(Андрей Арьев. Жизнь Георгия Иванова)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2010
Ирина ЧАЙКОВСКАЯ
Под тяжестью «двойного бытия»
АНДРЕЙ АРЬЕВ. ЖИЗНЬ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА: ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ. – СПб.: ЖУРНАЛ «ЗВЕЗДА», 2009.
Автор этой книги, писатель и литературовед Андрей Арьев, рассказывает такой случай из жизни своего «героя»: в ранней юности, учась в кадетском корпусе, тот видел странный сон – божественный голос прочитал над ним стихотворение «Выхожу один я на дорогу». Не этот ли «голос» сопровождал потом Георгия Иванова по жизни – не дал доучиться в кадетском корпусе, помешал заняться каким-либо практическим делом, начать зарабатывать деньги, чины, положение?..
Шестнадцатилетним юнцом, с подачи Александра Блока и Николая Гумилева, бросился он в «волны» поэзии и до конца своих дней так из них и не выплыл; кстати, первый стихотворный сборник 17-летнего поэта назывался «Отплытие на остров Цитеру». Писанье стихов было практически единственным занятием, к которому Г.И. чувствовал себя способным, но жизнь и быт требовали его присутствия здесь, на земле. И вот тут придется сказать, что, по общему признанию, этот юноша с «майоликовым» лицом – впоследствии красногубый денди, слегка шепелявящий, с аккуратным пробором, завсегдатай богемных сборищ «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов», а после эмиграции, в 50-е годы, жилец французских «старческих домов», – был человеком непростым, тяжелым…
Извечный разлад бытия и быта…
Но обратимся к книге Арьева. Надо сказать, что питерский исследователь оказался в непростой ситуации: два года назад в серии ЖЗЛ вышла книга Вадима Крейда «Георгий Иванов»[2]. И если «объект» штудий у авторов совпал, то их книги получились разные, каждая со своим направлением. Крейд, как кажется, сосредоточился на жизненной канве, литературных обществах и изданиях, взаимоотношениях героя с поэтической братией, для Арьева же важнее было проследить становление поэта, определить его «место» на поэтическом Олимпе, дать свое толкование его стихам и прозе. Книга Арьева к тому же снабжена тремя важными разделами. В качестве Послесловия в ней дается критический обзор всех откликов на книги Георгия Иванова, начиная с «Отплытия на остров Цитеру» (1911) и кончая последним посмертным поэтическим сборником «1943-1958. Стихи», выпущенным американским издательством «Нового Журнала» (1958). В двух Приложениях помещены антология стихотворений Георгия Иванова и его избранные письма, часть из которых публикуется впервые. Об этих весомых дополнениях скажу особо, а сейчас сосредоточусь на том новом, что преподносит нам книга исследователя.
И первое: берутся под сомнение изначально сообщаемые самим поэтом факты его биографии: родовое гнездо (вместо имений Пуки и Студенки Арьев склонен называть имение Гедройцы под Вильной), роскошь и богатство дома («был как все мы, из той же средней офицерской среды», – цитирует Арьев однокашника Георгия Иванова), восходящая к крестоносцам голландская фамилия матери (баронессы Веры Бир-Брау-Брауэр ван Бренштейн – в Нидерландах подобной аристокрастической фамилии не было,– пишет дотошный Арьев), учился в кадетском корпусе до 6-7-го класса (ушел из корпуса в 5-м классе – поправляет своего героя Арьев)[3]. Вывод исследователя: «Вполне в духе эпохи поэт стилизовал свою биографию, размывал ее контуры…»[4].
Второе. Был ли Георгий Иванов акмеистом? Весь пафос арьевской книги направлен на утверждение: Георгий Иванов, уходя от Блока в сторону Гумилева, провозгласившего акмеизм и назначившего «акмеистами» шестерку поэтов (Гумилев, Городецкий, Ахматова, Мандельштам, Зенкевич, Нарбут), в итоге пришел-таки к «символизму» Блока, а вернее, к своему собственному стилю, не ограниченному рамками одного литературного направления. Убедительно, на мой взгляд, звучит и отказ Арьева от «формулы акмеизма»: А = А, выдвинутой Мандельштамом и подхваченной в монографии Крейда[5]. Оппонент резонно утверждает, что для «выражения сути лирической поэзии серебряного века» пригодна другая формула: А = Б. Сообщницей лукавого исследователя выступает акмеистка Ахматова, говорившая, что «цель поэзии – таинственна».
