Хроники узкого круга
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2009
Начало (1913)
А начать лучше всего с истории о том, как в 1913 году Его Императорское Величество Государь Николай Александрович посещал Троице-Сергиеву Лавру. У меня, правда, нет твердой уверенности в дате, но уточнить не у кого: все умерли. Не исключено, что просто работает магия цифр. Помните, как раньше вели статистику: “по сравнению с 1913-м годом…”?
А встреча Его Величества в Сергиевом Посаде была обставлена очень торжественно. Мне она всегда виделась похожей на проезд челюскинцев по Тверской или – Гагарина по Ленинскому проспекту.
Однажды, приехав в Загорск (так советская власть окрестила Сергиев Посад), я долго ходил по улицам и представлял, как площадь напротив Лавры заполоняло восторженное население: мужчины и дамы стали все кричать “ура”, но маленькие ученицы женской гимназии бросали в воздух не чепчики, а букеты цветов.
Кстати, даже и не в воздух, а под колеса открытой повозки с Высочайшей Семьей. Баба Ася рассказывала, что на последнем инструктаже кто-то из девочек спросил:
– Но почему под колеса?
На что полицмейстер строго рявкнул:
– А чтоб никому в морду не попало! – и истово перекрестился.
При мне Баба Ася вслух никогда не выражала свою нелюбовь к советской власти, но и о любви как-то умалчивала. Полагаю, что ее родители: почетный гражданин Сергиева Посада, бухгалтер Северного акционерного общества Петр Сафонов и его супруга Екатерина, младшая дочь золотых дел мастера из Архангельска Афанасия Горшкова, – никаких оснований к восторгам по поводу революции не имели.
Но, похоже, перед тем как сгинуть, особенно не сопротивлялись, как и большинство населения. Видимо, благостная гармония стада нашему народу всегда была ближе инстинкта самосохранения и собственного достоинства. Помните пьесу “Быдло” из “Картинок с выставки” Мусоргского?
А некоторые, даже зажиточные, ведь и приветствовали это безумие!
Но почему?
Затруднюсь ответить за всех. У каждого, знаете ли, своя история.
Вот военный музыкант Николай Владимирович Миров ко всем переменам в жизни относился очень серьезно и по-деловому. Еще в предыдущем веке он принял крещение, получив русские имя-отчество, и собрался было до самой смерти прожить православным, но… не получилось.
Когда грянул гром, мудрый еврей последний раз перекрестился и выбрал себе нового Бога… На этот раз довольно удачно: до 1941 года дядя Коля был капельмейстером Кремлевского военного оркестра и дирижировал всеми парадами на Красной площади.
Почему “Миров”? Откуда в почтенной еврейской семье взялась типично русская фамилия с православным корнем “мир” или даже “миро”? На мои вопросы никто из родственников ответить не смог. Я даже подозревал, что мой прапрадед Ицык (Ицхак? Исаак? Исай?) из каких-то ренегатских соображений в середине XIX века сменил на “Мирова” свое НАСТОЯЩЕЕ, но какое-то неблагозвучное, родовое имя, однако мой дядя Юра однажды поведал, что все было по-другому.
Ицык Миров был “кантонистом”, то есть отслужил в русской армии добровольцем двадцать пять лет и за это получил право покинуть черту оседлости без обязательного перехода в православие. Кстати, в честь Николая Первого, поставившего иудеев под ружье, кантонистов в народе непочтительно называли “николками”.
Закончив службу, Миров переехал в Москву, где был принят, прямо скажем, без восторгов. Для православного люда кантонисты были обычными евреями, а ортодоксальные евреи, наоборот, откровенно презирали их за конформизм.
Только ясности с фамилией эта история не прибавила. Вопросы оставались довольно долго, до разговора с одной почтенной дамой, профессия которой была продолжением ее национальности: Вероника Рафаиловна была ректором Московской еврейской академии имени Маймонида.
– Сережа, а с чего вы решили, что ваша фамилия – русская? Вы думаете, что еврейские это – Рабинович, Цукерман, Шнеерзон, да? Таки ничего подобного! Должна вам сказать, что по еврейским традициям фамилии как таковые не давались вообще никогда, только что-то вроде отчеств: Бен-Цви, Бен-Гурион, мол, сын такого-то. Все фамилии нам дали русские семинаристы, которых специально для этого отправляли в местечки губернские чиновники. При этом корни обычно брали из идиша, а окончания – какие угодно, могли и вообще без них! Ну вы сами понимаете, какое там царило безобразие и вымогательство: если курочку не поднести, то ведь, извиняюсь, и Бляхером записать могли… А до ваших предков семинарист, видимо, дошел сильно подшофе! Ваши, кстати, откуда?
– С Украины, из-под Днепропетровска.
– Ну вот, я вас поздравляю! Не исключено, что бывшая премьер-министр Израиля, великая Голда Меир, – ваша не такая уж дальняя родственница!
Тут я все понял.
И не просто понял, а буквально увидел своими глазами картину того, как из-под пера пьяненького семинариста, обошедшего за день десятка два домов и везде принявшего по стопочке, выпадает буква, и дети моего далекого предка по имени Меир, даже не собираясь рвать с иудейством, становятся не Меировыми, а Мировыми.
“Выкресты”, как дядя Коля, появились в роду уже в двадцатом веке. Причем Николай был не единственным, да и фантазии судьбы на нем не исчерпались.
Родная его сестра (во крещении – Елена Никитична) была потрясающе красива и еще до Германской отдала руку и сердце гвардейскому полковнику Леонову, а потом, когда война-таки грянула, она сама пошла на фронт сестрой милосердия. В одном из боев мужа ранили, Елена выходила его своими руками и получила боевую награду, а после войны… Знаете, вы будете смеяться, но тетка Лена стала одним из курьеров большевистского подполья, ой вэй, чудны дела твои, Господи!..
Ну а их брат Берк (для окружающих Борух Ицкович, а потом – Борис Исаевич) Миров изменять своему Богу не стал. Он вообще был очень постоянен. Всю жизнь отработав наборщиком в типографии, квартиру свою в Старосадском переулке, что в двух шагах от хоральной синагоги, он тоже не менял никогда. Ну а про жену я даже и не говорю.
Супругой его была Елена Борисовна, урожденная Пругер, и в ее роду тоже была история, связанная с революционной деятельностью, причем довольно занятная.
Брат ее, торговый человек Яков Пругер, держал парк лошадей на Разгуляе и при этом был довольно известным в Москве кулачным бойцом. Спрашивается: на хрена ж ему эта “леворуция”? Но вопрос политической ориентации решился сам собой, когда в дело вошли мотивы личные: какой-то мерзавец выдал царской охранке его друга, известного смутьяна Колю Баумана, и дядя Яша его… взял да и убил. Голым кулаком, как в “Песне про купца Калашникова”.
Правда, уже в третьем поколении этот подвиг нам аукнулся. Внук его, капитан Московского уголовного розыска Аркадий Пругер во время задержания какой-то банды в середине 70-х допустил неосмотрительность и был убит. Точно так же, голым кулаком.
Но если в начале новой эры у Пругеров все было относительно в порядке, то семья подмосковного трикотажного фабриканта Петра Юрьевича Рымпеля с революцией потеряла практически все, включая жизни отца, матери и старшего сына. Впрочем, тогда это было в пределах нормы. Классовая борьба, знаете ли.
Не исключено, что в процедуре отторжения их буржуйского имущества вместе с коллегами принимал участие и судебный исполнитель Елисей Илларионович Макаров. Ему как раз активность новой власти была по сердцу: детей-то много, а значит – чем больше работы, тем лучше.
Эх, знал бы он, чем все это для него кончится в 1939-м…
Тогда, в начале века, Мировы, Сафоновы, Рымпели и Макаровы знакомы друг с другом не были, только в 20-е годы век принес в их судьбу общие любовь и смерть, суму и тюрьму, горести и радости…
Только удивительно, что выжившие до последних своих дней друг с другом даже не говорили о судьбе исчезнувших и погибших.
На фотографии 1910 года можно увидеть Георгия Сафонова, стоящего за спиной у сестер в инженерском кителе. О его судьбе родные сестры и брат Михаил не говорили никогда. Совсем недавно окольными путями ко мне пришла информация, что он застрелился году в девятнадцатом. Как и где окончил свой земной путь его отец и мой прадед Петр Алексеевич, до сих пор неизвестно.
Георгиевский кавалер, хоть и еврей, Гедалий Миров по разным сведениям – то ли ушел с белыми, то ли расстрелян красными.
Герман Рымпель по официальной версии трагически погиб в один день со своей матерью. Убил его отец, Петр Юрьевич, но подробности этого дела до сих пор неизвестны, да и где они похоронены, узнать ни у кого не удалось, так что есть основания сомневаться.
Какие-то смутные слухи доходили о старшем брате в семье Макаровых, но даже имени его я не знаю.
Господи, как же нужно было запугать ВСЕХ этих людей, чтобы они никогда, никому, ни полслова!.. И как же все это у них похоже!
Еще одно странное совпадение случилось в начале 20-х. И Егорушку Рымпеля, и Леву Мирова, и Асеньку Сафонову, и Нинку Макарову вдруг какая-то сила потянула на сцену!
И вот тогда они, не подозревая об этом, начали потихоньку формировать и соединять из кусочков круг людей, который сначала ограничивался их родственниками и друзьями, потом вобрал в себя повзрослевших детей, затем пополнился уже друзьями детей и новыми родственниками, а потом – внуками и ближайшими друзьями внуков.
Мой узкий круг.
Дебют (1924)
В середине 20-х годов, сразу после окончания балетной школы, в труппу одного из московских музыкальных театров был принят молодой и чрезвычайно подвижный артист. Удивительно прыгучий, веселый и обаятельный парень сразу приглянулся руководителям труппы, и его решили постепенно вводить в готовые спектакли, строя планы на расширение репертуара, благо что на сцене шли всего две постановки: “Евгений Онегин” и “Кармен”.
В “Онегине” его ввели в эпизод с танцем крестьян, и вроде бы совершенно проходной эпизод сразу ожил: в зале стали аплодировать танцору.
И всем был хорош новый член труппы, кроме удивительной своей неорганизованности: хоть ни разу и не опоздал к собственному выходу, но прилетал всегда буквально в обрез, заставляя партнеров и руководство страшно волноваться. Ко всем словам, которые умели говорить разозленные артисты в нэпманской Москве, он довольно быстро привык, но перевоспитаться так и не удосужился.
