Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2009
На исходе XX века с появлением электронных носителей все чаще звучит вопрос о роли книги как источника информации и – шире – о ее роли в культуре. Однако энциклопедия “последних” смыслов книги начата литературой уже давно. Точкой отсчета, открывающей тему книги в современной литературе, можно считать написанный в 1953 году роман Рэя Брэдбери “451º по Фаренгейту”, в котором книга не только становится самостоятельным и значимым образом-символом, но несет и сюжетообразующую нагрузку.
Со второй половины XX века приобретает широкое распространение сюжет, связанный с поиском книги (Умберто Эко, Милан Кундера, Клиффорд Д. Саймак, Артуро-Перес Реверте). На современном этапе литература развивает его по-своему – итогом безысходного духовного отчаяния человека становится гибель книги и книжной культуры.
В отечественной литературе последних десятилетий эта тема прослеживается особенно отчетливо. Вслед за “Кысью” Татьяны Толстой появляется ряд произведений, погружающих читателя в мир, сокрушенный катастрофой, – во имя его пробуждения: романы “Метро-2033” Дмитрия Глуховского, “Библиотекарь” Михаила Елизарова и проч.
Названные произведения выстраиваются в ряд неслучайно. Несмотря на существенную разность по художественному значению, замыслу и месту, которое они занимают в литературе, их объединяет парадоксальный тематический узел, появившийся под увеличительным стеклом антиутопии.
Утопия: оправдание книги
Традиционное восприятие книги как источника святого образа, светлого слова о человеке росло тысячелетиями. В ней начиная со Священного писания определены границы добра и зла. Она помогает человеку выразиться, воплотиться в слове: “Молчаливый одиночка, читая, придает своему духу звук и смысл” (С. Малларме. “Книга – духовный инструмент”). Книга сама по себе – идеал культуры, его воплощение.
Восприятие книги было предельно утопичным. И утопию, и антиутопию роднит намеренно упрощенный способ видения мира, разделение на черное и белое. Граница между плохим и хорошим была видна издали, предельно четка (как у Брэдбери). Но мир ориентирован на усложнение, рассыпание традиционной картины, на размывание четких цветовых границ. Символ книги постепенно теряет свое аксиологическое наполнение, “жить, как в книге” становится немодным, современное общество забывает не только Библию, но даже и “Как закалялась сталь”. Идеал рассыпается на глазах.
Утопия книги пытается утвердить идеал книги, укорененный в основополагающих образах-символах: память, познание, духовная опора.
Начало книги – память. Книга – память не только о мире “до” катастрофы, это ее органическая сущность. Это ее назначение: “Книга – памятник ушедшим в вечность умам” (У. Давенант).
Классическая интерпретация образа книги у Брэдбери делает память одним из основных и едва ли не самым значимым ее смыслом. Люди в “сейчас”, “после” – беспамятны, убоги. Монтэг, герой “451”, не может вспомнить, когда он познакомился со своей женой. А она и не задумывается об этом, окруженная говорящими стенами. Памятью обладают хранители книг, запрещенных в новом мире. Безошибочной памятью обладает Механический пес – она настроена только на разрушение, на убийство, и эта память никогда не подводит.
Сюжет романа можно представить как конфликт двух видов памяти – механической и человеческой, хранящей в себе память культуры. Идеалист Брэдбери верил в победу последней.
Герои из мира “до” хранят книги в своих головах (“Я – это “Республика” Платона”, – провозглашает один из героев). Жажда развлечений, умноженная на бесконечную скорость жизни, не оставляет времени задуматься, гонит прочь тревогу. “Ведь человек только для того и существует. Для удовольствий, для острых ощущений. И согласитесь, что наша культура щедро предоставляет ему такую возможность”, – странно знакомыми словами говорит инспектор Битти главному герою. Уравнивание на основе отречения от духовного развития означает беспамятство – то, что воспитывает в людях антиутопическая цивилизация Брэдбери.
Такое прочтение мотива памяти (“книга – память человечества”) почти без изменений оставляет и Глуховский в своем романе “Метро 2033”. Как и у Брэдбери, в этом произведении человечество беспамятно. Разница только в том, что люди мира “Метро” отвергают книги не потому, что они под запретом, а потому, что думают лишь о выживании, – стало быть, книга никогда не будет оценена выше шашлыка из крысы или чая из грибов.
