(Рустам Рахматуллин. Две Москвы).
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2009
Рустам Рахматуллин. Две Москвы, или Метафизика столицы. –
М.: АСТ: Олимп, 2008.
Существуют книги, которые ждут и о которых говорят задолго до их выхода. Наталкиваясь в Интернете на разрозненные публикации отдельных статей Рустама Рахматуллина, читатель неизменно обращал внимание на нестандартность авторского подхода к “москвоведческой” теме. Что немаловажно: поток книг об истории столицы неиссякаем, и из него, при всем богатстве, трудно извлечь что-нибудь принципиально новое, этакое, способное удивить искушенного ценителя.
Рахматуллину это удалось – с самого начала. “Изложение, – пишет в предисловии Михаил Алленов, – подобно умозрительному рассматриванию на вытканном историей гобелене рисунка сложно перевитых нитей. Нитей, которыми, собственно, и являются всякие исторические, в том числе градостроительные, события”.
Идея прочитать город как некий текст не нова и принадлежит не Рахматуллину. “Московский текст” появился вслед за “петербургским” и в этом смысле косвенно обязан своим возникновением В.Н. Топорову. Можно указать исследователей, которые затрагивали тему “Москвы-книги”. Это, во-первых, участники регулярного семинара “Москва и “московский текст” в русской литературе” (место проведения – Московский государственный педагогический университет) и его руководитель Н.М. Малыгина. К этой группе относятся Т.А. Алпатова, И.А. Канунникова, И.И. Матвеева, Ю.С. Шапошников и многие другие. Во-вторых, это историки культуры, волею судеб объединенные в 1994 г. в блистательном сборнике статей “Иерусалим в русской культуре” (изд-во “Наука”): А.Л. Баталов, А.М. Лидов, Л.А. Беляев, И.Л. Бусева-Давыдова, М.В. Рождественская и др., специально изучавшие иерусалимские “отзвуки” в московской топографии, градостроительстве, архитектуре, фольклоре и прочих областях (см., например, статью А.Л. Баталова “Гроб Господень в замысле “Святая Святых” Бориса Годунова”). В-третьих, авторы, участвовавшие в сборниках “Москва и “Москва” Андрея Белого” (1999; Вяч.Вс. Иванов, Н.А. Кожевникова и др.), “Москва и “московский текст” русской культуры” (1998; Г.С. Кнабе, писавший об “арбатской цивилизации и арбатском мифе”, И.С. Веселова, изучавшая “логику московской путаницы”, М.П. Одесский, говоривший о Москве как “граде святого Петра” и о “столичном мифе в русской литературе”: весьма важные для Р. Рахматуллина моменты). Нельзя оставить без внимания и “Лотмановский сборник” (1997; Л.Ф. Кацис, М.Л. Спивак, Т.В. Цивьян, говорившая о “мифологической топографии”). Названные авторы работали по московской теме, разумеется, и самостоятельно, выпуская статьи и монографии. Нельзя не отметить работы Ю.М. Лотмана и Б.А. Успенского; В.Б. Муравьева, который, не занимаясь теорией города-текста, тем не менее создал в своих книгах уникальную базу для такого анализа; С.О. Шмитда и его школу. Добавлю, что “московским текстом” в соавторстве с В.П. Перельмутером (первооткрывателем и исследователем, кстати говоря, поминаемого Р. Рахматуллиным С.Д. Кржижановского) занималась и автор этих строк (“Город и люди. Книга московской прозы”, 2008).
Сей длинный перечень приведен для того лишь, чтобы поставить вопрос: в чем же принципиальное отличие работы Р. Рахматуллина от названных и неназванных исследований и подходов?