И вот однажды, вбежав в гримерную буквально за минуту до выхода на сцену, он был крайне удивлен тем, что обычно обозленные и совершенно неласковые партнеры принимают в его судьбе неожиданное участие: хором помогают переодеться, наложить грим и постоянно торопят: мол, давай, давай, скорее, уже твой выход…
И вот одетый в ярко-красную рубаху и лапти с онучами артист вприсядку выскочил на сцену… Вокруг стояли люди, одетые в испанские костюмы, и смотрели на него как-то нехорошо, а главное – музыка была какой-то странной…
Сказать по правде, довольно сильно удивились все, даже зрители: дело в том, что по болезни одной из певиц спектакль с утра заменили, и вместо “Евгения Онегина” назначили “Кармен”. Узнать об этом вечно опаздывающий танцор не успел и за срыв спектакля был с треском уволен. Не помогло даже заступничество партнеров, которые сами устроили этот жестокий розыгрыш.
А потом была “Синяя блуза” и Московский мюзик-холл, дальше Театр миниатюр, а после него – парный конферанс и все остальное, позволившее моему деду Льву Мирову стать Народным артистом РСФСР и попасть в Большую советскую энциклопедию…
Артисты все-таки люди не очень нормальные. После его похорон в ресторане ЦДРИ атмосфера траура быстро сменилась духом веселого юбилея.
Когда все уже изрядно поддали, ко мне подошла одна заслуженная старушенция, любимая москвичами актриса Театра сатиры и сказала:
– Сереженька, думаю, что сегодня я уже могу позволить себе рассказать вам про вашего дедушку нечто очень особенное. Дело в том, что я его знала с середины двадцатых, еще до того, как он сошелся с Асенькой… Ах, Лева Миров был такой мужчина, такой мужчина… Темперамент ну просто бешеный!.. Правда, и ленив был – дай Боже… Мы, девочки из мюзик-холла, говорили друг другу так: “Леву Мирова нужно пригласить к себе домой, накормить, напоить, раздеть, уложить в кровать, самой залезть сверху, и тогда ТАКОЕ НАЧИНАЛОСЬ!..”
Новинский бульвар (1999)
Когда в светлом будущем на стенах подземного перехода у посольства США под слоем краски археологи обнаружат надписи “ДЖИХАД EVERY DAY”, “КЛИНТОН – ГОВНО” и “СПАРТАК – ЧЕМПИОН”, они могут запутаться в толковании. Тогда – пусть прочитают эту главу, ведь этот переход прямо напротив моего дома.
Но давайте по порядку.
24 марта 1999 года в 22.00 начались натовские бомбардировки Сербии.
В 01.15, подъехав к дому, я увидел стихийный митинг, на котором развевались сербские и российские флаги. Запарковав машину, я, переполняемый патриотическими чувствами, подошел к группе стоявших там парней и спросил:
– Ребята, вы сербы?
– Да, а ты кто?
– Русский, конечно!
– Чисто русский?
– Н-не понял…
– А то вдруг ты еврей какой-нибудь!
Сильно ошарашенный, я посмотрел на человека, больше всего походившего на сытого турка, ничего ему не ответил и молча пошел домой. Дома опрокинул стопочку. Потом еще одну.
Что-то во мне надломилось. Наверное, так же как в жителях Белграда и Приштины, до каких-то пор веривших в авторитет ООН.
Автомобильные сигналы и крики под окнами продолжались до утра, а у ларьков стояли очереди за водкой и пивом.
В Белграде в этот день в магазинах раскупали макароны и соль.
25 марта в 09.30 злой и невыспавшийся, я вышел из дома переставить автомобиль. Какая-то бабуля с авоськой плюнула мне на стекло и весело заголосила:
– Теперь вам, жидовским мордам, пендец настал!
Я только подивился расовому чутью, которому мог бы позавидовать сам Альфред Розенберг. Весь двор после ночной бомбардировки был засеян пустыми и битыми бутылками, у самых дверей лежало заблеванное бритоголовое тело протестанта с расстегнутой ширинкой.
К 12 часам дня на смену уставшим митингующим пришло подкрепление, а у ларьков радостные торговцы разгружали машины с гуманитарным грузом водки и пива. Мощная группа спартаковских фанатов скандировала:
– Америка – параша, победа будет наша!
Мой питерский друг Андрей Заблудовский, случайно приехавший в эти дни в Москву и живший у меня, сказал, что американское посольство надо было строить на территории стадиона “Лужники”.
Смеркалось, к театру боевых действий подтянулись баркашовцы и лимоновцы, попили пивка, развернули свои тряпки и боевой “свиньей” пошли на таран милицейского ограждения. Но в этот момент заявили о себе 3-й и 4-й батальоны ОМОНа в полном прикиде, и драка не состоялась.
Молодые ребята-омоновцы, которым я вынес несколько бутербродов и сигареты, откровенно посочувствовали людям, вынужденным жить в этом аду.
На Новинском бульваре – самое интенсивное движение в Москве, и каждая машина, проезжавшая мимо, обязательно приветствовала манифестацию звуковым сигналом. Все бы хорошо, но в здании посольства США было пусто уже второй день, и вся эта радость доставалась только жителям окрестных домов.
В Сербии в это время на улицах тоже ревели сирены воздушной тревоги.
Когда стемнело, подъехал пьяный Жириновский (уже второй раз), проорал несколько воинственных лозунгов, потом полчаса раздавал автографы.
По американскому телевидению во второй раз выступил Клинтон.
Чуть позже подтянулись и дешевые проститутки, а к битым бутылкам и желтым пятнам на снегу добавились кучки экскрементов. Пора было раздавать противогазы, как в Белграде.
26 марта, в пятницу, с утра у ларьков разгружались новые машины, а их хозяева опять радостно потирали руки. Вот уж и впрямь “кому война, а кому мать родна”. У моего “Адольфика”, стоявшего во дворе, отломали оба зеркала.
С авиабазы в Северной Италии в воздух поднялись новые самолеты.
В 18.30, когда я возвращался с работы, милиция сначала не разрешила мне подъехать на машине к дому, а потом не пускала даже пешком. Пришлось ругаться и махать в воздухе журналистским удостоверением. Подействовало.
В Белграде были закрыты все оппозиционные средства массовой информации.
В 23.30 милиция всех к чертовой матери разогнала. Последними были жириновцы с голубыми флагами и апокалиптическая всадница, примчавшаяся от зоопарка на белом коне. Около полуночи она лихо ускакала куда-то в сторону Нового Арбата.
Впервые за три ночи мы спокойно заснули. На следующий день ожидался “организованный” митинг коммунистов.
В Сербии, кажется, сбили два натовских истребителя.
27 марта, стараясь упредить события, мы вместе с мамой вышли из дома рано утром. На углу уже стояли и мочились два бритоголовых коммуниста. Видимо, так нашел воплощение призыв пассионарно-харизматичного генерала Альберта Макашова “обоссать жидам окошко”.
Мое искреннее сочувствие сербам и ненависть к НАТО на этот раз не смогли пересилить возмущение хулиганством, я взял одного из демонстрантов за шиворот и вывел на тротуар, где, зевая, прогуливался милицейский патруль, даже внешне отличавшийся от вчерашнего ОМОНа.
Тут же к нашей живописной группе подскочили несколько пенсионеров с красными от классового гнева бантами:
– Ах ты, жидовская морда, фридман-шульман проклятый, мы тебе сейчас покажем, как к прогрессивной молодежи приставать!
Молодые патрульные с лицами, только что оторванными от сохи, поддержали ветеранов:
– Иди-ка ты отсюда, пока они тебе не накостыляли, а мы не добавили.
В этот раз журналистское удостоверение подействовало ровно настолько, чтобы доблестные стражи порядка моментально растворились в толпе. Я уже приглядывал, что бы такое тяжелое взять в руку, но маме стало нехорошо, она заплакала, и я был вынужден отступить под улюлюканье класса-победителя. Мы обошли дом с другой стороны и уехали в больницу. Когда мы вернулись, во дворе были поломаны все скамейки.
Натовские самолеты бомбили Сербию уже в светлое время суток.
К 17.00 в рядах митингующих стали появляться флаги со стилизованными свастиками. Если учесть, что пару часов назад свастика сияла на лбу карикатурного Клинтона, то стало непонятно, кто и против кого митингует.
Все уже забыли про Сербию, пили пиво, били бутылки, ругали Ельцина и жидов. К вечеру субботы выяснилось, что все, кто действительно хотел выразить протест НАТО, за прошедшие три дня это уже сделали.
У меня под окнами остались только хулиганы, бездельники, пьяницы и прочее люмпен-быдло.
Мразь не признает нормы общественного поведения ни на Балканах, ни в Москве. Обыкновенных постовых снова сменил ОМОН, приближалась четвертая ночь варварских бомбардировок Белграда.
28 марта, в воскресенье, в 13.40, за окном раздался непривычно громкий звук то ли взрыва, то ли выстрела. Выглянув, я увидел, что все машины на улице стоят, а перед посольством идет настоящая перестрелка. Впрочем, все быстро кончилось, уже по радио я узнал, что из проезжающей машины кто-то выстрелил из гранатомета, который потом был выброшен на проезжую часть. ОМОН ответил на это беспорядочной автоматной стрельбой. Стрелявших, естественно, не поймали, но после этого наша доблестная милиция приняла решение всех разогнать.
Так были заложены основы урегулирования между Россией и НАТО.
Сокровище мое (1917)
В тихой подмосковной Валентиновке в 17-м очень долго не происходило вообще ничего. Ну скинули Николашку, а что дальше – непонятно: беспорядок один. Сначала приходили всякие агитаторы, потом вместо настоящих денег стали простынями штамповать “керенки”, а уж после повадилась Чека на автомобиле с реквизициями.
Основные события, привлекавшие внимание коренных валентиновцев и дачников, происходили в доме трикотажного фабриканта Петра Юрьевича Рымпеля, из немцев. В поселке шептались, что его женушка была, похоже, не очень довольна своей жизнью, даром что четверых детей прижила: парней – Германа с Георгием и девчонок – Зину и Райку. Старший, Герман, в отца был, плечистый и хмурый, а Егорушка – в мать: статный да красивый, ну чисто артист какой.
Правда, на заезжих офицеров мадам Рымпель всегда как-то… по-особенному глядела, но окромя взглядов – ни Боже мой! Петр Юрьевич нрава-то был крутого, выпивал нередко да и поколачивал своих, так что у ребят синяки частенько напоказ вылазили, но про матушку их сказать ничего такого было нельзя – не видели.
Когда власть вдруг переменилась и слух прошел, что нажитое отнимать будут, Петр Юрьевич забрал из банка все деньги, накупил побрякушек золотых, собрал все, что в доме раньше было, и позвал сыновей – Германа с Георгием. Потом пошел с ними в лес и закопал там деньги и золото до лучших времен. Парней-то он взял на всякий случай: всем же понятно было, что эти безобразия скоро кончатся, но с похмелья Петра Юрьевича кошки частенько скребли: а ну как затянется все это лет на десять и не доживет он?
