Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2009
Мухи – отдельно, котлеты – отдельно
Кирилл Кобрин, «русский богемский писатель», выступил в этом году в жанре «парнографий», причем выступил дважды: на пару с Ольгой Назаровой в книге «Путешествия на край тарелки» и на пару с Андреем Лебедевым в рок-эпопее «Беспомощный» (обе книги опубликованы издательством «НЛО»). Первая посвящена (как можно догадаться из названия) кулинарии, а вторая – одноименной песне Нила Янга. Со стороны кажется, что Кобрин своим участием «олитературивает» содержание, имеющееся в избытке у профессионалов: вот он сотрудничает с кулинаром, а вот – с музыковедом. Кобрин действительно разносторонний литератор, но гипотеза эта неверна, потому что «кулинарный» его соавтор, Ольга Назарова, до выхода книги публиковала свои тексты, написанные безо всякого его участия, а «музыкальный» собеседник Кобрина, Андрей Лебедев – прозаик и филолог. Дело, значит, не в разносторонности Кирилла Кобрина; причину интереса литераторов-гуманитариев к темам нелитературным следует искать в самих предметах. Литература ведь, когда не занята самой собой, интересуется чем-то жизненно важным, явлениями фундаментальными, определяющими. Вероятно, музыка и кулинария образуют в современном человеческом существовании такие области, из которых тянутся прочные нити к сути человеческой жизни вообще.
Не бред ли это? Какая, в сущности, разница, что и как именно съесть? Какое значение, кроме фонового или сугубо негативного, может иметь сейчас музыка, если огромные силы человеческие уходят в современном мире как раз на поиски тишины? Все это верно, и идея моя так и останется чистейшим бредом, если не посмотреть на музыку под определенным углом зрения (а именно – поколенческим) – и не на музыку вообще, а на рок. С которым, как нам всем известно, связана только одна чисто экзистенциальная проблема, зато радикальная: человек в этой связи всегда too old for rock-n-roll, too young to die или, в переложении на наше иностранное рок-н-роллу наречие и с некоторыми (опять же поколенческими) поправками, «рок-н-ролл мертв, а я еще нет». Рок всегда больше человека, вовлеченного в его производство, но при этом жизнь человеческая всегда длиннее рок-н-ролла. Рокерское сознание есть сознание, пережившее смерть бога, причем (что самое страшное) пережившее эту смерть коллективно. Отсюда, кстати, и соавторство: рок-н-ролл требует коллективной работы не только когда его играешь, но, очевидно, и когда проигрываешь для себя его смерть.
Соответственно, и кулинария в контексте, созданном Ольгой Назаровой при участии Кирилла Кобрина, к приготовлению вкусных блюд в домашних условиях вовсе не сводится. Речь здесь ведется тоже о жизни, о глубинном ее смысле, только о жизни специфической: о той самой долгой жизни, которая остается человеку после смерти рок-н-ролла. После смерти Большого Смысла. После крушения Истории. Недаром же кулинарная книга содержит в названии аллюзию на знаменитый роман Луи Фердинанда Селина «Путешествие на край ночи» (1932). Но если Селин исследует воздействие всенародного молота Великой Войны на частного человека Фердинана Бардамю, то авторы «Тарелки» размышляют о жизни после крушения последней по времени волны Большого Смысла, то есть, по сути, о том же, о чем думал герой Хантера Томпсона, глядя в окно из своего гостиничного номера в Лас-Вегасе:
«Странные воспоминания лезут в голову этой беспокойной ночью. Пять лет прошло? Шесть? Похоже, целая жизнь пролетела или, по крайней мере, миновала Главная Эпоха – апофеоз, который никогда больше не повторится. Сан-Франциско середины шестидесятых был очень особенным местом и временем, неотъемлемой частью всего этого. Возможно, это что-то значило. Возможно, нет: слишком много воды утекло… но никакие объяснения, никакая мешанина слов или музыки… или память не сможет повлиять на то чувство, что ты был там и остался жив в этом закоулке времени и мира. Что бы это ни значило… <…> Мы поймали тот волшебный миг; мы мчались на гребне высокой и прекрасной волны… И сейчас, меньше пяти лет спустя, можешь подняться на крутой холм в Лас-Вегасе и посмотреть на Запад, и если у тебя все в порядке с глазами, то ты почти разглядишь уровень полной воды – ту точку, где волна в конце концов разбивается и откатывает назад»[1].