Но едва только общество переходит от “первобытно-общинного” строя к кастовому (Полис), книга сразу приобретает новое значение. Она превращается в Спасение, в панацею от бед человечества. Легенда оставлена в наследство мировой культурой: Посланник должен найти Книгу, которая подскажет исход. Так возвращается сказочное ее назначение: она превращается в “магический предмет”, который должен найти герой. Обретение книги также представлено в мифологическом ключе: “Как я ее найду?” – “Ты должен почувствовать ее. Она спрятана от всех”. Однако чуда не случается, и рационалист герой лишний раз убеждается в том, что никакого “надмирного”, внерационального смысла происходящего не существует.
В мрачной полусказке-полубыли Т. Толстой “Кысь” память культуры в мире, который о ней не имеет ни малейшего понятия, возрождает Никита Иванович, Истопник, понаставивший столбов “в память о славном прошлом”, самодельный памятник Пушкину: “Тут был Пушкин”. Герой-антагонист Лев Львович смеется вслед за главным героем, Бенедиктом: “Память у вас плохая! Тут Витя был”. Но в смехе больше слез: ни деяния Истопника, ни книги не могут подарить людям память, отрезанную ломтем, несбереженную, утраченную навсегда. На реплику Истопника “чтоб память была” Лев Львович горячо восклицает: “О чем? Чья? Пустой звон! Сотрясение воздуха!”
У Бенедикта своя память (“на память никогда не жаловался”), порой не менее образная, – о яичном квасе, Последствиях, санитарах. Но культура “прежних” в эту память никогда не войдет. Комичная сцена, в которой Прежние пытаются объяснить Бенедикту, что “память может существовать на разных уровнях”, разбивается о его искреннее непонимание: “Ежели он дылда стоеросовая, так у него и уровень другой! Он на самой маковке вырежет!” Горький смех – о нынешнем конфликте поколений, о том, как вроде бы одинаковые “голубчики”, говоря на одном языке, могут никогда не понять друг друга. И если в романе Толстой причина случившегося – техногенная катастрофа, то в реальности названной, поименованной причины не существует – разве что катастрофа гуманитарная, в которой человек по капле теряет свой внутренний облик, по шагу продвигаясь к духовной гибели.
В пространстве антиутопии книга открывает человеку новые территории, новый мир, дотоле неведомый (Брэдбери). Мир, о котором Гай Монтэг ничего не знает. Книга распахивает дверь, за которой становится ясно, что здание (действительности) выстроено из картона.
Книга не только несет в себе познание, она пробуждает в человеке потребность думать. Монтэга она заставляет впервые задуматься об окружающем мире и о том, что было “когда-то, давным-давно” – познание связывает человека с памятью. В том числе и с памятью тысячелетий, с духовной памятью: “Человек думал, вынашивал в себе мысли”. Монтэг понимает, горько и остро, что за каждой книгой стоит человек. Чтение книги означает познание: преодолев автоматизм восприятия, узнаешь человека, открываешь в нем то, чего обычно не видишь. Книга пробуждает в герое стремление к активному познанию, жизнетворчеству, воплощению мысли, порыва – в жизнь: “Ибо эти руки вздумали жить и действовать по своей воле, независимо от Монтэга, в них впервые проявило себя его сознание, реализовалась его тайная жажда схватить книгу и убежать, унося с собой Иова, Руфь или Шекспира”.
Однако власть книги, по Брэдбери, не делает человека одержимым. Мир, который дарит человеку книга, не отнимает у человека внутренней свободы: “Вы можете закрыть книгу и сказать ей: «Подожди». Вы ее властелин”.
Как предмет идеальный, принадлежащий области человеческого духа, книга всегда противостоит антиидеалам, утверждая необоримость и неизбывность “внутреннего запаса” человечества. В антиутопическом мире Брэдбери идеальным предметом является лишь усовершенствованное ружье: “превосходный образчик того, что может создать человеческий гений”, – без тени сомнения говорит Битти, начальник Монтэга. Книга – антагонистична этому антиидеалу, она – идеал истинный, и позицию автора и героя сразу определяет метафора “книга-голубь” (“Вот книга, как белый голубь, трепеща крыльями, послушно опустилась ему на руки”).