Когда вернулись из леса, отец довольный был, в первый раз посадил Германа с Егорушкой с собой за стол, как взрослых, и выпили они крепко, только это не понравилось Георгию – голова болела. И отец шибко пьяный тоже никогда не нравился, а в этот раз особенно, будто Георгий сам в этом виноват был.
Прошло какое-то время, и на бывшей фабрике Рымпеля (самого его там пока управляющим оставили) комсомольская ячейка завелась. Активисты лихие были, веселые, среди них одна девка была… ух, огонь! Словом, прознал отец, что Герман и Егорушка его в комсомол подались, напился опять, кулачищами во все стороны машет, кричит… А ночью пьяный снова лопату взял да в лес пошел, клад свой перекапывать. Сыновьям уже веры не было: не дай Бог со своей “комсой” кровное по ветру пустят!
А через месяц и вовсе страшное случилось.
Как все началось – неясно, соседи в этот раз криков не слышали, да и дети потом всю жизнь молчали, что там между родителями вышло…
Просто взял Петр Юрьевич ночью топор и ударил по голове жену, а после к детям пошел и старшего, Германа, с одного удара зарубил. Георгий успел вскочить, с отцом бороться начал, а Зина с Райкой на улицу побежали.
Потом и Егорушка выскочил, в крови весь, кто-то из соседей его спрятал и наутро, ослабевшего от потери крови, отвез в больницу.
А еще ночью из Валентиновки выехали два “студебеккера”: одна машина везла тела матери и Германа, а другая – так и не протрезвевшего отца.
Выйдя из больницы, Георгий хотел к отцу на свидание попасть, но его не пустили, “белый террор”, сказали. А через несколько месяцев справку прислали, мол, умер он в тюрьме, даже суда не дождался.
Где всех похоронили, Егорушка тогда так и не узнал.
Дом потом отобрали, девочек забрал к себе дядя Роберт, своих детей у него так и не было. Георгий немного на фабрике поработал, а потом и впрямь в артисты подался, очень уж красивый был. Сначала выступал в одной из ячеек “Синей блузы”, а потом пошел в почти настоящий театр: назывался “Постройка” и стоял на Разгуляе.
А в конце 20-х годов родной театр свел его с яркой восемнадцатилетней красоткой, кудрявой Ниночкой Макаровой. Много у нее ухажеров было, да Георгий парень видный, приглянулся ей, и стали они вместе жить. Звала она его, правда, Жоржиком, ведь “Егорушка” – как-то уж слишком по-простому было, не по-артистически. Между прочим, пока женихались, раз десять вместе ездили в Валентиновку с лопатами, половину леса перекопали, да не нашли ничего.
В 30-м родилась у них единственная дочь – Любушка, и надо бы им жить-поживать да добра наживать, только не приняла душа Георгия Рымпеля теорию “стакана воды”, с которой еще мадам Коллонтай носилась. А вот Ниночка приняла, очень подходила ей эта теория. И оно понятно: двадцать лет, актриса, кругом столько видных, молодых-интересных…
И вот однажды, узнав, что Нина закрутила очередной роман, теперь с артистом Янчиным, Егорушка схватил бутылку уксусной эссенции, отбил горлышко и сделал полный глоток…
Странная штука судьба. Говорят, когда он лежал в гробу, на виске проявился огромный шрам от удара отцовским топором, которого при жизни не видно было.
А Нинка, Нина Елисеевна, бабуля моя, после этого только в загс еще три раза бегала, и Коршуновой была, и Головановой, и Стремоусовой, а уж простых друзей-то и не сосчитать было… Детей, правда, больше не заводила: ей и Любки хватало – актриса ж, спектакли все время, гастроли…
Она в жизни-то вообще ко всему очень легко относилась. Как-то после войны понадобилось похоронить кого-то из ее дальних родственников, так она им легко отдала документы и права на дедову могилу.
Уже в 80-х мы с ней долго искали эту могилу на Ваганьковском. Когда нашли, бабуля присела у креста с чужой фамилией и долго причитала: “Прости меня, Егорушка, прости, любимый, единственный…”
А когда я впервые попал в секретный Звездный Городок, что построили рядом с Валентиновкой, то все время зачем-то смотрел по сторонам…
Казалось тогда, что по давним, много раз пересказанным приметам смогу узнать место, где до сих пор закопан мой фамильный клад.
Приемная (1966)
Как-то однажды, много лет назад, заштатный, всеми забытый и сильно побитый молью конферансье сидел в приемной директора Москонцерта, ожидая своей очереди, чтобы, войдя к высокому начальству, униженно попросить путевку в дом отдыха.
Знаешь, дед, я здесь не хочу называть его фамилию, давай он будет просто Р. Дело в том, что фамилия не так уж и важна, а эпизод, который он мне рассказал на твоих поминках, был удивительно кинематографичен, так и хочется вставить его в какой-нибудь сценарий о жизни и психологии актеров.
“Вдруг дверь отверзлась, и явился в ней…” В общем, в приемную вошел сам Лев Борисович Миров, народный-разнародный артист, находившийся тогда в самом зените славы.
Р. грустно кивнул, даже и не рассчитывая, что тот удостоит его ответом, но, к удивлению просителя, “Лев Эстрады” сразу же завязал с ним легкую, непринужденную беседу.
Я думаю, что произошло это не из-за какого-то природного альтруизма и не от желания скоротать время, а от простой профессиональной интеллигентности. Сегодня многим это удивительно, но в твое время артисты еще полагали, что образ нужно сохранять и сойдя со сцены. Уж прости меня, дед, но я очень хорошо помню, как однажды при мне ты громко и приветливо здоровался со всеми, кто к тебе обращался, а потом на мой вопрос “кто это?” ответил: а хрен его знает.
В процессе беседы возникла тема: а зачем, собственно, оба они пришли к начальству? Знаменитый артист сообщил первым:
– А вот пришел путевку попросить в Ялту, в санаторий “Актер”. Жена говорит, устала очень. И я ее понимаю! Так, наверное, тяжело все время пилить, пилить, пилить…
– О-о, Лев Борисович, ну тогда я пошел… Я ведь к нему с этой же просьбой, и если уж вы просить путевку будете, то мне сегодня точно ничего не светит!
В разговоре неожиданно возникла пауза.
Дед, я очень хорошо представляю себе мучительный процесс, происходивший у тебя внутри: вдруг там сегодня только одна пара путевок? Собственно, в конечном удовлетворении твоей просьбы ты был уверен, но садиться за руль и ехать в Москонцерт лишний раз тебе было в лом, да и объяснять Ляле, почему ты сегодня вернулся без путевки, не хотелось. Однако решение ты уже принял, ибо работал профессиональный кураж: ну как не сыграть такую яркую интермедию!
Тут Миров повел себя довольно странно:
– Ну уж нет, дорогой мой, это будет совершенно несправедливо! Вот что я вам предлагаю: мы сейчас зайдем с вами вместе, я сам расскажу ему, какой вы замечательный актер и как вашей семье нужна путевка в дом отдыха.
Р. пытался сопротивляться, но Миров был непреклонен. В общем, в кабинет зашли вместе. Лев Борисович с порога зашелся соловьем, описывая бархатный голос, чувство юмора, политическую зрелость, широту кругозора и прочие таланты своего коллеги, на что большой начальник сразу просиял и сказал:
– Лев Борисович, ну о чем разговор! Конечно же, дадим мы путевку вашему другу! Эх, если бы за меня кто-нибудь, когда-нибудь, где-нибудь, кого-нибудь так просил…
Поблагодарив начальство, оба конферансье вышли из кабинета и отправились в гардеробную. Глаза Р. сияли, он преданно глядел на Мирова и лепетал слова благодарности…
Знаешь, дед, я представляю себе, как ты, идя по лестнице, переживал, что этот поц от удачи совершенно ошалел, и не обратил внимания на главную деталь произошедшего. Ты молча материл себя за дурацкое благородство, за показуху, за то, что целый день пропал зря…
Вдруг он как бы споткнулся:
– Позвольте, Лев Борисович, но вы же забыли про СВОЮ путевку!
Нет, все-таки не зря! Все ты рассчитал совершенно правильно, и вот именно сейчас для тебя наступил момент профессионального торжества и внутреннего ликования!
Миров вздохнул, грустно посмотрел на собеседника, мягко улыбнулся и сказал:
– Да нет, дорогой вы мой, ничего я не забыл. Но ведь неудобно сразу за двоих-то просить… Я уж как-нибудь потом…
Сватовство героя (1918)
В конце 60-х в Москве снимался художественный фильм “Шестое июля”.
Главные роли в нем играли знаменитые Лановой, Каюров, Шалевич и Демидова, а знаменитый особняк Саввы Морозова, где, как известно из истории, после ликвидации германского посла Мирбаха эсеры пленили “рыцаря революции” Феликса Дзержинского, стоял прямо напротив моей школы, и мы с ребятами иногда прогуливали уроки, чтобы посмотреть, а как же оно происходит – кино.
В течение нескольких дней движение по Вузовскому, Колпачному, Подкопаевскому, Хохловскому, Старосадскому и Большому Ивановскому переулкам было перекрыто, на мостовой валялись груды камней и стояли броневики.
Невдалеке от моего дома, прямо под стенами Ивановского монастыря, стояла натуральная пушка, из которой когда-то “хорошие парни”, большевики, “во всю ивановскую” лупили по особняку, в котором окопались “парни плохие” – эсеры.
Как водится в кино, июль снимали глубокой осенью, было холодно, люди согревались, чем могли, поэтому пьяная матросня смотрелась очень натурально. Массовка тоже соответствовала, да и киногруппа особой трезвостью не выделялась.
Один из моих одноклассников умудрился стащить со съемочной площадки настоящую “трехлинейку”, которую потом со скандалом возвращал киношникам наш директор. Я столь подробно рассказываю об этих съемках потому, что около месяца по дороге в школу и обратно происходило мое погружение в атмосферу 1918 года, иногда мне кажется, что я до сих пор ощущаю ее всем своим нутром.
…А лет двадцать назад все ветви нашей большой семьи собрались по печальному поводу: умерла тетя Вера, старшая сестра моего деда, к тому времени “матриарх” Мировых. На поминках ее сын, непривычно печальный и растерянный балагур дядя Юра, в конце концов немного отошел и с улыбкой рассказал семейное предание о сватовстве его отца Абрама Лазаревича Рубинштейна к матери, то есть к той самой тете Вере, которую мы поминали.