Мне этот спор, честно говоря, напомнил самого прозаического из всех Дон Жуанов – мольеровского, исповедующего в жизни только один принцип: «дважды два – четыре». У Георгия Иванова, плохо знающего арифметику (образование «ниже среднего»), но бывшего «своим» в школе поэзии, получилось бы пять, а может быть, шесть…
Оба автора говорят о «негативизме» как отличительной черте творчества Г. И.
У Арьева эта черта обозначена ученым словом – «апофатика». В 1916 году Ходасевич написал, что Георгию Иванову не хватает какого-нибудь несчастья, чтобы стать большим поэтом[6]. В стихах позднего Иванова, с которым как раз и случилось то, что «нагадал» ему Ходасевич – а исход из России стал «роковым» для него событием, – в стихах этого нового, уже «эмигрантского» поэта добро проповедуется «враждебным словом отрицанья». За плотной пеленой «зла» «добра» можно не разглядеть. Более того, Арьев в полемике с Крейдом проблему заостряет: «Георгий Иванов “сияние” прозревал, свидетельствовал же о “неизбежности пораженья”»… И как тут не вспомнить страшную ивановскую прозу, порожденную предельным отчаянием и озаглавленную со вселенским замахом «Распад атома» (1938). В этой своей безумной решимости достичь «последней черты» Иванов – несомненный ученик Блока.
Но не только «Распад атома» обозначил начало Георгия Иванова как поэта «катастрофы». Хрестоматийными в этом смысле стали стихи 1930-го года:
Хорошо, что нет Царя,
Хорошо, что нет России,
Хорошо, что Бога нет… –
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо – что никого,
Хорошо – что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.
У Арьева найдем великолепный анализ этого крика – не взывающего о помощи, а с необъяснимой радостью возвещающего гибель. Конечно, уместно здесь вспомнить и «Благодарность» Лермонтова, и ахматовское «Я пью за разоренный дом»; исследователем точно замечено, что стихотворение является «двойным» ответом и на «октябрьскую» поэму «Хорошо!» (1927) Маяковского, и на его самоубийство, последовавшее как раз в год написания ивановского «Хорошо!» (1930). А там, внутри поэмы Маяковского, – еще один рефлекс: Блок, греющийся у костра с солдатами и «благословляющий» своей репликой «Очень хорошо» конец старой, «блоковской» России.
Хочу добавить еще несколько соображений. Первые три восклицания (нет Царя, нет России, нет Бога) констатируют полное и абсолютное разрушение прошлого, воплощенного в известном трехчлене «За Бога, Царя и Отечество!» Эти восклицания по интонационной беззаботности сродни детской считалке или «речевке». Примерно с такой же детской «наивностью» начинается рассказ «Мальчик Мотл» у Шолома Алейхема: «Мне хорошо – я сирота». Дальнейшее же движение стихотворения – «погружение во тьму», в ощущение оставленности среди ледяной и обезбоженной Вселенной – это уже взрослое «рефлектирующее» сознание, заставляющее вспомнить эсхатологическую лирику Блока, о чем убедительно пишет Арьев. Только к его словам о «диалоге» с Блоком добавлю также и спор, имея в виду поэму «Двенадцать»: «ученик» спорил с возникающим в ее финале Христом.
Во всякой биографической книге хочется найти человеческий портрет героя, с мелкими черточками характера, с пристрастиями, вкусами, чудачествами. И если в «академической книге» Крейда нет этих черточек, то у Арьева то там, то здесь на них натыкаешься. Портрет получается не буколический: не был Георгий Иванов из лучших человеческих экземпляров – злой, мстительный, неврастеничный, не слишком щепетильный там, где дело касалось денег, с ревнивым пристрастием относившийся к поэтическим соперникам – чего стоит хотя бы его статья «В защиту Ходасевича» (1928), приведшая к ссоре двух поэтов! В самом деле, не поздоровится от эдакой «защиты»: «Да, “Ходасевичем” можно “стать”… Но Ходасевичем – не Пушкиным, не Баратынским, не Тютчевым… не Блоком».
