “Сталкер”.
– Видите, Володя, даже местная бедность имеет преимущества!
– Какие же – кроме того, конечно, что когда мы окончательно разоримся, то будем сидеть на рогаликах за пятнадцать центов и пивке за доллар?
– Где-нибудь в Лондоне или Берлине это место давно бы уже мумифицировал сволочь Саатчи – или какой-нибудь сволатчи поменьше, какая разница! И нас с вами запросто не пустили бы за день до открытия биеннале. И меня бы не позвали вывешивать свою чушь; впрочем, и эти тоже не позвали сейчас, только после, отдельно от актуальных…
– Ну, вы же не ходите в эпигонах Нео Рауха…
– Не хожу, не хожу. Слишком стар. Да и рисую лучше. Что же мне теперь, как Толстому, переделывать свой сладостный стиль в плохишку, в мовёшку?
– Ну, мовёшки, положим, это совсем из другого автора…
– Да-да, алмазный мой резец. И клык бриллиантовый. И древний медный зуб. Что-то меня несет.
– Так вам нравится здесь? Будете вешать своих героев?
– Присмотримся, милый Володя, присмотримся, заодно полюбуемся ежегодным смотром Краснознаменного имени Энди Уорхола Современного Искусства.
Ефим Ильич отправился вести переговоры с кураторами, а я пошел любоваться. В этом году кураторы расстарались. В бывшем Храме Производства Прибавочной Стоимости выставились все окрестные борцы с буржуазией и ее присными. Вот Анубис в военной форме отрезает Че Озирису позолоченные кисти рук. Вот видео с кэролловским безумным чаепитием – только персонажи его сидят за столом на верхней площадке нефтедобывающей платформы в Северном море. Пьют они, конечно же, густую черную жидкость, которая поступает прямо из подводного качка. Поток иссякает, Шляпочник с трудом надаивает последние пару капель в превосходный веджвуд, следует бурный спор, переходящий в потасовку, пару гостей спихивают за борт, и тут с небес является вертолет, на вертолете – маленький путин с большим саудитом, они важно сходят по трапу, наши герои бьют им земные поклоны, расстилают ковровую дорожку, вылизывают ее чудовищно длинными языками. В финале Алиса пляшет стриптиз у блестящего от свежей нефти шеста. Были там и другие затеи. Табло, на котором отщелкивался очередной несчастный, погибший в Ираке. Несколько непременных китайских арт-поделок – ярких, красивых, бессмысленных. Надувная резиновая русалка, вцепившаяся в собственный хвост. Кое-где валялись большие ржавые железяки, то ли оставшиеся от времен, когда здесь собирали станки, то ли уже в наши дни завезенные местными инсталляторами. Много фотографий, кое-где – поп-музыка, в общем – самый обычный трэш, который производит окружающая жизнь и соответствующее ему искусство. Свалка. Ефим Ильич был совершенно прав, никаких художественных, эстетических волнений это место у меня не вызывало, впрочем, и исторических размышлений тоже – не считая историософской банальщины об упадке окружающего меня мира и бульваре
Sunset Европы. Интерес мой был скорее антропологическим: я все пытался представить сознание и образ мышления людей, нагородивших горы никчемного мусора там, где раньше рукастые мастеровые в сполохах сварочных огней, в лязге передвигающихся кранов, в равномерном грохоте механизмов сооружали какие-то непростые машины, назначение которых было тоже, в свою очередь, производить некие аппараты, обреченные на сборку еще более важных вещей, не имевших к человеческой жизни ровным счетом никакого отношения. Деятельный а-гуманизм увенчался в конце концов а-гуманизмом вялым, неряшливым и намеренно скучным. Добравшись до этой ступени обычной своей мизантропии, я оказался в дальнем конце гигантского заводского зала; здесь было специально отгороженное пространство под инсталляцию “известного американского художника, одного из самых громких имен направления арт брют – Father Bob (род. 1958 г.)”. Я уже было хотел развернуться назад и идти искать Ефима Ильича, но – то ли из дурацкой добросовестности, то ли просто от скуки – свернул в фанерный лабиринт. На стенах проекторы розовым и красным сплетали и расплетали одну и ту же строчку: “2 декабря 1988 года. Грэмвилл. Айова”.Отсек был оборудован как фрагмент школьного помещения: коридор, несколько классных комнат, кусок спортивного зала. Школа, похоже, американская, на стенах – расписания, объявления, в классах – столы, стулья, доски, географические карты. Кое-где – небольшие зоны переполоха: стулья разбросаны, вот дверь висит на одной петле, здесь из брошенной сумки осторожно выползает стопочка тетрадей и книг. Рядом с сумкой – красная лужа, таких луж вообще довольно много, бурые пятна можно заметить и кое-где на стенах. Я чуть было не наступил на лежащие прямо посреди класса очки и попятился. Стало страшновато. Я стоял посреди помещения, где явно убили много людей – только вот ни одного тела не оставили. Судя по всему, все произошло внезапно – кто-то ворвался сюда и прикончил школьников и учителей. Приглядевшись, я даже стал различать следы пуль на стенах, некоторые засели в столах, а одна прошила насквозь бюст Джорджа Вашингтона и застряла в стене. Дойдя до спортзала, я понял, что был неправ – тело, оказывается, было. Одно. Оно висело, довольно низко, повешенное за шею на крюке, вбитом в стену, как пальто на вешалке. Это был молодой человек с длинными волосами, в шортах и майке с надписью
Guns’N’Roses, руки бессильно опущены вдоль тела, лицо перекошено, язык вывалился, глаза вылезли из орбит. Кукла была сделана невероятно тщательно, и я не сразу поверил, что передо мной муляж покойника, а не покойник собственной персоной. Я с замиранием потрогал его за запястье. Оно было твердым и холодным.Кто-то положил мне руку на плечо, и я подпрыгнул от ужаса.
