Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2009
Много воды утекло с того промозглого ноябрьского дня, когда я в последний раз виделся с героиней этого очерка, которая в свое время была достаточно известна в демократических кругах нашей интеллигенции, а сейчас ее никто не помнит, потому что и помнить-то, собственно, некому: у кого на старости лет память отшибло, кто отправился в мир иной. Это, конечно, горько и обидно, что у нас замечательные люди приходят и уходят некоторым образом поучительно, как будто нарочно для того, чтобы наставить на путь истинный новые поколения, а жизнь идет своим чередом, точно заведенная, и народ по-настоящему будоражат только каждое первое и пятнадцатое число. Уж так, видно, устроено наше отечество, что тут как-то химически не запоминается горький (всегда и безусловно горький) опыт предшественников, и каждое новое поколение норовит жить, как говорится, с чистого листа, уповая не на положительное знание, выработанное предками, а в лучшем случае на Бога, поскольку больше не на что уповать. Что-что, а эту вредную повадку необходимо искоренить.
Так вот, Галина Петровна Непейвода родилась в 1940 году на Украине, в городке Градижске, что под Кременчугом, в исторической его части, в двух шагах от старого базара, где торговали плодами земными, а по воскресеньям бабушки выносили бюстгальтеры домашнего дела, причем таких великанских номеров, что они больше напоминали чепчики на двоих.
Как это у нас через раз водится чуть не с Алексея I Тишайшего, мать Галины Петровны была русская, отец – украинец, но на мове в семье не говорили, хотя и сало тут ели три раза в день, и печка в хате была разрисована пунцовыми мальвами по побелке, и бабкин образ в красном углу каждый двунадесятый праздник украшали вышитым рушником. В общем, Галина Петровна с младых ногтей чувствовала себя русским человеком и недаром после окончания средней школы отправилась в Ленинград поступать в Герценовский педагогический институт.
Не сказать, чтобы ее отличала особая склонность к учительской профессии, однако же некоторая отрешенность, мечтательность, фанаберия и полное равнодушие к нарядам за ней водились, а позже как-то само собой выработалось чувство поводыря. Бывало засядет она одна-одинешенька на горе Пивихе, в том месте, где в Днепр помаленьку осыпается древнее монастырское кладбище и торчат в сторону заката мослы покойников, обхватит руками коленки и размечтается до самозабвения о том прекрасном времени, когда все ее будут слушаться, лелеять и обожать. Она вообще смолоду была таким пылким идеалистом, что как-то даже пожаловалась постовому милиционеру на родного отца, который в нетрезвом виде наводил несусветную критику на режим.
Еще будучи школьницей она вступила в Коммунистический союз молодежи и в студенческие годы настолько увлеклась всяческой колготней по комсомольской линии, что и училась-то с грехом пополам, два раза брала академический отпуск, и у нее не было ни одного романа во все время учебы, что в ее возрасте вроде бы и чудно.
Незадолго до окончания института Галину Непейвода пригласили на работу в Тихвинский райком комсомола, на должность инструктора отдела учащейся молодежи – это было в 1960 году, еще до денежной реформы, когда вовсю озорничал Никита Хрущев и в стране разразилась такая бескормица, что была в диковинку даже малосъедобная чайная колбаса.
Галина Петровна вся отдалась работе, тем более что она искренне исповедовала коммунистическую доктрину и у нее не было никаких увлечений на стороне. Да и как было не покориться магии этого романтического учения всецело русскому человеку, очень расположенному к состраданию, с его обостренным чувством справедливости, ощущением всемирности своего “я”, когда даже многие герои Антона Павловича Чехова, московские нытики, и те страждали социалистическим самочувствием и чаяли распределения по труду. К тому же порочность капиталистического способа производства была тогда очевидна каждому соотечественнику, исключая из правила только полного невежду и дурака.