Начнем с музыки. Песня Нила Янга (р. 1945), которой посвящена книга, впервые вышла на альбоме «Дежавю» (1970) американской рок-группы «Кросби, Стиллс, Нэш и Янг». В этой записи песня длится три с половиной минуты. Ни слова ее, ни музыка ничего особо выдающегося из себя не представляют. Вот в таком роде песенка:
Есть городок в Cеверном Oнтарио,
Память обойдется лишь уютом мечты,
И мысленно я по-прежнему нуждаюсь в месте, куда уехать,
Все, что ни происходило со мной, было там.
Синие-синие окна позади звезд,
Восходящая желтая луна,
Огромные птицы, летящие по небу,
Отбрасывающие тени на наши глаза,
Покидают нас[2].
Как отмечают авторы в предисловии, текст этой песни «вполне вписывается в традицию ностальгических сочинений о потерянном земном рае». В «Беспомощном» этот рай ассоциируется с канадской глубинкой, где прошло детство Янга, а у соавторов, соответственно, с маленьким подмосковным городком, в котором есть «Лево» и «Право», и с Автозаводской окраиной одного крупного волжского города, тоже почти столичного. И соавторы, описав в трогательных подробностях своих Германтов и Сванов, задаются психологическим, а скорее даже философским вопросом: «Почему вплывающая в сознание картина маленького городка, где лирический герой провел свое детство, оставляет его беззащитным?» И – шире: почему вызванные рок-н-роллом воспоминания всегда не только окрашены печалью и трагизмом, но и оставляют вспоминающего в состоянии полной беспомощности?
Вариант ответа, который дает один из соавторов применительно к нашему советско-российскому контексту, стоит того, чтобы процитировать его полностью:
«So Far» был второй или третьей пластинкой, которая оказалась в руках Сереги Федякова, прозванного почему-то Федерсоном. Мы тоже его будем так называть. Итак, «So Far» был вторым или третьим фирменным диском, который перешел в его собственность в самом начале карьеры подпольного меломана. Стоил он столько же, сколько и первый, «Exotic Birds and Fruit» велеречивой группы «Прокол харум»: тридцать рублей. Поскольку Федерсон был студентом первого курса и еще не зарабатывал, он эти деньги сэкономил. Родители давали ему полтора рубля каждый день – на проезд, сигареты и обед в институте. Федерсон ездил зайцем, курево стрелял или покупал «Беломор», а обедал в вегетарианской столовке на главной улице города. Там он брал только гарнир, а капустный салат и хлеб давали в столовке бесплатно, поощряя, видимо, любовь и уважение к животным. В среднем Федерсон тратил около тридцати копеек в день и экономил за неделю семь рублей. В месяц получалось двадцать восемь. Еще он получал повышенную стипендию – сорок пять рублей: учился Федерсон на пятерки, хотя науки ненавидел, но иначе было не скопить на фирменные диски. Дома он говорил, что получает обычную стипендию – сорок рублей, и оставлял себе пятерку. Родители удивлялись близорукости институтского начальства, которое не поощряет одаренных студентов, но справок не наводили. Оставшиеся сорок рублей делили надвое: половину в семейный бюджет, половину – Федерсону. Таким образом, в месяц набегало чуть больше пятидесяти рублей, из которых сорок-сорок пять можно было тратить на диски. Сначала Федерсон покупал пластинки по тридцать рублей – немного затертые, в потрепанных конвертах, заслуженные. Здесь были, в основном, группы и артисты известные, знаменитые, однако в его городе непопулярные: «Прокол харум», «Муди блюз», «Степпенвулф», Кэт Стивенс, «Кросби, Стиллс, Нэш энд Янг». Музыка их была благородно-мужественной, печальной, звучание – немного замшелым, но не тронутым тогдашними модами на диско, хард-рок и панк. На толчке Федерсон находился в ценовой категории от тридцати пяти до сорока пяти рублей за пластинку, менялся редко и неохотно, зато каждый месяц покупал по одному, а то и по два диска. Летом после первого курса он подрабатывал на заводе, а уже на втором курсе стал за деньги писать курсовые работы. Его чуть было не поймали, но обошлось. Федерсон крайне редко обновлял гардероб, питался по-прежнему плохо, курил только папиросы, зато к четвертому курсу у него было уже около пятидесяти пластинок. Он держал их в особом шкафу, ключ от которого был только у него. Вечерами он слушал «Helpless», или «Wild World», или «Nights in White Satin», или «Melancholy Man», или «Whiter Shade of Pale» и мечтал о любви и загранице. Девушки не любили Федерсона за скупость и за то, что он был плохо одет. К тому же он совсем не умел пить и блевал с полстакана «Агдама». В конце четвертого курса его поймали на пластиночном толчке менты. Это были времена Андропова, когда принялись бороться с «нетрудовыми доходами». Менты попались добрые и готовы были отпустить Федерсона, если он принесет им тридцать рублей, но он потребовал вернуть конфискованные у него диски и наотрез отказался давать взятку. Тогда они повязали его и отвели в отделение милиции. Там на Федерсона составили протокол и написали письмо в институт. В институте тоже шла борьба за идеологическую чистоту и против нетрудовых доходов, поэтому Федерсона исключили из комсомола и из самого института. Затем его тут же забрали в армию – еще шел весенний призыв. После учебки Федерсона направили в Афганистан, где он вместе со своим взводом попал в засаду и был убит. Гроб в Н-ск пришел пустой – тела так и не нашли. Родители Федерсона не решались открыть шкаф с пластинками – ведь для этого надо было взламывать замок, а это казалось им кощунством. Сначала умер его отец, а затем и мать. Когда родственники, получившие их квартиру по наследству, взломали шкаф, они увидели пятьдесят пластинок, покрытых толстым слоем пыли. Что делать с ними, они не знали – на дворе стоял 2005 год и старых проигрывателей ни у кого уже не было. Пришлось выбросить диски на помойку. Там их случайно обнаружил молодой парень ди-джей, который жил в том же доме. Он забрал пластинки домой и потом в течение нескольких месяцев в самой модной дискотеке Н-ска публика плясала под сэмплы из старых добрых хаерастых песняков».
Собственно, после этого разговор о поколенческом опыте авторов можно считать закрытым. Жизнь у Федерсона ушла, как говорится, псу под хвост. И у соавторов-рок-н-ролльщиков (если смотреть на жизнь с точки зрения музыки) – тоже. Только Бог миловал, они не погибли в Афганистане и, созерцая теперь символизированную в жизни Федерсона бессмысленность, кричат: Helpless!
Вот странная вещь – история: казалось бы, ты ее делаешь, а проходит всего несколько лет, и выжившие беспомощно оглядываются вокруг протрезвевшими глазами и совершенно не понимают: а что теперь-то? Можно, конечно, по-прежнему слушать музыку (в ней, мол, и был весь смысл), однако вот что говорят нам по этому поводу Кобрин и Лебедев: «Все рок-группы, от «Битлов» до каких-нибудь «Бэбишемблз», имеют историю, и важна только эта история, а не дурацкие их пластинки и концерты».
Прочитайте это еще раз, примерьте на себя. Разве не правда, что человек в обычной жизни не занимается производством истории? Разве не правда, что если выпавший из истории или так в нее и не вошедший человек и пел бы песню о своей жизни, то называлась бы она вовсе не Helpless – она бы называлась Eventless, бессобытийный. С точки зрения человека, в историю никогда не попадавшего, сознательная жизнь внешне почти никогда не выходит за рамки сидения за столом в неудобной позе. Сидишь и думаешь о чем-нибудь, вертишь так и эдак, пытаешься найти смысл (а мимо, если по-прежнему верить авторам, то и дело проносятся и разбиваются чужие исторические волны и догорают кровавые закаты). В обычной жизни интересен сам процесс, а не его предпосылки и последствия; интересны мотивы, а не причины; интересно наблюдать, как перемены прорастают мало-помалу сами собой, а не как вершатся и планируются революции. Потому что в обычной жизни мы знаем, что революции на самом-то деле попросту невозможны. Раздумья об этой жизни проходят у большинства живущих фоном, который и в разговорах-то редко фиксируется. Есть, правда, странные люди, которых прет, когда они эти раздумья записывают. Таких людей мы называем писателями. Но и у них фиксация получается какая-то необязательная. Ну вот что там у А.С. получилось? Да так: дамы, вино, дуэль. Сыр лимбургский. Над Шишковым поиздевался тонко. Энциклопедия русской жизни, одним словом. Которую, как и любую энциклопедию, никто в таком качестве не читает. Кому брусничная вода интересна, кому ножки (где вы ныне?). Вешние цветы. Каждому – свое.