– Боже, Володя, извините! Я не привидение, нет-нет, увы, я настоящий…
– Ну и нагнали вы на меня страху – тут повешенный, там лужи крови, а здесь еще чья-то длань на плече. Уф. Кто это, не знаете ли часом?
– Кто? Тот, кто здесь висит, или тот, кто его здесь повесил?
– Повесил вот этот папаша Боб, а кто висит…
– Володя, когда ходите на Биеннале Современного Искусства, непременно читайте объяснялки. Во-первых, в таких местах тексты обычно интереснее произведений этого… гммм… искусства. Во-вторых…
– Знаю-знаю, во-вторых, я без этого ничего не пойму. Просто я и не хочу ничего этого понимать. Хотя, вы, как всегда, правы-правы-правы. Все, пошел читать о папе Бобике и его трупике.
– Подходите потом к офису, я вас кое с кем познакомлю.
2 декабря 1988 года в городке Грэмвилл, штат Айова, 24-летний Ник Уокер, вооружившись автоматической винтовкой и пистолетом, ворвался в местную школу и застрелил там 14 учеников, сторожа и одного учителя. Двое школьников были тяжело ранены и умерли потом в госпитале. Еще один тяжело раненный учитель Роберт Гласс выжил, но оказался потом в психиатрической лечебнице. Самое удивительное – Уокера не поймали, несмотря на опознание его личности, на всплывшие мельчайшие подробности его жизни, на тысячи отпечатков пальцев и прочее. До приезда полиции он бросил оружие и исчез. Федеральный розыск, запросы в Интерпол, титанические усилия десятков агентов ФБР – ничего. Некоторые считают, что Уокер бежал в Мексику и до сих пор живет себе там, поживает в каком-нибудь забытом ацтекским богом городке. Другие уверены, что убийца-психопат (а кто станет врываться в школу и расстреливать всех, кто попадется на его пути, кроме психопата?) покончил с собой, бросившись в реку, или что-нибудь в этом роде. В любом случае никаких мотивов у Ника Уокера, по-видимому, не было: он не учился в этой школе, никогда не жил в Айове, был вполне приличным студентом-математиком в университете, подружки на него не жаловались, друзья – тоже, не был он ни сатанистом, ни наркоманом. Никаких зацепок; даже майка с вензелем популярной тогда рок-группы, которую он надел в исторический день, была позаимствована Уокером у приятеля за две недели до этого. Ничего. На этом история убийцы заканчивается, и начинается история того, кого не убили в тот день. Пуля попала Роберту Глассу в голову, но врачи смогли вытащить его с того света. Последствия ранения и потрясения были таковы, что Гласс на долгое время потерял рассудок. В лечебнице этот учитель истории начал писать картины. Он изображал бесконечные пустые комнаты, только что покинутые людьми, все вещи будто еще хранили человеческое тепло – это чувствовалось, хотя Гласс и был художником-самоучкой. Он рисовал очень много; практически бедный учитель не делал больше ничего – только ел, пил, спал, ходил на прогулки и рисовал. Врачи посчитали живопись отличным способом терапии, и в лечебницу беспрестанно завозили холсты, краски и прочую, как заметил один местный остряк, “вангоговскую параферналию”. Работы Гласса висели в клинике, пара выставок была организована и в колледже в соседнем Гринелле. Там-то их и заметил заезжий лектор – известный нью-йоркский куратор. Он взял Гласса в оборот, и уже через год пустые комнаты несчастного безумца можно было увидеть на выставках в Лондоне, Берлине и даже Праге среди работ других безумцев; куратор ловко маркировал его картины как