Еще раз процитирую М. Алленова: “Книга Рахматуллина принадлежит сфере знаний, традиционно именуемой краеведением… По методу же книга ближе тому новаторскому ответвлению этой дисциплины, которое сравнительно недавно получило наименование “метафизика города” и уже формирует свои местные школы”. Две Москвы – явная и потаенная, город и личность, Китеж и его отражение в водах таинственного Светлояра – представлены здесь в единстве, и двоение смыслов оказывается естественным, от самого начала, атрибутом столицы. Город-текст, город-книга отражается в книге-тексте, умещаясь между створами переплета. Москва, все время двоящаяся, реальная и фантомная, субъект-объект описания или автор, если угодно, автометаописания предстает перед читателем, открывая свои явно-неявные значения. Сам Р. Рахматуллин пишет, что “пытался посмотреть на Москву как на воплощение Божественного замысла, чудо его проявления”.
Автор “Метафизики столицы” не задавался целью набрать еще сколько-нибудь фактов в придачу к уже известным и обогатить московскую историю новыми сведениями. Тем не менее книга изобилует открытиями; однако лежат они в плоскости смысловой, аналитической, метафизической – в том значении, в котором понимали “метафизику” в XIX столетии: не только то, что больше физики, сверх опыта, но и некое знание, возникающее из связи объектов.
В случае Р. Рахматуллина это зачастую бывают явления, в самом буквальном смысле слова стоящие рядом. Кремлевский и Ваганьковский холмы, Кремль и Пашков дом на “холме Арбата” – что, действительно, может быть ближе? Но соположение в идее выявляет идейное противостояние (“ландшафтно холм Арбата противостоял Кремлю всегда, а политически – по временам”), а это, в свою очередь, приводит к сравнению Москвы и Рима: “С Ваганьковским холмом сличается Капитолийский, а с Кремлевским – Палатинский”. Общеизвестно, что Москва в культуре трактуется как “Третий Рим”, но Р. Рахматуллин идет дальше, проводя значительно более глубокую – и топографически точную, подтвержденную опубликованными в книге картами – параллель: “А в постановке и на плане дома капитан-поручика Петра Пашкова сказались микеланджеловский принцип и самый план Капитолийского ансамбля. Фронда против царского холма в обоих случаях усугубляется формальным отворотом от него: лицо Пашкова дома, как ни странно, есть его спина. Парадный двор с оградой и воротами выходит в переулок, а склон холма вплоть до советских лет был огражденным парком, без лестничного спуска и видимого выхода на Моховую улицу. Так площадь Капитолия развернута от Палатина и закрыта от него Дворцом сенаторов, чей площадной фасад определенно главный. Однако повторен не просто принцип: трапецию Капитолийской площади можно узнать на чертеже парадного двора Пашкова дома. Хрестоматийный коридор между двором и главными воротами по переулку соотносим на плане с Кордонатской лестницей, ведущей на Капитолийский холм, вернее, с ее проекцией на плоскость плана. Правда, в этом случае не совпадают абсолютные размеры: дом Пашкова камерней. Но, если взять капитолийскую фигуру без лестницы, размеры совпадают абсолютно – как и периметральный абрис двух участков. Мера московского владения, от линии Староваганьковского переулка до бровки холма, равна мере Капитолийского холма от бровки до бровки. Тогда ограда и ворота Пашкова дома приходятся на линию ограды Капитолийской площади, ее открытой стороны, с изваянными Диоскурами по сторонам верхней ступени Кордонатской лестницы”.
Следуя той же логике, Р. Рахматуллин отождествляет или положение, которое занимает и церковь Святого Николая в Старом Ваганькове, и церковь Санта-Мария ин Арачели, или пространство долины нижнего течения реки Неглинной – и долины римского Форума… на котором столь уместны и Манеж, и триумфальные ворота Александровского сада, и Благородное собрание с Колонным залом.