Словом, неудивительно, что Галина Непейвода оказалась на редкость прилежным, инициативным, самоотверженным работником, даже и чересчур; она с 1961 года ни разу не была в отпуске, всегда стояла за самые грозные меры воздействия на разного рода отщепенцев, безусловно поддерживала все выкрутасы, которые тогда назывались “линией партии”, даже частенько ночевала в здании райкома, в закутке у дежурного, на старом кожаном диване, и по своей воле два года конспектировала “Капитал”. К тому же она была безупречно порядочным человеком, искренним, прямолинейным, а такой набор добродетелей считался избыточным даже по тем, сравнительно идилическим временам.
Уже несколько лет прошло с тех пор, как нашу героиню приняли в “Орден меченосцев” (так Иосиф Сталин между своими аттестовал КПСС), когда у нее, где-то между гипофизом и правым внутренним ухом, завелся некий сомнительный червячок. Почему именно он завелся и с какой стати, сейчас вывести мудрено, может быть, даже по какой-нибудь второстепенной причине, вот как рабочий класс разочаровался в “линии партии” по причине постоянного роста цен на винно-водочную продукцию, а то, может быть, ее резко огорчила какая-нибудь дурацкая речь совершенного рамолика Брежнева, но так или иначе сомнительный червячок вел себя всё настойчивей, по мере того как мало-помалу приходил в негодность государственный механизм. Во всяком случае, коррозии идеалов точно способствовали безобразия районного масштаба: то из магазинов вдруг исчезнет всё, исключая галоши, то из-за снижения закупочных цен на молоко вспыхнет что-то вроде крестьянского восстания сразу в нескольких соседних колхозах, и без того нищих до последней возможности, то председатель райсовета спьяну побьет окна у своей любовницы, то судьи оправдают племянника прокурора, который угнал милицейский автомобиль. Между тем начальство только надувает щеки и шлет в область фальшивые сводки, видимо, надеясь единственно на завораживающее действие кумача.
В общем, Галина Петровна крепко задумалась: а точно ли в коммунистической доктрине заключается спасение человечества от вековых страданий и недостач? Думалось так: это вряд ли, чтобы в коммунистической доктрине заключалось спасение от вековых страданий и недостач, поскольку она подразумевает чрезмерную концентрацию власти и, стало быть, всяческий произвол, поскольку человек еще не готов трудиться за здорово живешь, из физиологической потребности в созидании, а монотипная организация общества обеспечивает гегемонию прощелыги и дурака.
В результате тягостных и продолжительных размышлений у Галины Петровны, наконец, вышла из-под пера пространная записка о положении дел в Тихвинском районе Ленинградской области и вообще. Эта записка заключала в себе также резкие выпады против выездных комиссий, продовольственных пайков для руководящего звена, “телефонного права”, повального воровства и содержала некоторые соображения насчет того, как поправить дело без особого ущерба для международного рабочего движения и принципа распределения по труду.
Недолго думая, она отправила свой меморандум в Москву, на Старую площадь, где тогда располагался партийный аппарат, и стала дожидаться ответа, рассчитывая на то, что в центре сидят не такие дурни, как на местах. Не тут-то было: в Москве нашли ее записку неслыханной ересью, покушением на святая святых, даже форменной антисоветской вылазкой, тем более нетерпимой в сложившихся обстоятельствах, что обстоятельства-то были больно нехороши.
Как раз под Октябрьские праздники 1974 года коммуниста Непейвода исключили из партии, выгнали с работы и, разумеется, лишили служебной квартиры, и это еще слава богу, что не посадили, поскольку по тем временам могли запросто посадить. Прозябала она в Тихвине примерно еще с полгода, не имея никаких средств к существованию, так как ее не брали даже в дворники, одно время перебивалась вышиванием диванных подушек, которые тогда назывались “думками”, и торговала этой продукцией на городском рынке, но в конце концов с отчаянья уехала в Москву, уповая на призрачную надежду восстановиться во всех правах.
В Первопрестольной с ней никто даже и разговаривать не стал, ни в ЦК партии, ни в ЦК комсомола, ни в приемной Верховного Совета, и она мыкалась в столице, как капитан Копейкин, жила на Казанском вокзале, обносилась до крайности, питалась объедками из буфетов и подачками сердобольных транзитных пассажиров, у которых глаз особенно наметанный на беду.