Оно произошло, вы будете смеяться, 6 июля 1918 года. Причем именно в Старосадском переулке.
В предыдущем, поначалу довольно спокойном, 1917 году, Верочка получила официальный титул “Московской красавицы” (да, да, этот конкурс в те годы тоже проводился!), и ее мама, Елена Борисовна, отказала уже не одному соискателю Верочкиных руки и сердца.
Этот “старый шлэймазл”, как она называла Рубинштейна, в число фаворитов также не входил, но ухаживания все-таки принимались. За несколько дней до описываемых событий он договорился с Верочкой о поездке в Сокольники, чтобы кататься на лодках, но об этой договоренности все, естественно, забыли.
В квартире Мировых в эти часы царила паника.
Еще слишком свежи были предания о еврейских погромах, и поэтому любые волнения со стрельбой на улицах воспринимались исключительно как к этим самым погромам прелюдия.
Когда ударил первый орудийный выстрел, Елена Борисовна выставила за дверь портрет старшего сына Гедалия при регалиях Георгиевского кавалера, спрятала младших детей в подпол и села на табуретку в прихожей, ожидая худшего.
Раздался звонок в дверь. Стало понятно, что худшее свершилось, и Елена Борисовна, покорившись нелегкой еврейской судьбе, на деревянных ногах пошла открывать.
За дверью с цветами и тортом в руках стоял Абрам Рубинштейн:
– Добрый день! А не скажете ли, уважаемая Елена Борисовна, дома ли Верочка?
В ответ он не услышал ничего, кроме отборных ругательств на двух языках. Впрочем, чуть позже этот весьма нетривиальный визит был оценен, и через несколько месяцев в рядом стоящей синагоге произошло бракосочетание.
Я почему-то и сегодня совершенно отчетливо вижу, как 6 июля 1918 года сквозь матюги пламенных рыцарей революции, не обращая внимания на ружейную и орудийную пальбу, переступая через мертвецки пьяных и просто мертвых людей, со стороны Ивановского переулка в Старосадский идет не очень высокий, не очень красивый и не очень молодой человек в белом костюме, в белых парусиновых ботинках, с букетом белых лилий и тортом в руках.
Он не мог позволить себе испугаться.
Партнер (1938)
Летом 36-го года, будучи уже довольно известным эстрадным артистом, Лев Миров с семьей оказался на отдыхе в черноморском санатории и там познакомился с Ильей Ильфом, который тогда уже был тяжело болен, но чувства юмора не потерял, о чем свидетельствуют его записные книжки. Кстати, одна из записей за этот год гласит:
“Толстого мальчика дети во дворе зовут “жиртрест”. Это фундаментальный, спокойный и очень уравновешенный ребенок”.
Так вот, это про сына Льва Мирова, то есть про моего папу.
На отдыхе артист Миров проводил довольно много времени вместе с писателем Ильфом, и, как однажды сказал мне дед, именно пример совместной работы Ильфа и Петрова натолкнул его на идею парного конферанса.
Вернувшись в Москву, он стал искать возможность реализации этой идеи и вскоре предложил ее своему коллеге по мюзик-холлу, тоже бывшему синеблузнику, Евсею Дарскому.
Говоря о конферансе, важно помнить то, что любой сборный концерт нуждается в некой связующей линии или красной нити, которой и было балагурство человека, выходящего на сцену для представления следующего номера. Вкусы публики во всех странах никогда не отличались особым изыском, а поэтому и шутки конферансье нередко проходили на грани фола, а порой и за этой гранью.
В главе о происхождении конферанса учебники любят отправлять нас к традициям “балаганного деда-зазывалы” на российских ярмарках XVII века. Не будем сегодня спорить с этим утверждением, помня о том, что и радио изобрел Попов, а не Маркони, и паровоз – Черепанов, а не Стивенсон, и паровую машину – Ползунов, а не братья Ватт, и вообще Россия – родина слонов. Суть в том, что конферансье выполнял функции связника между артистом и публикой, причем связи обратной, и для ее поддержания должен был обладать даром импровизации. Такой человек существовал всегда, именно таким и был самый первый в истории артист, но в парном конферансе, мы имеем дело с уникальным случаем, когда жанр имеет не только авторов, но и точную дату рождения: май 1937 года.
Именно тогда, в мае 1937 года, Лев Миров и Евсей Дарский вышли на эстраду Московского сада “Аквариум” как пара конферансье. Почему именно тогда, ведь именно в эти годы на эстраде блистали такие артисты, как Алексеев, Гаркави, Гибшман, Грилль, Менделевич да и многие другие известные артисты разговорного жанра? Концерты частенько вели и блестящий чтец Хенкин и “любимый шут Сталина” Смирнов-Сокольский… Тогда еще ничто не предвещало того кризиса жанра конферанса, который наступил, скажем, в наши дни. Так почему же потребовалось вносить в конферанс такие революционные новации?
На самом деле, все просто. Давайте вспомним, чем вообще славен 37-й год, какой свинцовый вес в это время обретало нечаянно брошенное слово… Ведь получалось, что ведущий концерта отвечал не только за себя, за свои слова, но и за зрителя, с которым он вступал в непринужденное общение, причем в шутливой, а следовательно, весьма опасной форме…
Ох, как неприятно стало ему импровизировать на сцене в 30-е! Слово-то не воробей, вылетит, так уж на всю голову… Да и с кем непринужденно общаться-то, когда и зрители в зале – как воды в рот набрали! Вот и получается, что появившийся на эстраде рядом с первым второй конферансье, с которым строился обязательный “непринужденный” диалог, стал в 37-м как бы производственной необходимостью, одним из способов решения проблемы!
Кстати, профессии конферансье и режиссера очень близки.
В апреле 1938 года газета “Советское искусство” сообщила, что в Зеленом театре ЦПКиО состоится выступление ансамбля молодых мастеров эстрады. Режиссеры программы Миров и Дарский были изобретательны даже по сегодняшним меркам, и эстрадный спектакль действительно получился веселым и увлекательным. На одной их новации следует остановиться особо.
Концертная программа начиналась демонстрацией фильма, в котором режиссеры и, говоря современным языком, продюсеры программы, Миров и Дарский в свой законный выходной получают срочную телеграмму о внеочередном концерте через несколько часов. В полной панике они пытаются разыскать своих актеров, каждый из которых занят личным делом, но, будучи выдернут – кто из парикмахерского кресла, кто из гаража, кто со спортивных соревнований – проникается ответственностью момента и сразу же спешит на концерт.
В конце короткого фильма, когда живописная группа актеров на экране бежала по набережной ЦПКиО, в Зеленом театре зажигались прожектора, распахивались двери, и зрители видели их всех “живьем”: запыхавшихся, непричесанных, но в полном составе прибывших на концерт.
В середине 80-х этот прием я увидел в спектакле чешского театра пантомимы “Латерна Магика”. Тогда все наши критики писали о “гениальной революционной находке”, и никому в голову не приходило, что ровно за полвека до чехов этот ход уже изобрели у нас.
И еще одна деталь. Дело в том, что сама идея киносъемки пришла в голову авторам, когда все средства на постановку были израсходованы. Тогда Лев Миров решил в первых кадрах фильма крупно показать этикетку одного из напитков, стоящих на столе, и предложить заводу, его производящему, финансировать съемки. Завод с удовольствием принял предложение, таким образом, мы имеем первый случай скрытой рекламы на отечественном экране. Той самой “джинсы”, которой сегодня кормятся сотрудники всех телеканалов.
С Евсеем Дарским мой дед выступал до 49-го года, когда Дарский внезапно умер на улице от сердечного приступа. Было это в самом центре Москвы, среди бела дня, на оживленной улице. Люди брезгливо проходили мимо, а кое-то шипел вслух: “Надо же, с виду приличный человек, а так напился…” Впервые за много лет знаменитого артиста на улице не узнали.
После этого Миров какое-то время пробовал выступать один, а потом стал искать нового партнера. Это время характеризуется чрезвычайно показательной историей: один из кандидатов по фамилии Барташевич после каждого концерта возмущался: “Лев Борисович, вы мне даете совершенно несмешной текст, поэтому на ваших репликах зал смеется, а на моих молчит!”
Сначала Миров все крепился, а однажды его терпение лопнуло, и он предложил Барташевичу поменяться ролями. Как вы поняли, эффект был точно таким же: когда “несмешной” текст говорил Миров, зал хохотал, а реплики его партнера, еще вчера такие острые, оставались безо всякой реакции. В общем, повторилась история про “вершки и корешки”.
Тут Мирову повезло: он встретил Марка Брука, молодого и абсолютно подходящего ему партнера, который с удовольствием взял звучный псевдоним “Новицкий” и, ко всему прочему, оказался и блестящим администратором, что сэкономило дуэту кучу денег и времени. Энергичный Марк проводил всю административную работу, тогда как уже пожилой и ленивый дед ходил с ним только в самые высокие кабинеты.
Между прочим, не будет преувеличением сказать, что Мировы и Новицкие буквально жили одной семьей: даже дачу в Серебряном Бору тогдашнее московское начальство им выделило совместную – один большой дом с двумя входами. Но и в Москве не было такого праздника – как общесоветского, так и семейного, – который бы они провели врозь.
Именно Сашка Новицкий познакомил мою тетку Наташу с ее нынешним мужем, своим одноклассником Валерой, а через несколько лет помог и мне перейти в другую школу, так как в старой меня (о, Господи!) не принимали в комсомол.
Более того, Саша Миров и Вова Новицкий в начале 80-х посещали один детский сад, при этом – вы не поверите! – Лев Борисович и Марк Владимирович всю жизнь продолжали оставаться друг с другом на “вы”!
Последний раз они вместе вышли на сцену 6 января 1983 года. 10-го дед лег на операцию давно беспокоившей его язвы, а 20-го его уже не стало.
Марк догнал его через три года.
Но и сегодня, когда слава дуэта стала забываться, а в Серебряном Бору живут совсем другие люди, неподалеку от Москвы вырос двухэтажный дом, в котором летом одной большой семьей живут человек десять, которых все соседи по дачному поселку называют слитно – Мировыновицкие.
Письма (1925-56-82)
В электричке было холодно, чем-то отвратительно пахло, а за окном стремительно смеркалась суббота поздней осени 1982 года.
Геннадий Львович возвращался из Загорска, куда ездил, чтобы официально вступить в права единственного наследника своей тетки, Веры Петровны.
Верочки.
Конечно, ни на что особенное он не рассчитывал, ведь своего дома у нее никогда не было: жила она много лет… нет, конечно, не в богадельне, скорее в общежитии для пожилых учителей. У нее была десятиметровая комната на двоих с компаньонкой – Ириной Адольфовной, тоже недавно умершей.