Не забыт и Иерусалим: “В развороте московских шествий Алевизов ров не потерялся, а как раз нашелся, с точностью ответив матрице Кедронского потока, отделяющего огражденный Иерусалим от Елеона. Теперь и площадь достоверней отвечала матрице Иосафатовой долины, образованной Кедроном. Долины, которую пересекал, следуя к Золотым воротам Иерусалима, Иисус”. И ветхозаветная, и новозаветная история разворачиваются на московской территории с не меньшей достоверностью, чем на картинах какого-нибудь итальянского кватрочентиста или нидерландца XV века. В самом деле, “как не предположить, что в середине XVII века Тверская в Белом городе, между Неопалимовской и Моисеевской церквями, была назначена метафорой пути библейского Исхода. В таком уподоблении Кремль с Красной площадью прообразуют Землю обетованную, в виду которой боговидец умер, не вступая. Тогда, быть может, монастырь (имеется в виду обитель Моисея Боговидца. – В.К.) означил место этой смерти, где река Неглинная – не перейденный Моисеем Иордан”.
Надо заметить, что постоянным, едва ли не главнейшим, чем сам Кремль, героем повествования оказывается Пашков дом; причина тому – в удивительной человечности здания: “…память царского бегства, местная память Ваганьковского и Опричного дворов усвоили Пашкову дому его царственность, несоразмерную партикулярности строителя. Когда и если мы выносим за скобки эту память, царская стать дворца значит нам лишь царское достоинство ничтожного Пашкова или бывшего к его услугам гения архитектуры, словом, частного человека. Но взятый в археологическом, “нулевом”, цикле дом Пашкова говорит, наоборот, о человеческом достоинстве – или о недостоинстве – царя”.
Вторая сквозная тема книги – историческая грозненская опричнина, определившая, с точки зрения Р. Рахматуллина, расстановку метафизических смыслов и – шире – целостный облик Москвы. История Арбата XX века берет свои истоки в XVI-м; существование “опричь” в конце концов может иметь не только сугубо отрицательный знак, как это было при Иоанне IV. А отношение первого русского царя к городу, пристрастие самодержца к перемене мест и обличий возникает как некая модель царского поведения на веки вечные.
Смысловые проекции, подобные московско-римским, пожалуй, являются ядром “Метафизики столицы”. Получается в буквальном смысле по Мандельштаму – “Флоренция в Москве”; ну, здесь не Флоренция, а Рим, однако стоит ли буквоедствовать? Не только Рим – многие другие города и страны, проецируясь на московское зерцало, прорастают своими смыслами, создавая насыщенную культурными значениями каменную городскую повесть. Выплетая, вывязывая кружева сравнений, автор приходит к мысли, что любой крупный ансамбль в столице – взять хотя бы каланчевское трехвокзалье – является “фантомом” Кремля: “площадь Трех вокзалов, или Каланчевская, и есть перепоставленная Боровицкая”; и в этом смысле можно выявить череду столичных “средокрестий”, своего рода центров силы: “грунтовое средокрестие” (Замоскворечье), “железное” (Каланчевская площадь), “водно-ледяное” (“со всеми прочими долями русского мира сообщала Москва-река”), “место последнего времени”, или “явленное средокрестие” (Красная площадь с Лобным местом), “средокрестие морока” (московские переулки-“путинки”, свивающиеся вокруг храма Богородицы в Путинках), а также “потаенное” (Мясницкая улица и Меншикова башня). “Фантомная Москва”, кстати говоря, вовсе не означает “Москву, которой нет”: надо сказать, что дома, стертые историей с лица земли, Р. Рахматуллиным полагаются едва ли не существующими и поныне. Порой о каком-нибудь строении он обмолвливается: “дом не устоял”, о другом говорит в прошедшем времени, но это вовсе ничего не значит. Напрашивается вывод, что уничтоженные и живые здания действительно сосуществуют в некотором метафизическом пространстве и уж, во всяком случае, влияют на московское смыслообразование.