У Глуховского книга-идеал – мера остатка человеческого в человечестве: “К книгам относились как к святыне, как к последнему напоминанию о канувшем в небытие прекрасном мире. И взрослые, дорожившие каждой секундой воспоминаний, навеянных чтением, передавали это отношение к книгам своим детям, которым и помнить уже было нечего, которые никогда не знали и не могли узнать иного мира, кроме нескончаемого переплетения угрюмых и тесных туннелей, коридоров и переходов”.
Идеалом для героя Глуховского становится пришедший из книг образ юного борца за справедливость, который невзирая на личные привязанности, безопасность и самую сохранность жизни идет до конца – ради блага человечества и его спасения.
Интересна здесь связь с мотивом избранничества: найти в конце пути герой должен именно книгу. Однако он не только ее не находит, что дискредитирует “потаенный”, внерациональный смысл книги, но и полностью разуверяется в человеке и человечестве. Разочарование в Книге и разочарование в Человеке приходят вместе, одно за другим, оседают в его душе горькой черной пылью сожженных существ. Замкнутость и всеохватность этой идеи выделяется и композиционно: “путь взросления” главного героя начинается и заканчивается на станции метро “ВДНХ”, во имя родимой станции и всего человечества. Но если в начале в сердце его горела надежда, в конце бьются отвращение, разочарование, опустошенность.
Идеальный образ книги сопряжен с высоким идеалом человека. Сохранить внутреннюю независимость, духовную силу и свободу герою антиутопии удается только в борьбе с безлично-всеобщим – подавляющим личность началом, властвующем в антиутопическом мире.
В классической антиутопии Брэдбери книга становится символом и знаменем этой непростой борьбы – толчком к тому, что Гай перестает быть пожарником (то есть сжигателем книг) и объявляет войну государству. “Если человек думает, что может обмануть правительство и нас, он сумасшедший”, – холодно констатирует инспектор Битти. Гай Монтэг явственно отходит в сторону от рационально выверенных поступков: “Он сам невольно взглянул на свои руки – что они еще натворили? Позже, вспоминая все, что произошло, он никак не мог понять, что же, в конце концов, толкнуло его на убийство: сами ли руки или реакция Битти на то, что эти руки готовились сделать?” Внутренняя воля, пробуждающаяся в человеке-механизме, толкает его на разрушение и преступление: освобождение и право жизненного выбора в антиутопическом мире дается только такой ценой.
Современная русская литература уходит в сторону от канонов классики антиутопии, наполняя новыми смыслами идею противостояния Личности безлично-всеобщему, развивая ее. У Толстой личность обречена на подавление безличным, неперсонифицированным началом (у Брэдбери в этой роли выступает правительство). Отчетливо слышен мотив экзистенциального ужаса человека, нежелания (Я кысь? Я ли?) становиться его частью. Герои антиутопии Толстой не просто не могут вырваться из-под власти всеобщей подавленности, малодушия как способа жизни, они ее даже не осознают – лишь смутное, словесно не выражаемое чувство пробуждается в Бенедикте. Книга превращается в мостик к миру Личности, она дарит мысль и Слово – то, чего лишен мир посткатастрофический: “…а то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! – а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? Какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки, – нет слов, мык один! А книгу раскроешь, – и там они, слова, дивные, летучие”. Но зависимость от книги главный герой чувствует исключительно животную, и ни одну из них он никогда не сможет понять… В слепом бунте Бенедикт готов перегрызть горло, пойти на крамолу – только бы вырваться из-под власти томящих пустотой безличности, бессмысленности мира.
Антиутопия: книга vs человека
Книга в мире фантастического зла становится, вопреки традиции, его средством, орудием и символом. Люди порабощаются книгой, которая заменяет им собственную память (“Книга Памяти”). Замещенная память – воплощение “измененного сознания”, искусственно созданного в человеке, на что нынешний век богат. Сохранение собственного духовного мира – одна из тех задач, с которой человек может и должен справиться только сам, и верить в этих условиях нельзя даже книге.