Сама Верочка ушла довольно тихо и незаметно, как и было принято у Сафоновых. Пережив на три года свою младшую сестру Асю, она последней “присоединилась к большинству”, то есть к довольно многочисленному клану своих братьев и сестер.
Дети Ирины Адольфовны жили на соседней улице и, естественно, успели первыми. Правда, почему эти добрые люди в свое время выгнали мать из дома в общежитие, было непонятно, ну да и Бог с ними, но пропали золотые сережки, сработанные еще прадедом, золотых дел мастером из Архангельска, перешедшие к Верочке от ее матери.
По вагону прошел молодой милиционер, с подозрением глядя на всех пассажиров.
На коленях у Геннадия Львовича лежала полиэтиленовая сумка, в которой звякала медалями коробка из-под конфет. Кроме медалей, в коробке лежали какие-то документы, справки и пачка старых писем, перевязанная красной тесемкой.
Кроме этого богатства, ему предложили забрать неработающий холодильник и мешок каких-то тряпок, пахнущих плесенью и нафталином. Он вежливо поблагодарил хозяев и предложил им эти вещи оставить себе.
Почему у Верочки никогда не было семьи, он так и не знал. Веселая, до последних дней стройная и умная тетка-хохотушка могла бы стать сокровищем для любого нормального мужика, но никого рядом с ней он даже и припомнить не мог. Жена Люба постоянно зудела, что, мол, Верочка была лесбиянкой, как и все Сафоновы. Геннадий Львович злился, ругался, но веских аргументов “против” у него не было, хотя Верочку он с детства помнил очень хорошо.
В дверь вагона вошел плохо одетый и дурно пахнущий человек, присел на свободную скамейку и через секунду удивительно хорошим голосом запел арию Кутузова:
Златоглавая, в солнечных лучах, матерь русских городов!..
Потом огляделся по сторонам, подсел к какой-то дамочке в плаще и громко спросил:
– Простите, сударыня, а вы могли бы полюбить душевно больного человека?
Дама что-то буркнула в ответ, бездомный тенор шарахнулся от нее, а потом вообще ушел в другой вагон.
В далеком 38-м родители отдали Гешку учиться в первый класс знаменитой на всю Москву школы на улице Горького, которая негласно именовалась “25-я Правительственная”. Помимо нормальных людей среди ее учеников в разные годы были отпрыски Шверника, Молотова, Микояна, Берии и прочих пупков советской власти. Даже Василий и Светка Сталины посещали именно ее.
Узнав свою тетку Веру на одной из фотографий в актовом зале, маленький Гешка с удивлением выяснил, что еще пару лет назад Верочка именно здесь учила детей пению, но почему-то ушла.
Дома он спросил мать, но та помолчала, а потом пожала плечами и порекомендовала спросить саму Верочку. А Верочка, вскоре зайдя в гости, хохотала и говорила:
– Да устала я там с вами!
Уже потом, в 60-е, Геша случайно стал участником разговора, в котором мать и тетя Лиля – тоже учительницы – вместе подначивали сестру подробно рассказать про один веселый случай из школьной практики. Тогда-то он и узнал, что молодая и бесшабашная Верочка на одном из уроков умудрилась поставить двойку… Васе Сталину.
Уже на перемене вокруг нее образовался полный вакуум. В учительской с ней никто не разговаривал, подружки в буфете шарахались как от чумной, а завуч заперся в своем кабинете.
На следующий день райком ВКП(б) порекомендовал назначить экстренное партийное собрание, на котором подлежало рассмотрению персональное дело учительницы пения Веры Петровны Сафоновой, девятисотого года рождения, русской, из мещан.
Верочка весь день вела уроки, но даже ученики смотрели на нее, как на смертельно больную: большинство со злорадством, но некоторые с сожалением.
А под конец учебного дня у директора в кабинете раздался звонок. Звонивший не поздоровался и не представился, а только медленно сказал с сильным кавказским акцентом:
– Ви там гарачку не парыте! Всо правыльно, мой Васка пэть нэ умэет.
И положил трубку.
Директор, за секунду покрывшийся холодным потом, свою трубку долго не клал, а сидел и смотрел на нее, как на бомбу. Минут через пять такого ступора он выдохнул, сунул под язык таблетку валидола и отменил партсобрание.
Назавтра на Верочку смотрели уже по-другому: с уважением и даже с опаской – вон кто за нее заступается!
Но когда учебный год подошел к концу, она, тихо забрав документы, уехала в Загорск, к старшей сестре Кате.
До дома Геннадий Львович добрался уже затемно. Пока он снимал пальто, Бурбон вилял хвостом, тыкался мордой в колени и норовил, подпрыгнув, лизнуть в лицо, словно упрекая за опоздание. Надо же, Серега с ним погулял. Вот радость-то!
Люба, увидев полиэтиленовую сумку, только хмыкнула и позвала обедать. Серега же забрал “наследство” к себе в комнату и стал копаться в коробке, звякая медалями.
После горохового супа были котлеты, потом Геннадий Львович достал из холодильника бутылку пива, пошел к телевизору и с удовольствием взялся за пасьянсные карты. На втором “шлейфе” в комнату вошел Сергей. Он держал в руках пачку писем и смотрел на отца растопыренными глазами:
– Па, ты это читал?
– Нет, конечно. Чужие письма читать нехорошо.
– Не занудствуй. Просто почитай – и все.
Геннадий Львович недовольно освободил место для пачки писем на столе, закончил расклад пасьянса и только после этого взял в руки верхний конверт. Правый край его был отрезан, оттуда торчал уголок пожелтевшего от времени листка.
“Здравствуй, дорогая Вера!
Я не смог поверить, когда получил твое письмо. Так не бывает. Я ничего не знал про тебя уже тридесят лет. Как ты меня нашла?..”
Дальше было о том, что автор письма, когда-то учившийся в Москве, но после смены болгарского режима отозванный в Софию, сначала писал письма каждую неделю, но ответа не получал. Потом он обиделся, решил, что женщинам верить нельзя, и последнее письмо написал в 1930 году, когда решил жениться, судя по всему, назло адресату.
В следующих строках он, раскаявшись в неуместных подозрениях, говорил о своем высоком посте в Болгарской народной академии наук и что-то рассказывал о своей жене, детях и маленьком внуке.
Заканчивалось письмо так:
“…Обязательно пиши мне, кто твой мужчина, сколько детей, есть ли внуки и что можно для них теперь посылать из Болгарии?
Слава Иисусу, что я тебя нашел!
Твой друг навеки, Васил.
16/IX/1956 года, София”.
Геннадий Львович вложил письмо обратно в конверт, закурил уже внеплановую на сегодня сигарету, подошел к бару, открыл его и налил большую рюмку водки. Опрокинув ее, он сел обратно за стол и принялся перебирать остальные письма.
Их было девять, все отправлены из Софии с сентября 56-го по март 58-го года.
Читать их он не стал.
Отправившись на кухню, взял большой противень, открыл окно, зажег конфорку и, по очереди поднося к огню каждый конверт, аккуратно сложил их на противень, следя за тем, чтобы сажа не разлеталась по воздуху.
Когда Сережка, почуяв запах гари, ворвался на кухню, все уже было закончено.
Геннадий Львович поднял с плиты чайник, аккуратно залил дымящийся пепел и, не глядя на сына, прошел мимо, чтобы слить все это месиво в унитаз.
– Ну зачем?! – успел только взвыть Серега, – Это же… это же всем надо знать, это же история, папа!
– Это не надо знать всем. Это ее личное. Чужие письма читать никогда нельзя. И она этого не хотела, а если бы хотела, сама прочла бы кому-нибудь. А так – даже бабе Асе и дяде Мише ничего не сказала.
– Ну откуда ты знаешь, может, и сказала?!
– Может, и сказала. Но это – их дело.
Дядя Миша, родной брат Верочки, тоже был педагогом. В 20-30-х годах он работал в Институте красной профессуры, где училось много иностранцев. Наверняка он тогда и познакомил молодого болгарского студента со своей сестрой. Однако в лагеря потом попал, разумеется, не только за это. Думаю, что ему припомнили все, включая напряженную, но уважительную полемику с товарищем Троцким.
А я из писем, старательно сожженных моим отцом, не запомнил почти ни одного слова, только смысл и год. То, что здесь написано, – просто реконструкция сюжета.
Из моей памяти вылетела даже фамилия почтенного болгарского академика, которому в фашистской Болгарии было как-то невдомек, что Верочка ему, конечно же, писала, но все письма в обе стороны аккуратно задерживались на нашей почте специальной службой, перлюстрировались, прочитывались серьезными людьми и складывались в особый архив.
Она-то здесь это понимала.
А еще запомнилась милая растерянность этого уже немолодого человека и какая-то особенная, боязливая нежность к женщине, которую он еще в молодости осудил за легкомыслие, а она любила его, искала и ждала без малого тридцать лет.
Тех лет.
А потом уже не ждала и не искала, а просто любила и зачем-то всю жизнь хранила верность.
“Зажигалка” (1941)
Летом сорок первого года в Москве было, конечно, страшно, но массовой эвакуация стала уже в сентябре и октябре, когда уже начиналась паника. А в те жаркие дни из Москвы даже не всех детей отправили, не до них было.
Вот странно: сегодня всем известны кадры ночного сидения во время бомбежек на глубоких станциях метро, а то, что в это время ДЕСЯТИЛЕТНИЕ дети совершенно официально дежурили на крышах жилых домов, как-то позабылось.
Сказать по правде, дежурили не только дети, а все, кто еще не был мобилизован, не уехал в эвакуацию, не стоял у станка в ночную смену и при этом мог самостоятельно передвигаться.
А в четырехэтажном доме № 6 по Тихвинскому переулку жильцы каждую ночь выходили на крышу с большими клещами и лопатой в руках.
Дело в том, что вместе с фугасными бомбами немецкие “Юнкерсы” бросали на Москву и зажигательные, которые в народе называли “зажигалками”. Если такая бомба падала на землю, вреда от нее не было никакого, а вот если на крышу дома – тогда хуже. Особый воспламеняющий состав, брызгая жидким огнем, прожигал кровельное железо, вытекал на чердак, воспламенял перекрытия – и тогда начинался большой пожар.
Аэростаты, тем летом украсившие московское небо, от бомбежек не спасали, но мешали “Юнкерсам” опуститься ниже и метать бомбы прицельно, поэтому в условиях светомаскировки “зажигалки” падали куда Бог пошлет. Целью фашистов были, конечно, крупные заводы, но и “жилому сектору” в те дни доставалось не меньше.