Art Brut – искусство сумасшедших. Сумасшедший мир высоко оценил сумасшедшее искусство сумасшедшего, дела Гласса шли все лучше и лучше: он богател, а его сознание решительно возвращалось к норме. Нарисованные комнаты становились все искуснее и искуснее, вещей в них оказывалось все больше и больше, пока, наконец, Роберт Гласс не выдал серию картин, изображающих кладовки, битком набитые разным хламом. Вещи громоздились в малюсеньких закутках то в беспощадно ярком электрическом свете, то – напоминая валлийские горы в тумане – в подслеповатом сером. Дойдя до этой точки, Гласс забросил живопись и перешел к инсталляциям.Уже изнемогая от длиннющей пояснительной статьи, конец которой мне пришлось дочитывать чуть ли не на коленях – настолько низко висел последний листок на стене, – я узнал, что вот это и есть его первая инсталляция. Она точно воспроизводит ту часть школы, где произошла трагедия: несколько классов, коридор и спортзал. Только если сцена убийства в реальности была завалена телами, а преступник исчез, то у Гласса исчезли жертвы, зато злодей болтается в петле. Итак, справедливость – в этом случае явно Высшая Справедливость – восторжествовала. Учитель истории
Father Bob, как его звали в школе, сделал то, что не смогла сделать полиция и ФБР: он покарал убийцу. Так сказать, Суд если не Истории, то Историка… С меня было довольно. Я поспешил к входу, где Ефим Ильич мирно беседовал с какими-то людьми.– Вот и вы! Что скажете?
– Ужас.
– А вот и спонсор этого ужаса, Том Грантс. Том, это мой друг Владимир. Володя, это Том. Говорите по-английски, а я с облегчением вернусь к дружественному славянскому: мне нужно кое-что обсудить с нашими чешскими коллегами…
Хитрый портретист отвернулся и принялся запускать в воздух тягучие, равномерно, почти механически выговариваемые чешские слова, перемежая их протяжным, на излете дыхания “просиииииим”. Я остался один на один с примерно моего возраста коротко стриженным мужиком в джинсах, майке и кедах, с веселыми внимательными глазами и странной манерой бесконечно облизывать губы. Узнав о моей основной должности в “Праг Хералд”, он оживился:
– То есть, вы – единственный в городе мастер англоязычного некролога?
– Невелика честь, мистер Грантс, ведь мы – единственная в городе английская газета. Хотя, конечно, забавно работать в Праге Хароном, да еще и будучи русским… Впрочем, здесь так редко умирают, что работы немного. Вот, в качестве компенсации пишу о выставках современного искусства, куда меня любезно водит Ефим Ильич…
– А что сложнее сочинять?
– Некрологи, конечно. Это ведь как сонет – строжайшие правила; к тому же родственники усопших весьма серьезно относятся к стилю, к отбору слов и фактов. А тут… “Неуверенность современного человека”. “Критика постколониализма”. “Бегство из медийного пространства”… Что еще? Ах да, модное сейчас – “художник инвестировал в этот проект несколько лет своей жизни, поселившись в приюте для бездомных собак”…
– Инвестировал? О нет, инвестировал – это я, а не какой-то там художник!
Мы дружно рассмеялись. Мне вдруг стало неловко за свой легкомысленный тон в присутствии человека, который выложил свои кровные за эту гигантскую свалку культурного и антикультурного мусора.
– На меня произвела огромное впечатление та инсталляция о школе.
– О да, это главная точка биеннале… Могу подарить вам идею, сделайте статью о выставке в виде некролога этому повешенному убийце…
– Нику Уокеру?
– Да-да, вроде его так зовут. Да-да, Ник Уокер. Простите…
Он раскинул хитроумный прибор, совмещающий, кажется, все мыслимые функции от телефона до кофеварки, и принялся невероятно быстро тыкать по его экрану металлической палочкой, прибор переливался огоньками, и я подумал: вот что надо выставлять здесь, эти совершенные инопланетные девайсы, а не антикварный дадаистский хлам…
На улице было уже прохладнее – и столь же пусто. Вряд ли Прага бывает лучше, чем в этой части Карлина в будний летний день в восемь вечера. Я поинтересовался, а что это вообще за тип.
– Володя, вы моложе меня на двадцать с лишним лет, а не знаете изобретателя какой-то там компьютерной телефонии? Том Грантс – о нем все время пишут и говорят!
– Ефим Ильич, я же сочиняю некрологи, а не новости. Ей-богу, не знаю! Технонувориш?