Словом, нет и не было этого самого Янга, о котором пишут авторы «Беспомощного». И что бы ни думали соавторы, составившие длиннющие списки того, что носили, слушали и читали в 1974 году (а составляли они эти списки, видимо, в попытке выбраться из истории в обыкновенную жизнь), в 1974-м, как и в любом другом году, ничего такого специального не «носили», не «слушали» и не «читали». Надевали, что было, слушали, что передают, и читали, что попадется. В 1974-м, как и в любом другом году, у каждого вертелись свои механизмы анализа и у каждого всякое поползновение к прямому действию, как и сегодня, обрубалось вопросом «зачем?» В 1974-м, как и всегда, от языка требовалась осмысленность, от мысли – точность, от символизма и многозначительности – чтобы их не существовало. Люди сидели в неудобных позах и чего-то там себе думали. Короче, рока не было. Потому что его существование предполагает опыт, разделенный целым поколением. И еще предполагает боль выпадения из этого опыта. Невозможность чего практически доказана жизнями людей, рок-н-роллом не задетых.
Но с другой-то стороны: вот двое вполне нормальных людей сидят и по сорок раз за вечер переслушивают эту самую Helpless (замечу, что будь соавторы попроще, на ее месте вполне могла бы оказаться и всем известная Yesterday). Эта песня больше самой себя, в ней есть обязательность, ее слушают в поисках какой-то нечеловеческой глубины, в ней растворяется время обыденности. Странная вещь история. Она событийна. То есть в нашем контексте – рок-н-ролльна. То, что переживается бессобытийно, можно назвать временем. Иногда представляется, что они между собой вообще не связаны. Именно об этом, кажется, замечено у Лидии Гинзбург:
«Есть и сейчас носители дремучего реализма. Они пишут так, как если бы XX века – включая и Чехова – никогда не существовало. Разве что Куприн. Как если бы не было и Горького, который писатель XX века; особенно в «Климе Самгине».
Все это литература самодействующей темы. Без всякой писательской мысли.
Секретариат СП поздравил меня с 85-летием. Текст, помещенный в «Литературной газете», напоминает театральную рецензию, написанную рецензентом, который не видел спектакля. Поздравление исходит из того, что должно было быть. Я, по их мнению, очень хороший ученый, и я жила в Ленинграде. Из этого соотношения вытекает: «…многолетняя преподавательская и общественная деятельность, неразрывно связанная с Ленинградом – городом, где Вы перенесли блокаду, где в самые тяжелые годы звучало Ваше страстное слово писателя-гражданина, где воспитаны десятки Ваших учеников». На самом деле после Института истории искусств 20-х годов учеников у меня не было, потому что ни один ленинградский вуз не пускал меня на порог. Меня запретили. По-настоящему, штатным доцентом я преподавала за свою жизнь три года – в Петрозаводске.
Страстное слово писателя – это скорее всего «Записки блокадного человека», прозвучавшие через сорок лет. А во время блокады я в качестве редактора Ленрадиокомитета тихо правила чужие военно-литературные передачи.
Совсем не тот спектакль».
Рок-н-ролл – это и есть искусство самодействующей темы. Это для рок-н-ролла мышление двадцатого века не существовало. И человек, причастный к обеим сферам – самодействующей теме и сознательной жизни, – принужден писать книгу, сталкивая их друг с другом. Время и историю, себя действовавшего и себя думающего, напор темы и работу смысла, один спектакль и совсем другой спектакль. И когда они приходят в столкновение, он кричит: Helpless!
Но это бывает нечасто. А внеисторическая жизнь меж тем тоже как-то осуществляется. Что делается во внеисторической жизни, когда работа сознания уходит на задний план? В «Путешествиях на край тарелки» дается ответ именно на этот вопрос: «Чтобы прожить хотя бы тот короткий промежуток времени, который отведен для каждого из нас, мы должны есть». Люди ели, едят и будут есть невзирая ни на какую историю. Необходимость поглощения пищи регламентирована временем: раз часов примерно в пять надо обязательно поесть. В этом и есть жизнь, причем не только человеческая: «Природа – это огромный ресторан, в котором все пожирают всех», – любит повторять устами своих героев Вуди Аллен. Однако фактическое господство пожирания в живой природе отнюдь не мешает выстраивать вокруг него самые разные рассуждения и воплощать их посредством кулинарии в жизнь. Именно этим и заняты сегодня внеисторические жизни. И «кулинарная» книга Ольги Назаровой и Кирилла Кобрина – красноречивое тому подтверждение.