Так вот, в обязанности десятилетнего Гешки Мирова, моего будущего папы, входило следующее: схватить только что упавшую бомбу клещами и выбросить ее с крыши вниз, на клумбу. Если же процесс горения уже пошел и металл начал плавиться, очаг загорания нужно было забросать песком. Вот и все.
Папа рассказывал, что работа была очень легкой и почетной. На следующий день во дворе мальчишки гордо хвастались друг перед другом:
– Я вчера с крыши “зажигалку” сбросил!
– А я две!
– А мне целых пять досталось!
Про пять обычно врали. Бомбометание у фашистов не было “ковровым”, поэтому даже одна зажигалка за ночь была, скажем так, удачей, тем более что на крышах мальчишки дежурили не одни, а с кем-нибудь из взрослых.
По фугасные бомбы никто не рассказывал. Во-первых, они тогда падали реже, а во-вторых… Ну, в общем, если бы вдруг в дом попала “фугаска”, хвастаться было бы уже некому.
Когда папа рассказывал мне эту историю, я почему-то не поинтересовался: а как его родители относились к этим дежурствам? Не думаю, что сильно приветствовали, но все-таки отпускали. А может быть, и не знали… Они же были артистами, а летом сорок первого года “шефских поездок” у фронтовых актерских бригад было предостаточно.
Однажды, где-то в конце августа, с первыми же звуками воздушной тревоги Гешка привычно поднялся к себе на крышу. На чердаке уже сидел и курил одноногий дворник дядя Раис, вместе с которым они дежурили довольно часто.
Сирена уже отзвучала, голоса внизу затихли: люди спрятались в подземелья. Ненадолго воцарилась тишина жаркой московской летней ночи, в которой отчетливо слышалось стрекотание кузнечиков, а потом с неба стал доноситься гул самолетов, то тут, то там черноту начали разрезать лучи прожекторов, глухими ударами заработали зенитки.
Гешка внимательно следил за тем, как прожекторы привычно чиркают по аэростатам, и вдруг один луч поймал черный крест вражеского самолета, к нему присоединился другой, потом еще пара, и возникло жесткое перекрестье, из которого “Юнкерс” выбраться уже не мог. Гешка стал радостно прыгать по железной крыше, крича что-то вроде “бей гадов!”. Раис тоже увлекся этим потрясающим зрелищем из чердачного окна, как вдруг раздался характерный удар тяжелого предмета о железо, а потом еще один.
Гешка быстро схватил клещи и побежал в дальний угол крыши. Старик-татарин по пояс высунулся из окна, болтая своим протезом, стараясь разглядеть, правильно ли мальчишка зацепляет еще не успевшую раскалиться “зажигалку”. Потом, подгоняемый криками Раиса, Гешка побежал за второй бомбой, сбросил ее вниз и снова вместе с Раисом они обернулись на захватывающую картину травли пойманного лучами стервятника.
Один зенитный снаряд уже поразил его, от крыла шел дым, папа восторженно хохотал, глядя на это, как вдруг из-за конька крыши послышалось неприятное шипение. Сразу стало понятно: еще одну “зажигалку” просто не заметили, и она разгорелась. Гешка оттолкнул старика, быстро нырнул в чердачное окно, схватил ведро и подбежал к ящику с песком…
Он был зияюще пуст. Еще вчера туда насыпали нужное количество песка, а сегодня его будто подмели веником. Видно, понадобился кому-то для хозяйственных нужд.
– Дядя Раис! Тут нету ничего! Нету песка! – истошно завопил мой папа.
Дворник добрался до ящика, увидел, что он пуст, произнес какую-то смесь русских и татарских ругательств, выскочил на лестницу и похромал вниз.
– Не бзди, Гешка, я щас!
Гешка ждал, нетерпеливо подпрыгивая и еле сдерживаясь от бессильного плача. Кровельное железо уже раскалилось и начало светиться изнутри, скоро должно было протечь.
Но вот послышались кряхтение и ругань, и в чердачную дверь ввалилась бочка, а за ней Раис. Быстро зачерпнув песок ведром, Гешка снова выскочил на крышу забрасывать “зажигалку” сверху, а старый дворник стал насыпать кучу под ярко-красным пятном на кровле. В нее через несколько минут бомба и провалилась.
Пожар был предотвращен, дом спасли. Правда, “Юнкерс” упал уже без них, ну и ладно. Все равно на следующий день Гешка вместе с другими мальчишками поехал на трамвае в район Сокольников на него смотреть.
Вокруг еще дымящихся обломков стояло оцепление милиции, мальчишки прыгали, пытались прорваться, но ни у кого не получилось. На этом фоне Гешкин рассказ о ночном приключении особого впечатления ни на кого не произвел.
Когда году в семидесятом папа рассказывал мне эту историю, на крышу мы пройти не смогли: на чердачной двери висел огромный замок. Но место, между вторым и третьим этажами, где тогда стояла бочка с песком, я видел. И совершенно не понимаю, как одноногий старик смог на два пролета вверх затащить тяжеленную бочку, которую назавтра не могли приподнять даже трое здоровых мужиков.
Доктора объясняют это стрессом, журналисты – героизмом, диссиденты – животным страхом перед смершевцами. Папа пожал плечами и назвал простой необходимостью.
Наверное, все эти определения – правда.
Проблемы (1984)
Слушать все это дальше не было сил. Схватив сумку с бумагами, я вылетел на лестничную клетку с криком:
– Все! К чертовой бабушке такую жизнь! Не могу больше! – и с треском захлопнул за собой дверь.
С каждым этажом я понемногу остывал. Когда вышел на улицу и, прислонясь к двери, прикурил сигарету, в душе осталось только чувство удивления собственным долготерпением. Ведь давно уже ясно, что так жить невозможно, хватит оправдывать себя семейными обязанностями! Это ведь просто какая-то обоюдная пытка. Что же я, действительно, полный слабак с подавленной волей, над которым можно постоянно издеваться?
Идти было некуда. Для начала я решил просто где-нибудь посидеть и отдохнуть, поискал глазами ближайшую скамейку и обнаружил ее за забором, на детской площадке. На скамейке сидел какой-то мальчишка лет шести и молча болтал ногами.
Почему-то мне захотелось поговорить с ним, я перешагнул через заборчик и уселся рядом, состроив приветливую рожу большого доброго дяди.
– Ну как дела? Чего сидим – ногами болтаем?
Парень ничего не ответил и даже не посмотрел в мою сторону,
– Ты чего молчишь? Это, между прочим, совершенно невежливо – молчать, когда к тебе обращаются взрослые.
Мальчишка медленно повернул голову, посмотрел на меня и снова отвернулся. Мне стало не по себе.
– Ты чего такой грустный? – чуть помолчав, опять обратился к нему я.
– А ты чего? – вдруг спросил меня он, все так же глядя себе под ноги.
– Да так, – растерялся я, – проблемы…
– Проблемы, – протянул он, спрыгнул со скамейки, бросил в сторону прутик, который держал в руках, и пошел прочь.
Я вдруг ощутил какую-то насмешку в том, как он выдавил это “проблемы”. Проводив его глазами, я удивился нахальству, с которым этот маленький нелюдим сравнил мои переживания со своими детскими бедами, причем явно не в мою пользу.
“Ах ты, сопляк! – подумал я. – Уже и ты за мужика меня не считаешь?”
Опять начал думать о том, что же все-таки делать дальше.
– У меня тоже проблемы, – вдруг услышал я.
Он стоял передо мной, засунув руки в карманы кургузого пальтишка. Вернулся – значит, ему тоже некуда идти.
– И что же у тебя произошло? Мама отругала?
При упоминании о маме он чуть поморщился и махнул рукой.
– Нет. Мама меня никогда не ругает, у нее времени нет. А бабуля тоже всегда занятая.
– Так ты один гуляешь?
– Ага. Только со двора мне нельзя.
Я посмотрел на его серьезное лицо и опять спросил:
– Ну так какие же у тебя проблемы?
Он немного помолчал, а потом сказал:
– Я в детский сад больше не могу. А в понедельник меня опять туда отведут и слушать ничего не будут.
– Что же у тебя такое случилось в детском саду? Надоело?
– Нет, – ответил он, подумав. – Там вообще-то весело.
– Ну так в чем же дело?
– Меня там за человека не считают.
Я вздрогнул. Моему сыну примерно столько же лет, неужели они в этом возрасте ТАКОЕ уже чувствуют?
– Кто не считает, воспитательница?
– Нет, Юрка Беляков.
– Ну и что же ты? Дал бы ему как следует – и все!
– Не могу. Я его боюсь.
– Да, брат, это проблема. Ну и что, давно он тебя за человека не считает?
Парнишка снова промолчал, но чувствовалось, что давно. Он мне нравился и одновременно чем-то пугал. Не может быть шестилетний малыш таким взрослым в своем отношении к детским обидам. Хотя ведь такая обида совсем не детская.
– А что вдруг такое случилось, что ты именно сегодня в сад не хочешь идти?
– Не “не хочу”, а “не могу”. Вот.
Он вынул из кармана левую руку и показал мне. Тыльная сторона кисти, густо измазанная йодом, была вся исцарапана чем-то острым, царапины уже начали заживать, но было заметно, что они сделаны совсем недавно, не далее как вчера. Я присвистнул.
– Лихо! И чем это он тебя?
– Это не он. Это я сам.
Я вопросительно смотрел на него.
– Я сидел, играл, а он рисовал, подошел и говорит: “У меня красная краска кончилась, на тебе стекло, царапай себе руку, а то – во!” – и показал кулак.
Мне жутко захотелось найти сейчас этого Юрку Белякова, взять его за ухо, привести к родителям и собственноручно выдрать в их присутствии, а если начнут заступаться, то и папаше выписать “по первое число”.
– Ну и чего же ты?
– Ничего. Стал царапать. Визжал и царапал. Прибежала воспитательница, отобрала стекло, помазала йодом и поставила в угол.
– Кого?
– Меня. А Юрка Беляков смеялся, и Ленка Суховей, и Васька Максимов.
– А чего ж ты не сказал, что это он тебя заставил?
Парень смерил меня взглядом и выдавил:
– Я не ябеда.
Помолчал, а потом добавил:
– Ну и сказал бы я, его бы тоже в угол поставили, а потом бы он мне дал.
– Да, тяжело тебе. Ну и чего теперь делать?
– Не знаю. А в детский сад я больше не могу. Буду физкультурой заниматься, вырасту, а потом дам ему как следует.
– Дело. Только ведь он тоже вырастет.
Он пожал плечами и вдруг сказал:
– А я тебя знаю, ты Сашкин папа. Он в том подъезде живет.