– Примерно так. Продал дело, которое закрутил лет десять назад, теперь вот наслаждается жизнью, вкладывает деньги в современное искусство. У меня, кстати, купил пару портретов.
– ?..
– Он же ирландец! Семейный портрет Джойсов: Джеймс, Нора, дочка сумасшедшая, среди прочих – молодой Беккет в круглых, как у мэтра, очочках. А другой портрет – конечно же, папа Иоанн Павел. Посох, митра, глаза добрые-добрые…
Ефим Ильич захихикал. Да уж, могу себе представить эти портреты, эти митры, эти добрые глазки. Пожилой советский художник, мастер иконических образов Ленина, Брежнева, Суслова и Горбачева, он перенес в новую свою жизнь окончательную точность высокого ремесленника, фламандскую любовь к детали и ошеломляющую арчимбольдовскую последовательность в доведении до конца любой самой странной выдумки. И вот вместо Политбюро ЦК КПСС стали появляться “Политбюро ЦК Мирового Сообщества 2008”, “Ревизионная Комиссия Современного Искусства”, “38-й съезд Демократической партии США заслушивает доклад Хиллари Клинтон”, “Гаагский трибунал. Перекур”, “Горячая страда. Сбор опиумного мака в провинции Кандагар”, “На репетиции. Мик Джаггер показывает новый танец балетной группе” и прочие шедевры новостаромодной живописи, которая, дразня своим совершенством, ускользала от трясущихся лап арт-критиков, пытавшихся “поместить ее хоть в какой-то контекст”. Зато кураторы и галеристы не плошали, и Ефим Ильич, подкормившись на своих новейших заседаниях Государственного Совета, уехал из постылой Москвы, незаметно перебрался в тихую Прагу и сделался почти образцовым пражанином какой-то старой, штучной, довоенной, даже еще австро-венгерской выделки. Хотя, конечно же, ему было здесь скучновато, так что с того момента, лет восемь назад, когда мы сцепились языками на здешней выставке Пивоварова, наш разговор на самые различные темы не прекращался больше чем на неделю. Ефим Ильич приохотил меня к походам в здешние музеи, на разные триеннале и биеннале, познакомил с полчищем местных художников, и я стал даже пописывать о “современном искусстве” для своей газетенки, да и для других тоже. В общем, я действительно мог себе представить, что за добрый Иоанн Павел висел теперь в апартаментах Тома Грантса.
– Да-да, он оплатил все: и эту фабрику, и рекламу, и все-все. А они обещали отдать ему любой артефакт – после биеннале.
– Он уже сказал, что возьмет?
– Догадайтесь!
– Боже, неужели…
– Именно. Все целиком: фанерные стены, стулья, простреленный бюст Вашингтона и психопата в петле.
– А автор? Он же знаменитый! Эта штука ведь больших денег стоит!
– В том-то и дело, что он сам и предложил. Послезавтра увидите. Кстати, и самого Гласса тоже увидите – он приедет на открытие. Ну что, значит, здесь же, в пять вечера в субботу?
Открытие отложили на час, так что у закрытых дверей мы перезнакомились почти со всеми авторами выставленных шедевров. Подвели меня и к Роберту Глассу. Огромный пятидесятилетний мужик с копной черных волос протянул мне свою лапу. Ладонь моя хрустнула, но я не подал виду, да и художник ничего не заметил. У меня не хватило смелости похвалить его работу, хотя, конечно, она была единственной причиной, по которой стоило забрести вечерком на эту заброшенную фабрику. Что ему скажешь? Ах, пан Гус, что за веселые огоньки бегали по вашей шевелюре – там, в Констанце, на костре! Ваше Величество, демонстрация вашей отрубленной головы просто сразила меня наповал! Какая выразительная гримаса! Господин президент! Полцарства за ваш взмах рукой, когда пуля снесла вам полчерепа! Я промычал какую-то чепуху, мол,
its produced an unforgettable impression… улыбнулся и замолчал. Господи, о чем же его спросить? Где можно увидеть ваши работы? В какой психушке? Среди каких других психов? В этот момент заиграл струнный квартет, который посадили на раскладных стульях прямо в пыли, “Яначек”, – ласково сказал Гласс, “Слава богу, что не Сметана!” – заметил я, мы дружно рассмеялись, двери распахнулись настежь, и избранная публика потекла к столам с запотевшими бокалами “Мюллера-Тюргау” и “Франковки”. Кажется, только двое пили минералку, и, конечно же, это были двое русских. Ефим Ильич подмигнул мне и поднял стакан: “Вот ради этой воды сюда и приезжал Гончаров! И что же, написал-таки “Обломова”!” Знает ведь, хитрец, о моих стыдных литературных потугах… Отшутимся… “Вот поеду в Мариенске Лазни и напишу некролог длиной в целый роман! Назову его “Сиятельный труп”…”Меж тем публика стала потихоньку рассасываться по длинным коридорам выставки. У столов осталось лишь несколько людей: мы с Ефимом Ильичем, стайка местных галеристов да огромный Гласс, который, улыбаясь чему-то, потягивал вино. Равномерный шум отражался в стенах фабрики, странная акустика которой приближала самые дальние разговоры и делала неразличимым то, что говорил сосед. В уши лезли обрывки реплик, всплески смеха, шарканье ног по цементу, Ефим Ильич что-то втолковывал беспощадно татуированному парню в майке “