Впрочем, кулинария совсем не обязательно отдаляет от истории. Она всего лишь исключает из нее человека. Имеется история кулинарии, однако интересующийся ею кулинарствующий человек включен в нее лишь понарошку. Он может только рассуждать, как черешни на столе Папы римского превращаются в свидетельство чуда, совершенного св. Марком; как вчерашний бульон, поданный сегодня к завтраку по совету Елены Молоховец, становится средством борьбы за рациональное ведение хозяйства; как кулинарная казуистика блокадной кулинарии, описанная в заметках Лидии Гинзбург, спасает от голодной смерти, ритуализируя и замедляя процесс поглощения в общем-то готового к употреблению блокадного хлеба; как трудоемкая праздничная кухня времен СССР позволяет отвоевать у системы небольшой кусок свободы; как «вегетарианский соус к чему угодно» становится незаменимым орудием в борьбе за право покинуть описанный Вуди Алленом ресторан, а купленный в магазине «Макс энд Спенсер» джем, произведенный в рамках конвенции Fairtrade, – средством успокоения больной совести жителя развитого мира.
Обо всем этом подробно и увлекательно рассказывается в «Путешествиях на край тарелки». Приходится признать, что сегодня еда – не только допускающая рациональный камуфляж необходимость, но и животрепещущая тема, вызывающая интерес у широкой публики. Пожалуй, кулинария – едва ли не единственная область современной, по определению внеисторической, жизни, имеющая в качестве своей аудитории эту самую «широкую публику». Политика, занимавшая умы джентльменов в XIX столетии, уже давно никого не волнует. Секс, ставший основной темой на волне революционных шестидесятых, похоже, вернулся в спальни. Предметом всеобщего внимания стала еда. Почему?
В предисловии к книге художник Виктор Пивоваров объясняет современный кулинарный бум старением человечества: «Еда – это секс для пожилых. Стареет культура в целом, стареет человеческая популяция, и еда актуализируется». Возможно. Хотя я бы предложила другое объяснение: кулинария – единственный из доступных в современном мире видов самостоятельного ремесленничества. Представитель «развитого человечества» уже давно ничего не делает сам и живет в среде, об устройстве и условиях производства которой не имеет порой даже примерных представлений. Еда и деторождение – единственные области, где до сих пор нужно действовать самому. Еда популярнее, потому что насущнее: детей, слава богу, не приходится рожать по три раза на дню.
Даже в условиях санкционированного современной культурой тотального бездумья человеку сложно полностью отказаться от понимания – в конце концов только понимание и отличает людей от прочих завсегдатаев вудиалленовского ресторана. Сегодняшний бум практической кулинарии – свидетельство того, что человек стремится сохранить за собой умение производить хотя бы то, что он и так по необходимости поглощает, а также волю к тому, чтобы контролировать предметы поглощения (как в случае вегетарианцев, этих едва ли не единственных практических политиков современности).
Что ж, устремление похвальное и даже героическое. Остается, однако, добавить, что даже здесь, в практике обыденной жизни, соавторам удалось найти лазейку, через которую время опять-таки связывается с историей. В «Тарелке» рассказывается история жизни Элизабет Дэвид – британской подданной, которой волею судеб пришлось проводить годы Второй мировой войны сначала на греческом острове Сирос, затем – на Крите, а потом – в Египте. За вкусными подробностями этой жизни отсылаю читателя непосредственно к книге, перескажу лишь мораль. В историю Элизабет Дэвид вошла как человек, который произвел переворот в британской кухне и британском образе жизни вообще. В 1950 году она выпустила «Книгу средиземноморской еды», в 1951-м – «Французскую деревенскую кухню», в 1954-м – «Итальянскую еду», а в 1965-м открыла собственный магазин в Лондоне. «То, что сейчас в любом завалящем английском мини-маркете «Теско» можно обнаружить пять сортов оливкового масла, хумус и оливки из Греции, Италии, Испании, – прежде всего ее заслуга», – делают вывод авторы.
Итак, выход в большую историю из регламентированного трехразовым питанием времени есть. Раньше историю и человеческое время связывала политика. Теперь их связывает революционная кулинария. Раньше история прирастала войнами. Теперь прирастает волнами. Важно только держать эти два спектакля на некотором расстоянии друг от друга. Иначе либо аппетит пострадает, либо история лишится смысла. Словом, мухи – отдельно, котлеты – отдельно.
P.S. История и время непротиворечиво сливаются лишь в алкогольных напитках. Недаром каждая главка в «Беспомощном» сопровождается указанием на выпитое. И недаром кульминацией хорошего обеда являются обычно исторического значения речи, произнести которые без помощи вина или чего покрепче практически невозможно.
∙