– Точно! А почему ты со мной на “ты” разговариваешь?
– Извините, – сказал он и собрался уходить.
– Эй, погоди!
Он остановился.
– Иди сюда. Мы же с тобой как друзья разговариваем, так что можно и на “ты”. Тебя как зовут?
– Витя.
– А меня – Сережа.
Я пожал ему здоровую руку и посмотрел в глаза.
– Меня, понимаешь, тоже за человека не считают, так что проблемы у нас с тобой одинаковые.
– А кто?
– Да есть один человек…
– Ну и дал бы ему как следует… Вы ведь вон какой.
Мне стало неудобно, что парень теперь не знает, как со мной разговаривать.
– Не надо меня на “вы”, это я так, по глупости, от плохого настроения. А дать как следует я, понимаешь, этому человеку не могу. Он слабее меня, и к тому же я этого человека люблю.
– Ну а он же тебя не любит!
– Да ведь тоже, наверное, любит.
Он присел на скамейку и смотрел на меня совершенно непонимающими глазами.
– Да, Витька, так вот бывает. Так что мы с тобой друзья по несчастью. Ты Юрке не можешь дать сдачи, потому что он сильнее, а я – потому что я сильнее.
– И чего теперь делать? – задал он мне мой же вопрос.
– Не знаю. Только чего-то делать надо, правда?
– Правда.
– Надо нам обоим сил набраться.
– Так ты же и так – сильнее!
– Все равно. Даже если сильнее, силы еще пригодятся, а тебе, так это – первое дело. Только силу надо не в кулаках набирать, они у тебя и так – ничего себе, а внутри. Набрать силу внутри – и дать ему в нос с размаху. Вот в понедельник, как в сад придешь, так сразу и дать. Только не тяни, а как увидишь – сразу бей. Пускай потом в угол ставят, кисель не дают. Это неважно.
– А я кисель и не люблю!
– Так тем более!
– А ты?
– А я тоже что-нибудь придумаю. Ну давай, шагай домой. Это, небось, твоя бабуля из окна выглядывает?
– Моя. Ну я пошел.
– Иди. Давай лапу. Нет, не так, а крепко, по-мужски. Ну пока.
Парень опять посмотрел на меня как-то совсем по-взрослому, только не грустно, а уверенно, что ли, повернулся и побежал домой к бабуле, которая, высунувшись по пояс из окна, бодрым голосом выкрикивала ему меню сегодняшнего обеда. Я обратил внимание, что на третье у них клюквенный кисель, мысленно пожалел Витьку, тоже встал и пошел.
Домой.
Хохма (1946)
Специфическое “чувство партнера”, которого так не хватает многим артистам, у Льва Мирова и Евсея Дарского было развито до полного автоматизма, причем не только на сцене. Евсей Павлович, надо сказать, был признанным мастером розыгрыша и считал, что если за сутки никого не разыграть, то этот день просто потерян, а Лев Борисович ему с огромным удовольствием помогал.
Однажды Миров, Дарский и еще один персонаж, фамилию которого история не сохранила, сидели за одним столом в буфете и, как водится, травили байки. Внезапно актер попросил кого-то из них повторить фразу, которую не расслышал. Безо всякой паузы Евсей Дарский начал шевелить губами, не произнося никаких звуков, а Лев Миров точно так же спорить с ним, сопровождая безмолвную артикуляцию фирменной “мировской” мимикой. Они совершенно забыли о своем собеседнике и увлеклись “беседой” между собой, как вдруг тот побледнел и громко завопил, что совершенно оглох. Не обращая внимания на попытки его остановить, артист выскочил из столовой, срочно требуя врача, под общий и прекрасно слышимый хохот своих коллег.
Об одной истории стоит рассказать подробно. Произошла она вскоре после войны, когда народ только начинал снова привыкать к радостям мирной жизни, и пара конферансье “Миров и Дарский” была просто нарасхват.
Гонорары за выступления платили довольно крупные, но жизнь в Москве была дорогой (смотри “Место встречи…”), поэтому на гастроли в режимные города артисты катались с удовольствием.
Работали, ели, пили, веселились… Словом – жили. Про культ личности и репрессии даже не думали, все происходящее считали нормой. И вот году в сорок шестом в составе бригады Москонцерта оказались они на Дальнем Востоке…
Вечером после концерта, как всегда прошедшего с аншлагом, в дверь гостиничного номера постучали, Миров открыл и увидел в коридоре морского офицера в парадной форме с сумками и пакетами, набитыми коньяком, водкой, вином и разными дальневосточными деликатесами. В стране, до сих пор не сошедшей с карточной системы, это впечатляло.
– Лев Борисыч! Евсей Палыч! Я вас умоляю, не гоните меня! Я ж коренной москвич, всю войну просидел в этой дыре, и мне тут даже поговорить не с кем и не о чем! Прошу вас, давайте посидим пару часиков, о Москве поговорим, я все с собой принес!
Миров с Дарским переглянулись и молча пришли к соглашению, что такую роскошную “халяву” упускать нельзя. Они хором улыбнулись, взяли гостя под руки, сели за стол, приняли по первой, и тут капитана понесло.
Он говорил без остановки обо всем. О Москве, о погоде, о женщинах, о японцах, американцах… и только ни одним словом не касался своей непосредственной работы. Он объяснил это так:
– Если я вам о ней расскажу, то расстреляют не только меня, но и вас за то, что вы это слышали.
После этой фразы артисты сильно приуныли, теперь каждый следующий кусок и рюмка лезли в горло с большим трудом. Но главная беда была в том, что лояльные темы у капитана очень быстро иссякли, он заметно размяк и уже явно собирался намекнуть на содержание своей военной тайны. А у артистов началась работа: своими шутками они ему даже рта раскрыть не давали – не дай бог проговорится! А того распирало… Он уж было и заикнулся: мол, вам-то можно, вы люди надежные!
Словом, глубокой ночью совершенно протрезвевшие Миров и Дарский вытолкали морского офицера, уже не вязавшего лыка, из гостиницы и посадили в машину. Закрыв за собой дверь номера, Миров утер со лба холодный пот и провалился в сон.
Разбудил его настойчивый стук в дверь. В коридоре стоял бледный Дарский и два краснофлотца с винтовками.
– Лева, это за нами! Тот придурок, наверное, проснулся и на всякий случай доложил начальству, что мы его напоили. Теперь, чтоб военная тайна не ушла, они решили и нас… изолировать.
Худшее свершилось. Миров понуро оделся, робко попросил позвонить в Москву семье, но, получив отказ, настаивать не стал. На улице их ждал большой черный автомобиль, в который артисты и загрузились под конвоем краснофлотцев.
Ехали молча. Когда машина остановилась, Миров, сложив руки за спину, вышел и…
Ах ты, сволочь, Севка!
Перед глазами у него сияла вывеска лучшего в городе ресторана, под которой улыбался официант с двумя большими кружками пива в руках!
Все было ясно. Дарский и не ложился, а всю ночь мотался по городу, чтобы организовать этот розыгрыш: и ресторан, и машину, и краснофлотцев с винтовками… Тяжело, конечно, в незнакомом городе, но ведь если день прошел без розыгрыша, для Дарского он был пропавшим!
Просто анекдот (1960)
Как-то летом на рубеже 50-х и 60-х годов в дачном поселке на станции Челюскинская сняла домик семья с маленьким ребенком.
В будни молодые родители ездили на работу, а шустрый мальчик с бабулей оставались в доме, коротая дни в обществе интеллигентной дамы – жены хозяина.
Самого его в ближайшее время не ждали.
Так прошел год. И вдруг однажды в дни первомайских праздников страну потрясло известие: где-то над Свердловском сбили американский самолет-разведчик, пилота взяли живым. Когда состоялся показательный процесс, шпиона осудили, но (неисповедимы пути госбеза!) вскоре обменяли на советского резидента, арестованного в Нью-Йорке два года назад.
А через некоторое время вернулся домой и хозяин, которого все звали “дядя Вилли”.
Молодая семья сразу расстроилась, так как их дальнейшее присутствие в райском месте могло стать во всех отношениях нежелательным, но хозяин сам предложил им остаться хотя бы до конца года, потому как сильно соскучился по общению на родном языке, а самого его… как бы выразиться поточнее, очень убедительно попросили не покидать дачу в течение некоторого времени.
С огромным удовольствием он дышал родным воздухом, читал газеты и журналы, смотрел единственный в те годы телеканал, а иногда возился с мальчишкой, который уже тогда доставлял родителям и бабуле достаточно хлопот. По вечерам на веранде все вместе пили чай, порой играли в лото (тут я, видимо, фантазирую, но от правды жизни ухожу недалеко).
Через несколько дней после возвращения хозяин, изрядно обалдевший от кукурузной каши, которая, в полном соответствии с семилетним планом, шлепала прямо с газетных страниц и была сдобрена комплиментами де Голлю, презрением к Эйзенхауэру и явно извращенным влечением к Фиделю Кастро, как-то отозвал в сторону молодого отца и сказал с заметным акцентом:
– Геша, у меня к вам будет просьба, а если хотите – разведзадание.
– Да, Вильям Генрихович… простите, Рудольф Иванович, – сразу подтянулся перспективный инженер.
– Вы уже знаете, я очень давно не был дома, мне хочется знать, чем живет страна.
– Так ведь коммунизм строим, Рудольф Иванович! Через двадцать лет готово будет!
– Это я знаю, Геша. Уже прочел.
– А что, Вильям… простите, Рудольф Иванович?
– Геша, вы такой талантливый рассказчик, наверное, в своего папу… Не могли бы вы, возвращаясь с работы, привозить мне те анекдоты, которые люди сегодня рассказывают друг другу?
– Н-не понял… что привозить?
– Я, наверное, совсем забыл русский язык… Ну анекдоты, шутки такие про тещу или правительство!
– А-а!.. Но ведь нельзя же!
– Для меня – можно. Причем не меньше пяти в день.
И, по-детски улыбнувшись, добавил:
– Я же все-таки аналитик и должен знать, чем живет моя страна…
Отец рассказывал, что этот разговор происходил при мне, но в моей памяти, естественно, не осталось не только его, но даже и облика того человека, которого уже в сознательном возрасте я увидел во вступлении к фильму “Мертвый сезон”.
Имя его по рождению было Вильям Генрихович Фишер, но всему миру он был известен как полковник Рудольф Абель.
Когда я дал прочитать этот сюжет маме, она долго молчала, курила, а потом сказала:
– Все было совсем не так. Тогда мы тебе не рассказывали, а сейчас уже можно. История с анекдотами была еще до ареста, а ты еще не родился.
– ?!..