Не обходит Арьев молчанием и двусмысленную «дружбу» двух «Жоржиков», как называли неразлучную в начале 20-х годов пару Георгия Иванова и Георгия Адамовича. Аморализм, возведенный в дореволюционные годы в «поэтическую доблесть», тогда еще был в моде и не карался, как в позднейшую советскую эпоху. Но у Арьева же читаем, что Жоржик, осенью 1922 года оставивший Петроград (по странноватой командировке: составление репертуара для гостеатров), в ходе неуклонного поэтического взросления из поэта «без лица» превратился в эмиграции в того нового Георгия Иванова, которого не знала покинутая им Россия.
Жаль, что о Георгии Адамовиче в книге совсем мало; для него Арьев находит такие обозначения, как «загадочный друг», «изысканный друг и обходительный недруг». Именно с подачи Адамовича возник слух о «коллаборантстве» с немцами Георгия Иванова и его жены Ирины Одоевцевой, немке по отцу, оба проживали в годы войны в роскошном доме в Биаррице. И Крейд, и Арьев решительно отвергают версию «коллаборантства». Слух этот шлейфом вился за парой все послевоенные годы. Андрей Арьев приводит объективные доказательства того, что «коллаборанства» как такового не было.
В этой связи любопытно, что в обеих книгах опять поднимается закрытыйбыло историками вопрос об участии Гумилева в антисоветском заговоре Таганцева. Георгий Иванов в одном из писем подтверждает это участие, говоря, что сам спасся от лап ЧЕКА только потому, что был в «десятке» Гумилева, который никого не выдал.
В книге Арьева есть один поистине «детективный сюжет». В эмиграции бытовал слух, что до своего отъезда из России «Жоржики» на квартире Адамовича убили человека, чтобы завладеть его деньгами. Слух этот так мешал Георгию Иванову жить, что, примирившись в 50-е годы с Адамовичем, он взял у него расписку, что уехал из Петрограда осенью 1922 года: убийство, как считалось, произошло в феврале 1923-го. Но страшное событие (реальное или мнимое?) не отпускало. К тому же писать «воспоминания» подзадоривал Роман Гуль, ставший «эпистолярным другом» Георгия Иванова, печатавший его стихи (отдельно от всех прочих) в нью-йоркском «Новом Журнале». История эта не прояснена до сих пор, до конца ее не проясняет даже посвященная ей статья Андрея Арьева[7]; но могу свидетельствовать, что переписка на эту тему между Георгием Ивановым и Гулем (см. второе Приложение) порой напоминает сцены из Достоевского, где в не очень красивой – «провокативной» – роли выступает будущий редактор «Нового Журнала».
В Приложении найдем письма к Роману Гулю, часть из которых впервые опубликована, остальные сверены с автографами (о своем почерке сам Иванов писал саркастически!), их даты уточнены. Письма к Гулю, Карповичу, Бунину, Берберовой, вкупе с исчерпывающими комментариями, я бы назвала настоящей энциклопедией русской эмиграции.
Арьев поразил своим вниманием к деталям, точным датам и к мало известным эмигрантским судьбам. Читатель может удостовериться, что роман «Герцогиня де Ла Вальер» вышел в 1804-м, а никак не в 1803-и, и узнать, что Г.И., сославшись на роман «Двенадцать стульев», перепутал его с «Золотым теленком». Кстати, любопытно, что Г.И. «советскую» литературу читал и был не согласен с эмигрантским критиком по фамилии Ульянов, утверждавшим, что в СССР «уже ледники» и русская литература существует только в эмиграции.
Георгия Иванова и Одоевцеву после войны преследовала бедность, даже нищета. Пресеклись доходы от рижского имения отца Ирины Владимировны, сгорела дача, пришлось скитаться по богадельням, последняя из которых, «Босенжур», находилась под Тулоном, в местности по-средиземноморски прекрасной, но не дающей отдохновения больному, усталому и раздраженному сердцу. В письмах к Гулю – бесконечные просьбы о деньгах (а юношей не стеснялся просить взаймы, даже адресуясь к Блоку), мольбы прислать какой-нибудь одежонки и стимулирующего лекарства ледерплякс (судя по комментариям, «плацебо»). Надежда мужа и жены – только на него.