Литературная антиутопия раскрывает внутреннюю противоречивость книжного мира (“морока”): попав в руки человека, книга порой запускает сложные и страшные процессы, изменяющие не только внешнюю жизнь, но, что важнее – внутренний облик человека.
Книга теряет свою главную роль, перестает быть “кастальским ключом”, источником знания и вдохновения. Впервые реализуется образ человеческой зависимости от книги: не решения великой судьбы человечества (Глуховский) или образа его будущего, сохранения культурной памяти (Брэдбери), а личной зависимости человеческого существа, при этом ничего в самой книге не понимающего: “Вот лежишь. Лежишь. Лежишь. Без божества, без вдохновенья. Без слез, без жизни, без любви. Может, месяц, может, полгода, и вдруг: чу! Будто повеяло чем. А это сигнал”. У Толстой Бенедикт зависит от книги, но приобретает ее как странно необходимую вещь; книга превращается в источник словосочетаний – никакого понимания, тем более проникновения и беседы с книгой у героя быть не может, он – зеркало, отражатель, Кысь.
Елизаров развивает эту злую иронию, внося в нее бесчеловечный социальный контекст, осложняя саму идею. У него книга превращается в инструмент воздействия, сопоставимый с гипнозом, наркотиком, НЛП (нейро-лингвистическим программированием). Сквозь нее передается даже не информация, не набор символов, а определенное состояние, рабом которого становится человек. Но при этом в дилемме “книга-человек” Елизаров начинает с человека. Для того чтобы поддаться влиянию вторгающегося в тебя состояния, нужно иметь особый склад души, особый характер, ключом к которому могло бы стать слово “беззащитность”. Из общей массы людей библиотекари отыскивают “тех, кого наступившие перемены (перестройка. – А.К.) запугали и морально подавили”, “отчаявшихся, измученных нищетой людей”, “бессловесных, грязных, замученных существ”. Да и сам главный герой, библиотекарь Алексей Вязинцев, – человек-былинка, “перекати-поле”, которое несется, не зная, за что зацепиться, с пустотой внутри. Такие люди нуждаются в заменителе жизни; им и становится книга.
Проводником отрицательной энергии, воздействия на человеческое сознание книга становится не сама по себе – такой ее делают люди. Елизаров для выражения этой идеи создает образ некоего писателя Громова. Разрушительная, стирающая личность человека власть его книги подана как мистическая сила, как условие игры. Однако существует нечто, остающееся за пределом этой условности, сопротивляющееся ей.
Прежде всего – это те люди, которых Толстая метко назвала – “прежние”. Книжная культура в процессе развития приходит к самоотрицанию, к изживанию себя, к краху. У Брэдбери и Толстой “прежние” – носители культуры, у Глуховского – вымирающее человечество, у Елизарова – секта людей, зависящих от книги, как от наркотика. Кризис книжной культуры определяется измененным сознанием человека. Духовный союз с книгой разрушен, человек больше неспособен на него. У Елизарова книгами живут сектанты: в этом образе сочетаются извращаемая природа книги с уже извращенной – человеческой. Та же тема прослеживается в постмодернистском “ГенАциде” Всеволода Бенигсена, романе о жителях русского селения, однажды насильственно погруженного в литературу. Получились – те же елизаровские секты, два враждующих лагеря – “рифмачи” и “заики”, готовые убить друг друга во имя “этих, типа, трех страниц”. (Обе книги, “Библиотекарь” и “ГенАцид”, замечу, появились почти одновременно.)
Усталость от книжной культуры – это усталость от вопросов, давать ответы на которые новым людям, сменяющим “прежних”, становится неинтересно. Прежние для них – сомнительные графоманы (Елизаров, Бенигсен) или каста жрецов (Глуховский), утративших способность беречь культуру и жить ею. Прежние – это мы, не сберегшие свои святыни.