Мытарства Галины Петровны продолжались до тех пор, пока ее не подобрал на вокзале первый русский трансвестит Курочкин, огромная бабища со злыми мужскими глазами, и не устроил в котельной трамвайного парка имени Русакова на временное житье. В рабочей раздевалке ей отгородили закуток листами фанеры-десятки, поставили больничную койку, подобранную на помойке, снабдили электрическим чайником, и она зажила, как у Христа за пазухой, тем более что ее регулярно подкармливали кочегары и сторожа. Она навела даже кое-какой уют: развесила по стенам портреты знаменитых революционерок, как то Веры Засулич, Софьи Перовской, Марии Спиридоновой, поставила на подоконник горшок с иваном-мокрым – и с утра до вечера любовалась своим пристанищем, млея от благодарности новым товарищам и судьбе.
Такое нежданное-негаданное сочувствие со стороны совсем незнакомых людей объяснялось просто: Галина Петровна в порыве отчаянья поведала Курочкину историю с меморандумом, случайно оказавшись с ним в буфете за одним столиком, меж тем все ее новые товарищи были в той или иной степени диссиденты, и сам Курочкин, и кочегары, и сторожа. После она свела знакомство и со многими известными людьми из числа тогдашних правозащитников и разного рода протестантов, например, с Болонкиным, Якиром-младшим, Русановой, сионистом Бермудским, которые появлялись в котельной под вечер, немного выпивали, пели под гитару модные баллады и чуть не ночи напролет говорили о социализме “с человеческим лицом”, о свободе слова как основном инструменте преобразования общества, вечном еврейском вопросе и о посильной помощи товарищам, томившимся в лагерях.
Мало-помалу новые знакомые привлекли Галину Петровну к практической деятельности, связанной с противостоянием коммунистическому режиму: она размножала письма протеста и нелегальные повременные издания, ходила по подъездам и рассовывала в почтовые ящики антисоветские листовки, а как-то, в марте, приняла участие в демонстрации на Манежной площади, держа над головой плакат с призывом “Братья, отдайте меч!”, который она сама выдумала, позаимствовав идею из пушкинского “Послания в Сибирь”, и кое-как нацарапала фломастером от руки.
За эту демонстрацию Галину Петровну и посадили; вернее, ее доставили вместе с прочими арестованными в Лефортовскую тюрьму, а после того, как на допросе она отказалась назвать даже собственное имя, отчасти из принципа, отчасти следуя заветам народовольцев, ее отправили в институт психиатрии имени Сербского, где она просидела неполный год.
Освободившись, она возвратилась в свою котельную, опустевшую после мартовских арестов, и ее за нехваткой рук приняли на работу уборщицей с окладом жалованья в 75 рублей. Об эту пору социал-имперский режим находился уже при последнем издыхании, и один за другим сходили в могилу генеральные секретари, точно по мановению Божества. Потом случилось что-то вроде повторения Февральской революции 17-го года, последнего владыку лесов, полей и рек заставили отречься от престола, пошли бесконечные митинги, стычки с милицией и погромы, началась неразбериха снизу доверху, которую увенчал как бы другой большевистский переворот, только наоборот.
Понятное дело, Галина Петровна была в числе защитников Белого дома и сполна упилась гибельным восторгом противостояния тирании, через два года она с ужасом наблюдала штурм того же Белого дома с Бородинского моста, и у нее сердце кровью обливалось от страха за юную свободу, дышавшую на ладан, но дело ко всеобщему удовлетворению обошлось.