Kill this curator”. Я почувствовал, что одинокий ужин за просмотром документального фильма на Arte будет поприятнее социализации с представителями местной арт-индустрии, поставил стакан и заготовил прощальные реплики. В этот момент из выставочного лабиринта стали появляться люди с тревожным выражением на лицах. Они искали кого-то глазами, странно переговаривались, и мое ухо, натренированное на протяжную чешскую речь, уловило слово “вууне”. “Мы недоглядели на биеннале палатку с духами в розлив”, – неуклюже пошутив, я повернулся к Ефиму Ильичу. Но он почему-то выглядел встревоженным – как и стекающаяся к дирекции публика. “Там что-то не то… Петер, – обратился он к татуированному парню. – Петер, там что-то не то. Пойдем, посмотрим”.Источник беспокойства располагался в районе инсталляции Гласса. Когда мы подошли туда, из узкого прохода почти бегом эвакуировались уже совсем испуганные посетители. Все они что-то бормотали о “запахе”, некоторые, узнав в Петере куратора биеннале, принялись сбивчиво объяснять ему. Тревога повисла в этом мрачном углу огромного здания, заваленного всяческим хламом. Я почему-то вспомнил комнаты и кладовки на картинах Гласса; впрочем, мы и стояли у его произведения. Неудивительно. Наконец, мы решились войти: Петер, я, Ефим Ильич. Медленно, заглядывая в каждую из макетных комнат побоища, приглядываясь, принюхиваясь. С каждым шагом все назойливее и назойливее этот противный сладковатый запах, что-то знакомое, но почти забытое… “Как на русских похоронах”, – пробормотал Ефим Ильич, и я вздрогнул. Конечно. Гроб с дорогим телом, родственники, припадочные бабы, испуганные дети жмутся в углы; раздвигая толпу, движется поп. Шушуканье, тихий плач, распоротый иногда громким, истошным причитанием. Сладкий, ужасный, неостановимый, как радиация, запах мертвого тела, запах тлена, разложения… Вот мы и в спортзале. Вонь усилилась, от нее нет спасения, слава богу, я не успел пообедать, тошнота. Но странно: ничего не изменилось. Вот два мата, вот шведская стенка, вот на одной стене баскетбольное кольцо, на другой – обмякшее тело. Красные пятна на полу, на матах, на стене. Мне вдруг показалось, что это не краска, а кровь, протухшая кровь, вот она и пахнет, но нет, это не то. Вдруг Ефим Ильич молча, в каком-то жутком озарении ткнул пальцем в сторону куклы. Мы с Петером последовали взглядом за его перстом. Ничего. “Ближе! Ближе!” – закричал старик. Петер нерешительно двинулся к стене – и тут с лица повешенного взвился целый рой мух. “Господи, да это же труп!” На стене с веревкой на шее висело настоящее мертвое тело, тело, которое уже начало разлагаться. Стараясь не дышать, я приблизился к нему. То же лицо, что и позавчера, только какие-то странные белые пятна, будто грубо размазанные белила, нелепые, съехавшие на сторону волосы, посиневшие пальцы. Петер уже был там, у входа; по громкоговорителю уже призывали покинуть помещение; через несколько минут уже послышался вой полицейской машины, а мы все стояли молча и глазели на мертвеца. Дальше произошло и вовсе невообразимое. Ефим Ильич достал бумажную салфетку и провел ей по лицу трупа. На салфетке осталась светлая, белая грязь. Сквозь ту же салфетку он подергал повешенного за патлы. Обнажился высокий лоб, будто скальп его съехал назад. Ничего страшнее я в своей жизни не видел. “Володя, вы узнаете его?” Как я могу узнать это чучело? Господи, не сошел ли он с ума? “Володя, вы узнаете его?” Я уставился на художника, окончательно решив, что он рехнулся. “Володя, хватит пялиться на меня, возьмите себя в руки! Посмотрите, быстро, узнаете ли вы его?” Я перевел взгляд на мертвеца. Конечно нет, что тут можно узнать, кого… И тут сквозь грязный грим, сквозь нелепый парик, сквозь весь этот страшный маскарад я узнал спонсора выставки, знаменитого мецената Тома Грантса. В этот самый момент из узкого прохода выбежали двое полицейских. За ними, размахивая руками, вращая глазами и даже как-то взбрыкивая, влетел Петер. “
Kill this curator”, – пробормотал я. На выходе с фабрики я мельком заметил Гласса. Точно так же, как час тому назад, он стоял и прихлебывал вино из бокала. Видимо, он не понимал пока, что происходит.Пресса неистовствовала, и не только (да и не столько) чешская. “Смерть мецената”. “Убийственная биеннале”. “Еще один труп на школьной бойне”. Эти заголовки кочевали из газеты в газету, из журнала в журнал, а то, что вытворяли в сетевых изданиях, даже вспоминать противно. Русский Интернет проявил себя во всей красе. “Спонсор закручинился, голову повесил”, – потешался Журнальчик Ру. “Пусть пока на стенке повисит”, – не отставало Бизнес-издание Слушок. “Если в первом акте на стене висит меценат…” – показывал свою начитанность отдел культуры Новостного Потока.