У Толстой мир людей изначально связан с утраченными идеалами, потерянными человечеством в погоне за прогрессом. И хотя в запале Никита Иванович говорит о том, что “провидит искру человечности” в Бенедикте, он все чаще повторяет слово “неандертал”, знаменующее то, что новое человечество к прежнему мышлению, к системе гуманистических идеалов не придет никогда. Идеалы – область ушедшего, область мира “до”. Хотя, надо отметить, и у Бенедикта есть свои “идеалы”: например, книгу по вязанию он находит “скучным чтением”, а Пушкина – наоборот. Более того, бессловесный Бенедикт, страшная “кысь”, в которую он превращается, сочиняет истинную молитву книге, в которой звучит узнаваемая гоголевская поэтика: “Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая, – а смеешься, кричишь, поешь; покорная, – изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая – а в тебе народы без числа”.
“Рабочий человек должен глубоко понимать, что ведер и паровозов можно наделать сколько угодно, а песню и волнение сделать нельзя. Песня дороже вещей…” – с сокрушающей ироничной серьезностью Елизаров ставит эпиграфом к книге платоновские слова об идеале, красным заревом отзвучавшие в истории русской культуры XX века. В его “Библиотекаре” проблема идеалов, даруемых книгой человеку, приобретает особенно полемический характер. Идеалы, даруемые книгой, – навязанные, пришедшие извне. Трагедия “прежнего” человека в том, что эти идеалы ему милее пустоты, окружающей его, что он готов принять их на веру и, более того, нуждается в них.
Так в образной системе своего романа Елизаров развенчивает два идеала – идеал книги и идеал человека – одновременно.
Каждому из героев елизаровской фэнтезийной эпопеи книга дарит свое: молодые гибнут в схватке, напоминающей ролевую игру или сцену из игры компьютерной, старухи обретают могущество и силу, которую в реальном мире им ничто не вернуло бы, а главный герой – бессмертие: “Я не умру никогда. И зеленая лампа не погаснет”. До этого он становится лидером, вожаком – тем, кем бы никогда не стал в реальности. Книга превращается в Чудо, ей дарована сила Бога. Только смысл ее тотально искажен: на место Слова поставлено Воздействие, на место опоры – зависимость, на место восхождения – трясина.
Сам идеальный образ книги развенчан еще более гротескно, с жестокой насмешкой: во имя книги не только убивают, она сама становится орудием убийства. Именно книгой в сцене битвы с гореловцами главный герой убивает своего соперника, вызывая тем шумное одобрение соратников: “А цепь так удобно легла в ладонь <…> Я, как пращу, раскрутил книгу и обрушил на голову Марченко”. Белый голубь превращается в обитое железом орудие убийства. То же происходит у Бенигсена: “Брызнула кровь. Завизжали бабы. Поднялся дикий гвалт. Один из “рифмачей” выхватил из-под себя стул и, прежде чем его успели обезвредить, умудрился проломить им голову только-только вставшему на ноги Денису. Денис снова рухнул на пол, а дальше началась форменная потасовка. В ход пошла мебель, пустые бутылки и даже книги. Впрочем, последние были малоэффективны, если не считать увесистого тома “Войны и мира” в руках доярки Гали, которым та орудовала вполне умело — по крайней мере двум оппонентам она посадила по внушительному синяку”.
Молодые русские антиутописты полностью переворачивают классическую парадигму “плохое-хорошее” (безличное/личность). У Глуховского безлично-всеобщее начало, воплощенное в образе “черных”, становится избавлением от заразы индивидуализма, от той нечистоты и гнили в человеке, которую, как понимает в конце своего мессианского пути главный герой, надо изжить. Но побеждает в конфликте антиутопического мира личность с идеей выживания во имя торжества человеческого и человека. Книга же остается частью личного прошлого, которое тянется за выжившим, но, по Глуховскому, не несет ему спасения.
В “Библиотекаре” акценты смещаются еще дальше: на место индивидуальности поставлен коллектив. Утопические черты ушедшего коммунистического рая, с любовью отображенные автором, развиваются в страшных законах “библиотек”, где смерть рядового “товарища” – героическое и вполне обыкновенное дело, где все – и духовная, и материальная жизнь – кладется на алтарь служения Книге – тотему, идолу. Однако мир каждой отдельной личности при этом оказывается на удивление беден (антитеза духовному богатству читающего человека), а слабина, которая чувствуется в каждой ипостаси жизни главного героя, особенно наглядно проявляет себя в завершении романа.