– Дело в том, что за пару месяцев до того, как его в Америке взяли, дядя Вилли приезжал сюда в отпуск.
– Как это?
– Ну не знаю. Мне Эвелинка, дочь его, объясняла, что у них это было возможно. А в остальном – ты написал все правильно. Он безвылазно жил в Челюскинской и просил папу привозить ему анекдоты, а потом уехал, и его там сразу арестовали.
– А у тебя остались телефоны его дочери?
– Мы с ними тогда поругались.
– Почему?
– Ну там была история… В общем, когда америкашки предложили его поменять на Пауэрса, наши кагэбэшники ничего никому не говорили, даже семье, а я об этом прочла, по-моему, в “Ньюсуике” и принесла его Эвелинке. Они с матерью сразу побежали на Лубянку, а их там спрашивают: “Вы откуда знаете?” Ну они сразу и выдали, мол, подруга Люба в посольстве Норвегии работает и оттуда журнал принесла. Ты, наверное, догадываешься, какие у меня были неприятности. В общем, когда его поменяли и он вернулся в Челюскинскую, нас там быть уже просто не могло.
Билеты в ванную (1965)
В 60-е годы Ленинград еще не был уездным городом, а уверенно боролся за звание культурной столицы (на что имел тогда немало оснований), и фигура Народного артиста СССР Аркадия Райкина была в этой борьбе одним из самых весомых аргументов.
А в Москве в эти годы блистал дуэт Мирова и Новицкого, но, заглушив голос крови, должен признаться, что рейтинг Райкина был чуть повыше, даже среди москвичей. Подтверждением этому была роскошная история, произошедшая в нашей семье году в шестьдесят четвертом, когда на предстоящие в Москве гастроли театра Аркадия Райкина достать билеты было невозможно уже за месяц.
Моя мама зудела на ухо папе, требуя, чтобы он обратился за помощью ко всемогущему деду. Отец держался сколько мог, справедливо полагая, что просить у Льва Мирова билеты на Аркадия Райкина просто неприлично. Однако мамина способность добиваться своего была фантастической, и телефонный звонок все-таки состоялся.
– Привет, отец.
– Здорово, Гешка.
– Отец, тут такое дело… Тут, говорят, Райкин будет, Любке очень хочется…
Возникла длинная пауза, нарушить которую Миров-младший не мог. Миров-старший кашлянул и сделал это сам:
– Гешк, тут на линии помехи какие-то, я не расслышал – чего?
– Райкин, говорю! Двадцатого числа, в субботу!
– А-а, ну ладно… Все сделаю, прямо в субботу, часиков в шесть, и заходи.
И вот двадцатого числа ближе к вечеру папа с мамой надевают вечерние туалеты, берут такси и по дороге на концерт заезжают к деду на площадь Восстания.
Мама, естественно, осталась в машине, а отец поднялся наверх и позвонил. Дверь открыл сам дед, держащий в руке два билета на первый ряд в Театр эстрады.
– Здорово, Гешка, проходи.
– Да нет, отец, мы опаздываем…
Старый эстрадник взял сына за руку и мягко, но настойчиво повел в сторону ванной комнаты. Щелкнул выключатель, и мой папа с изумлением увидел полную ванну живых раков.
Шурша и поскрипывая панцирями, все это воинство шевелило усами, щелкало клешнями, забиралось друг на друга, пускало пузыри и явно не собиралось через несколько минут оказаться в кастрюле с кипящей водой, солью, укропчиком, перчиком и лавровым листом, которая с кухни давала о себе знать бульканьем и душистым ароматом.
Рядом с ванной стояли четыре ящика с чешским пивом “Будвар”. Артист положил руку на сердце и очень серьезно сказал:
– Понимаешь, Гешка, я так не хотел тебя подвести… По телефону было очень плохо слышно, я так и не понял, что тебе нужно: “Райкин” или “раки”. На всякий случай взял и то, и то.
Много лет спустя, я прочел у одного мемуариста, что талант артиста Мирова иногда выражался в том, что он умел совмещать на своем лице совершенно взаимоисключающие выражения. Тогда, видимо, был тот самый случай: на лице Мирова-старшего одновременно сияли широко раскрытые наивные глаза и хитрая улыбка.
Завороженно глядя на зеленых раков, Миров-младший снял пальто и сказал:
– Я все понял. Иду за Любой. Мы остаемся.
Потом подтянулись и другие – близкие родственники и друзья, попросившие в этот день у Льва Мирова контрамарки в Театр эстрады, – в общем, квартира на площади Восстания была полна гостей.
А первый ряд на концерте Аркадия Райкина был зияюще пуст, заботливо охраняемый капельдинерами от всех желающих на нем разместиться: разве можно – сам Лев Миров взял билеты для своих друзей!
Подвиг (1993)
Как-то в начале девяностых на встречу Нового года я приехал к друзьям в Норвегию.
Живут они на маленьком острове Борой, во фиорде Тведестранн. Эти места знамениты тем, что ровно сто лет назад там укрылся от шторма пароход, на котором Рихард Вагнер плыл из Германии в Англию. Пока длилась буря, композитор, вдохновленный местным пейзажем, сочинил главную тему оперы “Летучий голландец”.
Прибыл я на остров часа за три до полуночи, и, когда мы сели за стол, чтобы встретить Новый год по московскому времени, хозяева обрадовали меня весьма богатой программой развлечений: местная знаменитость Трюггве, по прозвищу Сталинград, собирается произвести праздничный салют, а потом все восемьдесят семей плотников и рыбаков, живущих на острове, ждут меня в гости, чтобы посмотреть на легендарную способность русских расправляться с алкоголем.
Отказать никому нельзя, могут обидеться.
На сердце стало неспокойно. Сразу вспомнились студенческие времена, когда я подрабатывал в фирме “Заря” Дедом Морозом, но и там дневная норма визитов не превышала пятнадцати, потому что уже десятого ребенка за смену мы поздравляли, мягко говоря, с трудом.
Цифра “восемьдесят” показалась несколько чрезмерной. Впрочем, моя старая подруга Анна Мари успокоила меня тем, что после полуночи аборигены сбиваются в стаи, и домов будет не больше двадцати.
К часу ночи, когда мы вышли смотреть на фейерверк Трюггве-Сталинграда, на душе у меня было почти хорошо, но первый же залп объяснил, за что тихий и скромный сын рыбака получил свое прозвище.
Упав на снег и прикрыв голову руками, я поинтересовался: всегда ли у них так весело справляют праздники?
– Нет, это специально для тебя! – гордо сказала Анна Мари.
Избежать ответных действий было невозможно, и по окончании фейерверка я покорно отправился в дом местного старосты, где собрались представители старшего поколения островитян.
– Здравствуй, товарищ, Сталину слава, Гитлер капут! – с улыбкой обратился ко мне приветливый староста, гордившийся своим героическим прошлым.
Этой фразой взаимное поле русского языка было исчерпано, и мы перешли к вежливой беседе по-английски. Познав тонкости ловли трески, тунца и форели в различных погодных условиях, я приступил к основной программе и лихо опрокинул рюмочку “аквавита” под бурные аплодисменты собравшихся.
Как выяснилось, они раньше просто не знали, что нормальные люди водку пьют залпом, а не тянут мелкими глотками, запивая пивом. Уходя, я оставил почтенных старцев и седовласых матрон в процессе освоения новой технологии постижения радости жизни.
Надо сказать, что я очень люблю “аквавит” – норвежскую водку, настоянную на разных травах, которую, перед тем как разлить в бутылки, дважды перевозят через экватор в дубовых бочках из-под хереса. Эта любовь, а также звание гражданина России подвигли меня столь же бодро выступить и в других домах, где собрались в эту ночь знатные лесорубы, плотники и рыболовы.
Ближе к утру, когда ответственность за державу стала уступать место некоторой усталости, я поинтересовался, не все ли дома мы уже обошли.
– Серьожа, остались главные гости: это дом, где собралась золотая молодежь острова. Приехал даже один парень из Англии, где он учится на военного летчика и изучает русский язык!
Тут возразить было нечего.
Золотая молодежь в доме самого знатного плотника к нашему приходу уже сильно устала, но ожидание шоу, видимо, добавило им в кровь адреналина, и праздник обрел второе дыхание. Будущий летчик повис на мне, как на парашюте, употребляя язык, который казался ему русским. Чуть позже я понял, что он весь вечер производил впечатление на юную блондинку, которая, раскрыв рот, слушала нашу содержательную беседу о глубоких психологических коллизиях в рассказе Тургенева “Муму”.
Внезапно в доме повисла напряженная тишина. Я оглянулся и увидел хозяина, который, нехорошо улыбаясь, направлялся ко мне с подносом в руках. Уже зная, к чему все идет, я обреченно встал и поискал глазами закуску.
– Серьожа, этот напиток у нас на острове называют “аэрофлот” (оживление в зале). Говорят, что его можно заправлять в баки вместо керосина (общий гогот). Научи нас, как правильно пить его по-русски (бурные овации).
Взяв стопочку в руку, я почувствовал себя героем Шолохова, которому немцы в концлагере протянули пятый стакан шнапса. Ни закуски, ни пива на подносе не нашлось, но осрамиться было нельзя.
За моей спиной стояла Россия.
Собрав волю в кулак, я снисходительно улыбнулся, выдохнул и, думая о Родине, опрокинул стопку в себя…
Самым смешным было то, что, несмотря на крепость, я не распробовал этого самогона. Они разливают свой “аквавит” по рюмочкам, емкостью граммов пятнадцать. Немного почмокав губами, я попросил еще, сзади кто-то ахнул, хозяин собрался налить, но тут уже пришло мое время.
– Значит, так. Самое главное русское правило заключается в том, что пить нужно всем вместе, причем до дна. Я произнесу тост, все его будут слушать стоя, потом чокаемся и выпиваем, а если кто не допьет – позор всей Норвегии.
Месть моя была жестока.
Дело в том, что крепкие напитки в Норвегии безумно дороги, пол-литра стоит около пятидесяти долларов, а я разливал щедрой рукой всем по стакану, заставляя хозяина подавать из погреба все новые бутылки из своей заначки. Меня не тронуло его жалобное лицо: знатный плотник мог себе это позволить, к тому же – не фига делать из меня аттракцион.
Все было, как и положено: после залпа моей стеклянной артиллерии золотая молодежь острова по одному стала падать в углах комнаты, а летающий фанат Тургенева исчез в туалете, видимо, насовсем.
Через несколько минут, когда прощаться было уже не с кем, я гордо вышел на морозный воздух покачивающейся походкой триумфатора и отправился домой.
Экономика – экономикой, но кое в чем пока еще мы непобедимы.
∙