CNN в очередной раз отметилась, поместив репортаж о происшествии в Карлине в раздел Entertainment. Затем в игру вступили интеллектуалы. Деррида с Бодрийяром, к сожалению, уже умерли, оттого нелегкий труд интерпретации случившегося взяли на себя фигуры поскромнее. Жижек и Хабермас как-то остались в стороне, зато известный арт-философ Иван Кляйн порадовал публику статьей, где назвал мертвое тело Тома Грантса “самым великим произведением искусства начала XXI века” – после теракта 11 сентября, конечно. Таня Креозот смело заявила, что “отнюдь не символическое убийство спонсора говорит о том, что современное искусство переходит от старой схемы “художник-куратор-галерист-спонсор” к тотальному господству одного художника”. Наконец, сам Дэмьен Хёрст заявил в газете Guardian: “Смерть мецената по имени Грантс красноречиво свидетельствует о том, что времена, когда искусство паразитировало на грантах, прошли. Пора делать деньги, коллеги!” Ходили даже слухи, что кто-то готовит на очередной Венецианской биеннале инсталляцию в виде виселицы, на которой болтаются куклы самых известных меценатов: от, собственно, римского Мецената до Пегги Гуггенхайм.Успехи следствия были значительно скромнее. Установили, что Грантс была задушен в четверг вечером – судя по всему, сразу после нашего с Ефимом Ильичом ухода. Эксперты так и не смогли определить, сначала ли его убили, а потом повесили мертвое тело либо вздернули еще живого богатея. Никаких посторонних травм. Алкоголя, наркотиков, каких-либо ядов в его теле не нашли. С рокового вечера никто не заходил в инсталляцию Гласса, фабрика была закрыта, так что убийца мог спокойно рассчитывать на двое суток, чтобы скрыться. Скрывать следы своего преступления он не счел нужным. Вот эта нарочитость и изумила следователей и криминальных репортеров. Очевидно, что преступник не только намеревался лишить жизни Грантса, он хотел что-то сказать этим преступлением – иначе зачем же было городить весь этот макабрический огород? Отсюда, именно отсюда вели начало самые высоколобые интерпретации произошедшего. Почему-то все решили, что речь идет о некоем художественном деянии, совершенном неким подпольным художником, которого можно было бы назвать “реалистом” в самом жутком смысле этого слова. Если бы сейчас в ходу было выражение “смерть искусства”, он, наверное, поубивал бы всех своих коллег и после самоубился. Если бы до сих пор обсуждали постструктуралистскую “смерть автора”, наш герой прикончил бы какого-нибудь писателя с громким именем. Что же он хотел сказать сейчас? – вот каким вопросом мучились самые лучшие умы университетских факультетов культурологии, музеев современного искусства и интеллектуальных изданий. Теории рождали теории, меж тем никаких реальных следов в руках сыщиков не было. Существовал лишь один человек, который мог бы ответить на некоторые вопросы, – Роберт Гласс, да, к несчастью, он оказался невольной жертвой произошедшего в карлинской фабрике. Убийство, совершенное на его инсталляции, посвященной убийству, так потрясло его, что хрупкое сознание не выдержало – и он опять впал в тихое помешательство. Гласса отвезли в Айову и поместили в ту же лечебницу, в которой началась его художественная карьера. Но он уже не рисовал. На новом витке безумия Гласс превратился в обычного человека – в такого, каким он был до рокового 2 декабря 1988 года. Он хорошо ел, гулял, смотрел бейсбол и читал множество книг по истории, будто желая наверстать двадцать лет, проведенные им за пределами первой своей профессии – историка. Уже через полгода дела его обстояли настолько хорошо, что врачи заговорили о выписке. Поверенный Гласса купил для него дом в северной части Калифорнии; денег, некогда полученных от продажи шедевров
Art Brut, вполне хватало на приятную жизнь под необременительной опекой специалистов. Обо всем этом мне рассказал Ефим Ильич, который только что вернулся из Штатов. Был он и в Айове, в том самом Гринелле, откуда началась художественная слава Гласса. Мой пражский приятель выставлял там свою портретную галерею героев сериала “Доктор Хаус” – спрос на поп-музыкантов и политиков резко упал за последние года два, и Ефиму Ильичу пришлось приняться за парадные изображения телегероев.– И что, вы хотите сказать, что видели этого несчастного психа?