Печать необычности на человека читающего накладывается уже с портрета, с облика. Читающий книгу – частица прошлого, носитель того, что было “до” апокалипсиса, того, что мы называем духовностью и культурой. “Прежних, почитай, и нет почти, – говорит Бенедикт, главный герой романа “Кысь”, – …прежние наших слов не понимают, а мы ихних”. В романе “451╟ по Фаренгейту” Гай сравнивает лицо Клариссы, девушки из “прежнего” мира, с лунным светом и снегом, ее глаза – с “двумя блестящими капельками прозрачной воды”. Последнее сравнение особенно символично: оно связывает “прежнего человека” с миром природы, которого, как и мира культуры, в пространстве антиутопии уже не существует.
И в “Библиотекаре” безудержная преображающая сила прочитанной книги проявится в изменении внешнего облика. “Странная эмоция, совсем не похожая на счастье или удовлетворение, осветила его лицо. В этом мимическом сиянии была смесь неброского, светлого восторга и гордой надежды. Нечто подобное умели изображать актеры в старых советских фильмах, когда смотрели в индустриальную даль”, – в описании звучит горькая ирония, почти сарказм. Странность, обособленность, отчужденность книголюбителей у Елизарова становится своеобразным мрачным предсказанием: спустя какое-то время читающие книгу люди могут превратиться в секту.
У Глуховского в романе “Метро 2033” ирония сменяется пародией: он уничижительно-сатирически изображает “библиотекарей” – тех, в кого они переродились после взрыва. “Так это звери или люди?” – “Не звери, это точно”. “Серая сгорбленная фигура, длинная, поросшая жесткой серебристой шерстью, костлявая рука”, – портрет монстра свидетельствует, что отношения с библиотекарями у Глуховского были не самыми теплыми. Равно как и у его героев, которые иногда забывают, что “выстрелы, как и любые громкие звуки… привлекают и раздражают библиотекарей”.
Однако куда более значимы изменения, происходящие во внутреннем мире героев. В осмыслении отношений между человеком и книгой это – самый важный этап. Именно здесь как в фокусе собраны воедино “смыслы” книги, семантические константы ее образа. Веками они определяли ее отношения с человеком, но теперь их отражает зеркало антиутопии, открывая в них порой совсем иное значение.
Книга: прошлое или будущее?
Образ книги у современных писателей противоречив. Она – часть мира старой культуры (книги в “Метро-2033”) и основание культуры (или антикультуры) новой (“Библиотекарь”). Книга, согласно литературной традиции, оказывается символом тайного знания, власти, могущества. Книга (книги) необходима, ее (их) ищут с тем, чтобы узнать тайну мира и его судьбу (Глуховский), чтобы уберечь страну от порабощения и уничтожения (Елизаров) – книга необходима для спасения. Но при этом в самом ее поиске есть что-то отталкивающее; она – знамение мира антиутопии, чуждого гуманности и традициям старой культуры. Книга в антиутопическом мире – искаженный талисман, ложное спасение, за которое платят жизнями и которое сродни идолу, ждущему кровавых жертв. В этом прочтении книга становится образом духовного зла современной цивилизации.
Авторы антиутопии дискредитируют книгу, лишают ее изначального назначения и смысла. Она перестает быть вместилищем и хранительницей идеалов, перестает служить духовному совершенствованию человека. И все же – вот парадокс! – именно к книге обращается современный герой. К непонимаемой, проклинаемой, потерявший свой облик и ставшей орудием зла, но все-таки – книге. Уходит из мира вещей и бежит к книге – ущербный к ущербной, изменившей свой облик и сущность.
Материалом для построения литературой последовательно плохого мира становятся господствующие формы мира ныне здравствующего. Черты исторической и современной культурной действительности авторы антиутопии доводят до крайности, до абсурда. Но антиутопия всегда прежде всего – зоркое видение ситуации и критика во имя будущего развития.
Во имя конца книги – или ее нового начала.
∙