Таким образом, сбылись-таки ее чаянья: в России воцарились демократические свободы и оказала себя доминанта гражданских прав. И все бы, кажется, ничего, но вдруг у нее, где-то между гипофизом и правым внутренним ухом, опять зашевелился пресловутый сомнительный червячок. Вроде бы и люди на руководящие посты выдвинулись порядочные, и, кроме духа святого, кого угодно можно было безнаказанно аттестовать последними словами, и министерство страшных дел упразднили за ненадобностью, как вдруг подняла голову уркота и заявила на всю страну изустно, печатно и по телевизору: дескать, вот теперь-то настало наше воровское время, теперь мы покажем, кто есть настоящий хозяин в центре и на местах. Поначалу Галина Петровна смело возражала на эту декларацию: дескать, это вы умоетесь, ребята, то есть, напротив, для вас пришли последние времена, поскольку русское ворье больше боится гласности, чем тюрьмы. Однако со временем становилось всё очевиднее, что уголовный элемент оказался прав, – к середине 90-х годов крали уже не заводами даже, а целыми отраслями, гнали за границу эшелон за эшелоном с военной техникой, драгоценной рудой, кругляком, металлоломом и прочим народным добром, “воры в законе” взяли моду покушаться на государственные должности, бандиты захватывали целые города. Начальство между тем надувало щеки и всё твердило, что главное – это демократические свободы и доминанта гражданских прав.
Даром что начальство, газетчики и многие неглупые люди настойчиво исповедовали эту сомнительную парадигму, как немцы исповедуют дисциплину, французы – женщину, американцы – ипотеку и аспирин, Галина Петровна постепенно разочаровалась в классических ценностях либерализма, хотя в это время ей дали квартиру на Плющихе и хорошую пенсию как заслуженному борцу. Наконец, когда по ошибке застрелили ее старого товарища по котельной, давно спившегося и промышлявшего нищенством у Преображенского рынка (на паперти старообрядческой церкви федосеевского согласия), Галина Петровна окончательно поняла, чья собака мясо съела, и сменила новую веру на веру прежнего образца. В техническом отношении это выглядело так: она взяла другую фамилию и звалась теперь Галиной Сталинградской, решительно раззнакомилась со своими соратниками по борьбе за “социализм с человеческим лицом” и вступила в Коммунистическую партию Российской Федерации, рассудив, что товарное изобилие как следствие капиталистического способа производства – это, конечно, хорошо, но поскольку на родине оно неизбежно влечет за собой дегенерацию человека, то уж лучше пускай останутся бычки в томатном соусе и сайка за семь копеек, нежели возьмет верх бездушное двуногое существо, которое не отличает добра от зла, едва умеет читать и чуть что хватается за ружье.
Значительные перемены обозначились и в быту: Галина Петровна напустила в свою квартиру бомжей со всей округи и устроила своего рода коммуналку, с очередями в уборную, толкотней на кухне, и даже жильцы у нее спали валетом в ванне, в стенных шкафах, под столами и на столах. Из дома она больше не выходила, опасаясь, как бы и ее по ошибке не застрелили, целыми днями читала, притулясь у торца кухонного стола, варила щи на всю коммуну, занималась с кошками, которых у нее тоже набралось порядочно, и обстирывала бомжей.
Немудрено, что Галиной Петровной заинтересовалась сперва социальная служба, потом участковый уполномоченный, наконец районный психиатр, и вскоре ее опять определили в сумасшедший дом, несмотря на доминанту гражданских прав, точнее, в психиатрическую клинику имени Соловьева, что неподалеку от Донского монастыря.
Там я ее и видел в последний раз. Помню, как-то промозглым ноябрьским днем я вышел из метро на станции “Октябрьская-кольцевая”, проехал несколько остановок в троллейбусе и довольно долго шел пешком, пока не набрел на эту самую “Соловьевку”, где влачила свои последние дни старушка Непейвода.
Против ожидания я застал у Галины Петровны компанию старых приятелей, с которыми она как будто раззнакомилась из принципиальных соображений; не считая дежурной медсестры, тут были трансвестит Курочкин, сильно сдавший, и сионист Бермудский, в свое время эмигрировавший в Израиль, но потом вернувшийся восвояси, который сидел на больничном табурете пригорюнившийся, с забинтованной головой.
Видимо, не так давно между ними завязался какой-то увлекательный диалог.