– Видел.
– Но как?
– Он как-то узнал, что я в Гринелле – а это совсем рядом с Грэмвиллом, – и передал просьбу приехать.
– Да вы же были едва знакомы!
– Правда, не очень близко. Но все-таки в Праге мы встречались раза три.
– И как он?
– Прекрасно! Поправился, отличный цвет лица, глаза смотрят уверенно. Знаете, Володя, в этой психушке кормят лучше, чем в любом пражском ресторане…
– Невелика заслуга!
– Нет-нет, не надо, там действительно все хорошо. А какой там сад! Я бы полежал в этой больничке с полгода. Столько книг прочел бы… Вот Гласс и читает, кстати.
– И совсем не рисует?
– Забыл, что это такое. Говорит, что рад избавиться от этой, как он мудрено выразился, обсессии…
Я стоял перед большим, в полный рост, портретом Стивена Фрая. Остроумец и эрудит был изображен в роскошном сюртуке с орденской лентой через грудь. Над головой на геральдичской ленточке красовалась подпись “
Stephen II D: G: Br: Omn: Rex”. Больше в мастерской Ефима Ильича картин не было.– Сам заказал? В монархи метит?
– Нет-нет, что вы. Какое-то американское общество любителей Вудхауза. Хорош, а?
Я чувствовал, что старый художник хочет мне что-то сказать, но никак не может пересилить себя. Он явно волновался, переставляя с места на место чайник, чашки, старомодную вазочку со старомодным вареньем, которым он всегда потчевал меня. Всегда хотел спросить его, где он достает здесь крыжовник… Но вместо этого я проговорил: “Зачем он просил вас прийти?” Ефим Ильич подошел к Фраю, набросил на него покрывало, развернулся, взглянул на меня, почесал нос, подошел к окну и ровным будничным голосом сказал:
– Чтобы рассказать, зачем он убил Грантса.
– Что-что?
– Чтобы рассказать, зачем он убил Грантса.
Я уставился в стену, в которую было вбито множество гвоздей. Некоторые из них погнулись, и я подумал, что Ефиму Ильичу стоило бы внимательно выбирать те, на которые он вывешивает свои готовые шедевры. Сам художник, не отрываясь, смотрел на закат. Я залпом допил остатки чая.
– А зачем он убил Грантса?
Я надеялся, что Ефим Ильич шутит, хотя склонности к розыгрышам я за ним не знал, но все же… Нет, он не разыгрывал меня. Он сам боялся того, что говорил, хотя и не подавал виду.
– Он убил его потому, что Грантс – это Уокер.
– Он убил человека только потому, что его безумной башке показалось, что меценат, дающий деньги на биеннале в Праге – тот самый психопат, который чуть было не убил его в Айове?
– Нет, милый Володя, ему не показалось.
– Ефим Ильич, уж вы-то меня не пугайте!
– Да не пугаю я вас… Я сам напуган. Но это – правда.
– Что – правда?
– Уокер – это Грантс.
– Вы может доказать?
– Я – нет. Но Гласс мне все рассказал.
– Что рассказал?
– Что когда он стал приходить в себя от ранения, то решил покончить с собой. Он очень любил своих учеников, тех самых, которых расстрелял этот Уокер. Но потом он вдруг подумал, что глупо убивать себя после того, как его уже чуть было не убили, да к тому же еще потом и вылечили. “Зря, что ли, они старались”, – вот так думал он, глядя на врачей и медсестер. Тонкий человек, не правда ли, Володя?
– Куда уж тоньше…
– Пождите, подождите, дальше будет больше!
Ефим Ильич оживился, отвернулся от окна, прошелся по комнате и плюхнулся в кресло. Я понял, что он, наконец, решился и махнул рукой на все свои страхи. Я тоже сел – на стул, лицом к спинке, и приготовился слушать.