Каждый район, или “место”, Москвы обладает своей “историей”; мысль среди москвоведов не новая, однако сформулированная Р. Рахматуллиным с завидной четкостью: “Вероятно, у всякого места есть главная тема. В нее попадают, намеренно или нет, события большой истории и личной биографии, архитектуры и искусства вымысла. Назовем это явление фабулой места, местной фабулой”. “Тема” места вдобавок к его “гению” – как это по-московски, если вспомнить того же Кржижановского! Примерами таких фабул могут служить растиражированные истории Лефортова или Пашкова дома (известно, что на крышу его взбирались царственные особы, писатели, а в довершение – герои булгаковского романа “Мастер и Маргарита”). Р. Рахматуллин прибавляет новые фабулы, среди которых – история Воспитательного дома. Эта тема, развиваясь, влечет за собой другую – московский город-дом (дом Перцова, Дом на набережной, дом страхового общества “Россия”, Воспитательный дом и др.).
Москва не была бы “текстом”, если бы не имела собственного “языка”; язык этот, разумеется, в первую очередь, как и полагается городу, – архитектурный (ср. известные метафоры “здания рассказывают”, “каменная летопись” и др.). Однако авторы, подобные Р. Рахматуллину, идут значительно дальше: они свято убеждены, что российская столица владеет языком человеческим, разговорным; более того – она и строит-то себя сама, сказывая и оказывая себя через людей, убежденных, что творят свою собственную, а не чужую волю. Рассуждая о Воспитательном доме, доме-городе и доме-острове “водно-ледяного средокрестия”, Р. Рахматуллин замечает: “В словах “половодье” и “водополье” мерцает “н”, делающая полость полнотой. Так Воспитательный дом есть полнота полого”. Или: “Китай и Китеж слиты в образе Покровского собора-города”. И кажется, что языковая игра – не авторская, а собственно-московская; наш город-витязь или город-дева, кому как понравится, вполне доходчиво и внятно объясняется с нами: не случайно ведь памятник князю Пожарскому стоит на Пожаре. Даже одинаковые имена московские порой выступают не как тождественные, а как синонимичные: в названии Старого Ваганьковского холма ключевое слово происходит от глагола “ваганиться”, Нового – от скоморохов-вагантов. Но из-за этой синонимии один район Москвы таинственным образом продолжается в другом, едва ли не перемещаясь – путем слова – на новое место: “Интеллигентское Ваганьковское кладбище на Пресне – пожалуй, самое арбатское по духу”. Где имение, а где вода; но однако… Можно представить себе читателя, который, читая “Метафизику столицы”, станет играть в “что есть что”.
Правда, такая игра отчасти затруднена: сложная структура книги, при которой в каждой главе есть части, а в каждой части – подглавки, вовсе не отражена в содержании. Какой-либо заинтересовавший момент найдешь здесь не вдруг; обернуться от фрагмента к фрагменту можно, лишь выучив текст наизусть; это страшно мешает при чтении, а обилие информации при затрудненности пользования ею в таком случае работает в минус, а не в плюс. Впрочем, это скорее вина издательства, чем автора.
В исследовании Р. Рахматуллина есть, разумеется, моменты спорные. Это, например, трактовка топонима “Китай” или недостаточная соотнесенность личности протопопа Аввакума с эпохой барокко. Вдобавок хотелось бы, чтобы “тайная” Москва не преобладала столь откровенно над “явной”: книге не помешал бы реальный исторический комментарий, сопровождающий метафизические обобщения автора, который, конечно же, знает гораздо больше, чем средний читатель. Впрочем, поскольку “Метафизику столицы” скорее всего ожидает большое будущее, то, возможно, при переиздании эта лакуна восполнится.
Книга Р. Рахматуллина, сколь угодно странная и спорная, означает одно: конец приоритета позитивистского взгляда на историю российской столицы. Правда культуры не сводима к правде истории; самого главного при всем желании не увидишь только через призму документальности. Если есть история, неизбежно должна возникнуть теория или метафизика; как же иначе? “Две Москвы, или Метафизика столицы”, если угодно, знаменует возникновение нового направления в москвоведении – романтического.