– Вот возьмите нашего завотделением Муфеля… – говорила дежурная медсестра. – У него на шее всегда золотая цепь толщиной с палец, как у фараона, и это когда больные по всей нашей необъятной стране сидят на каше с селедкой и кислых щах! Вот откуда он ее взял при зарплате как у приемщика стеклотары? Я скажу, откуда: оттуда, что наш контингент – золотое дно! Это у нас одна Галина Петровна – пролетариат, а так что ни укол, то зимняя резина, что ни консультация, то Канарские острова!
Курочкин сказал:
– Это что да, то да. Ни при каком царе, ни при каком генеральном секретаре не было такого безобразного социально-имущественного неравенства, как при нынешней сволоте! А вы говорите – эволюция, свет в конце тоннеля, гармоничное общество как итог… Всё это, товарищи, полная ерунда!
– Не скажи, – возразил Бермудский. – В человеке заложены бесконечные возможности развития, что нам убедительно доказывает история человечества, понимаемая как путь. По крайней мере возможности развития от простого к сложному, хотя бы от обезьяны до стукача.
– А также от сложного к простому, – добавила Галина Петровна, – в чем, собственно, и беда.
– А также от сложного к простому, но это как раз неважно, а важно то, что человек по-прежнему скорее процесс, нежели результат, поскольку, опять же, в нем заложены неисчерпаемые возможности развития “от” и “до”.
– Интересно, – справился я, – и кто же их заложил?
– А никто не заложил, – сказал Курочкин. – Вот как материя развивается, так и человек развивается (если, конечно он развивается) под воздействиием чисто физических внешних сил. Например, наступило Великое обледенение, и этот сукин сын с горя заговорил…
– Материя как раз не развивается, – сообщила Галина Петровна, – потому что материя – это всего-навсего атомарное строение вещества.
Я сказал:
– Позвольте с вами не согласиться. В телесном отношении человек, разумеется, представляет собой нелучший образчик атомарного строения вещества, но, с другой стороны, так много таинственного, неисповедимого в самой формуле человека, что тут поневоле заподозришь вмешательство каких-то разумных сил. Вы скажете: все мы из глины. Хорошо! А совесть, а самопожертвование, а любовь?!
– Положим, страсть по отношению к женщине, – возразил Курочкин, – это только обострение хронической любви к самому себе.
– Ах, любовь, любовь! – вздохнула Галина Петровна, у которой, между прочим, так и не случилось ни одного романа во всю ее жизнь, и она отродясь не ведала, чем мужчина пахнет, ну разве бензином и табаком.
– Век бы ее не знать! – заявил Бермудский. – Поднимаюсь я тут у себя по лестнице, вдруг – бац! – кто-то меня сзади огрел как будто скалкой по голове! Оказывается, это сосед-алкоголик с третьего этажа, который до того допился, что приревновал меня к своей собаке, жилплощади и жене. Насчет жены я так скажу: я с ней только два раза перемигнулся, хотя чего тут лицемерить – как бывало увижу ее, так у меня сразу температура поднимается, как будто грипп на меня напал.
– По крайней мере, – заметила дежурная медсестра, – вы за дело пострадали, то есть за романтический строй души.
– Хорошо, а если бы он меня убил?! Вы представляете этот ужас: гроб, тление, вечный мрак!..
Галина Петровна сказала:
– Не смерти нужно бояться, а жизни. В смысле, жизнь у нас такая, что нужно быть постоянно настороже.
– Жизнь везде одинаковая, – объявил Курочкин. – Где-то чуть ужасней, где-то чуть веселей. В Америке, например, все улыбаются, но вечером на улицу лучше не выходи.
Бермудский добавил:
– Я вообще в претензии к Христофору Колумбу за то, что он Америку открыл.
Что-то мне стало скучно; мне стало вдруг так скучно, что я откланялся и ушел. Пока я не торопясь удалялся вправо по коридору, до меня еще долетали знакомые голоса. Курочкин говорил:
– Вон ваш преподобный Муфель идет. Точно жидяра и прохиндей!
– Ты что, Курочкин, – отозвался Бермудский, – антисемитом заделался, не пойму?
– Нет, я не антисемит, я шире. Я человечество не люблю.