– И вот что он придумал. Он сделал вид, что помешался. Решил переждать несколько лет, пока ищут этого Уокера, – ведь он, просто как в романах Дюма, задумал всего-навсего ему отомстить. Убить то есть. Замочить, по-вашему. Но он еще не знал, когда его поймают. Потому на всякий случай закосил – это ведь вы научили меня этому чудному словцу! – в лечебницу. Терапия там была самая мягкая, гуманная, оттого книг читать не давали, вот он и принялся малевать, что попадалось на глаза. А попадались, в основном, комнаты – гулять его пока отпускали ненадолго и под присмотром. Дальше все произошло само собой. Какой-то жулик-куратор увидел его мазню и понял, что на ней можно заработать. Наплел кучу всего: об “искупительном комплексе”, о “синдроме Хаммершоя”, о “постинтеллектуальном складе старых идей в абсолютной дегуманизированной пустоте” и все такое. И записал нашего совершенно нормального Гласса в сумасшедшие художники. А Гласс не возражал! Он рисовал себе разные помещения, вошел во вкус, потом от комнат принялся за кладовки, все продавалось… Одно было плохо…
– Уокера не нашли.
– Да, Уокера не нашли. И я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не случай. Думаю, он на самом деле рехнулся бы, если…
– Только не говорите, что Гласс наткнулся на Уокера в очереди за кофе в “Старбаксе”.
– Почему же в “Старбаксе”? Выше берите. Уокер пришел на его выставку в Берлине.
– Ну, это уже какая-то достоевщина. Ваш учитель прочел слишком много книг.
– Это, Володя, еще никому не вредило. Гласс уверен, что Уокер пришел на его выставку специально.
– ?..
– То есть, конечно, он пришел не как убийца Уокер, нет, он явился как пионер интернет-телефонии с наклонностями мецената, гражданин Ирландии Том Грантс. Он пришел и купил пару работ Гласса.
– И тот его узнал?
– Сразу. Сразу признал – несмотря на то, что видел его тогда в школе всего несколько секунд. “Эту ухмылку не забудешь, – сказал мне Гласс, – и этот мерзкий язычок, которым он водит по губам”. Знаете, Володя, ведь он уверен, что Уокер понимал, нет – не просто понимал, а знал, даже надеялся, что Гласс его узнает.
– Это уже даже не Достоевский, а триллер какой-то с иезуитской психологией. Зачем?
– Спросите что-нибудь полегче. Я спросил Гласса, а он ответил просто: “Ведь он же псих!” Володя, вам не хватает этого объяснения? Это же правда! Человек просто так убил восемнадцать человек – разве он не псих?
– Псих.
– Ну вот вам и ответ. Гласс считает, что Уокер просто наслаждался страданиями, которые он смог так счастливо для себя опять принести недостреленному учителю.
– И что потом?
– Ну я же сказал вам – он купил пару его работ. А потом спонсировал выставку, на которой Гласс восстановил место его преступления.
– И… Черт, он же предложил мне тогда написать статью о биеннале в виде некролога этому повешенному убийце…
– Ага! А я и не знал! И Гласс не знал. И вы еще сомневаетесь?
– Похоже, что уже…
– Гласс поймал его с помощью этой инсталляции, как паук муху. Он знал, что Уокер не откажется от персональной, тет-а-тет, экскурсии на место преступления. Только Уокер не взял в расчет ту куклу в петле. Он видел в ней знак отчаяния. А это была приманка. Червячок на крючке.
– И он задушил его?
– Точно так, задушил. Мы с вами отправились домой, а спонсор и художник – осмотреть значительное произведение современного искусства. Обратно вернулся только художник. Спонсор остался висеть. Так сказать, сам стал искусством. Впрочем, это уже по вашей части – искусство, меценаты, мессиджи, медиумы… Я знаю только одно, Гласс мне сказал: “Я повесил убийцу на месте убийства. Я счастлив”.
– И он ловко спрятал концы в воду, точнее – сам спрятался в психушку.
– Конечно! Под конец нашего разговора Гласс пошутил: “Теперь, когда я сделал что хотел, можно начать жить. Тюрьма, особенно чешская, мне ни к чему. Вы понимаете меня?”
– И вы его понимаете?
– Конечно. И полностью одобряю.
Я хотел спросить Ефима Ильича, не боится ли Гласс, что его как-то разоблачат, вычислят, но решил промолчать. Никто его не вычислит, несчастного психа. Но был еще один вопрос, который я решился-таки задать.
– А что если все не так? Вдруг Грантс – не Уокер, а Гласс – убийца-параноик? Или вообще, Гласс – настоящий сумасшедший, а Грантса убил кто-то другой?
– Великое “может быть”, Володя, великое “может быть”. Будем считать, что все было именно так. Надо же, черт возьми, во что-то верить.
∙