Но есть в этих письмах и другое. Служение поэзии, слегка высокомерное, но абсолютно четкое осознание своего значимого места в поэтической иерархии, равнение на «свои» стандарты: «Улучшал (стихи. – И.Ч.) имея в виду не напечатать у Вас или где, а чтобы включить в тот воображаемый посмертный или предсмертный том лучшего, что было мной сделано» (из письма к М.М. Карповичу, 1953). В этих письмах Г.И. порой оборачивается такой стороной, что не верится – он ли? Перед отъездом Нины Берберовой в Америку, в 1950 году, написал он ей прямо-таки поразительное письмо. Письмо прощальное – надежды увидеться не было. «И вот, прощаясь с Вами, я пользуюсь случаем сказать, что я очень давно со стороны, как бы это сказать… любуюсь Вами». И дальше после фраз о ее молодости, прелести следует: «Чего там ломаться, Вы, любя мои стихи (что мне очень дорого), считаете меня большой сволочью. Как все в жизни – Вы правы и неправы, дело в том, что “про себя” я не совсем то, даже совсем не то, каким “реализуюсь” в своих поступках…».
Увы, ни в книге Крейда, ни у Арьева не уделено должного внимания человеку, которого, судя по стихам и письмам (и по свидетельствам, например, Веры Буниной), Иванов очень любил. Говорю о «женщине его жизни» – Ирине Одоевцевой. А с каким постоянством Г.И. просит редакторов «польстить» «политическому автору» (так он называет жену за роман о Советах «Оставь надежду навсегда»), как старается пристроить ее сочинения, как горячо молит прислать ей «длинное платье» к Новому году (вспоминается Цветаева, тоже просившая Анну Тескову о «платье»). Любил, посвящал стихи – и последний сборник, так им и не увиденный, тоже посвятил ей. В поэтической антологии (первое Приложение) я не нашла известнейшего стихотворения, над которым витает «дух» Одоевцевой. Оно цитируется в ходе анализа, но хотелось бы, чтобы при следующем издании книги автор включил в антологию как его, так и другие шедевры из ивановского поэтического наследия. Хочу напомнить читателю эти удивительные стихи.
Распыленный мильоном мельчайших частиц,
В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,
Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,
Я вернусь – отраженьем – в потерянном мире.
И опять, в романтическом Летнем Саду,
В голубой белизне петербургского мая,
По пустынным аллеям неслышно пройду,
Драгоценные плечи твои обнимая.
Книга Арьева полемична, написана с филологическим изыском и эрудицией, слегка иронична по отношению к герою. Язык – особый, арьевский, с игрой слов, со старинным значением глагола «довлеть» и с такими фирменными словами, как «падшесть» и «макаберный». Портрет героя получился в чем-то сродни рембрандтовскому: возникающая из тьмы фигура, на чье лицо упал преобразивший его луч света… Думаю, что автор продолжит свои изыскания. Читателю было бы интересно познакомиться и с перепиской Одоевцевой, и с письмами, адресованными Георгию Иванову. Может быть, что-то прояснится и в кровавой истории на «Почтамтской, 20». Подождем.
[2] Крейд В. Георгий Иванов. – М.: «Молодая гвардия», 2007. – Серия «ЖЗЛ».
[3] Нашла в письмах Г.И. признание, что в корпусе он учился 5 лет. Видимо, признавался «по настроению».
[4] Выясняется, что мы не знаем и точной даты смерти Георгия Иванова. Арьев пишет, что Г.И. умер 26 или 27 августа (Вадим Крейд называет утро 27-го).
[5] Легко понять, что Мандельштам своей формулой хотел наглядно показать предметность новой поэзии.
[6] Крейд приводит похожее высказывание об Иванове Корнея Чуковского.
[7] Арьев А. Когда замрут отчаянье и злоба // «Звезда», 2008, № 8.