Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2009
Этот текст родился на свет не в жанре рецензии, но в качестве ответа на вопрос: как приходит в литературу новый писатель? Путей, в общем, достаточно – все они достойны и уважаемы, но, на мой вкус, самый величественный из них связан с привнесением в словесность нового пространства одновременно со способом литературного описания этого пространства. Пространства в широком смысле: отчасти – географического, отчасти – исторического, отчасти – сотканного из нитей подсознания и отчасти – фольклорного, однако на деле – пространства языкового. Это путь Фолкнера, Бабеля и Платонова, Сельмы Лагерлёф и Гомера. Он как никакой иной гарантирует истинную неповторимость, свежесть авторского голоса и, что гораздо важнее, порождает настоящую языковую экспансию – открытие новых выразительных средств и новых внутренних связей.
Рискну заявить, что со времени выхода в 1996 году “Страны происхождения” Дмитрия Бакина едва ли имелся у нас более объемный в этом плане дебют, чем появление в 2006-2007 годах нескольких рассказов Алексея Торка (наст. имя – Алишер Ниязов), родившегося в 1970 году в Душанбе и живущего ныне в Бишкеке бывшего корреспондента российских телеканалов и информационных агентств в странах Средней Азии. Дабы объясниться, стоит, пожалуй, описать в двух словах мою первую встречу с текстами этого писателя. Итак, июльская за 2006 год “Дружба народов” зацепила стартовой фразой рассказа с неброским названием “Пенсия”. Первая фраза в прозаическом произведении обычно говорит об авторе все. Первая фраза – всегда сирота, ей не на что опереться, она должна все сделать сама, привлечь внимание, затем удержать его, убедить уже занесенную для перелистывания страницы руку повременить… Коли справится – автор, вне всякого сомнения, настоящий, честный и трудолюбивый инструмент в деснице Его Величества Языка.
Написано же было так:
Тутишские старики позорились с ловлей стремительных, вертких псов.
Надо ли объяснять, что для зачина подобное – едва ли не идеал. Красивый интонационный рисунок (прихотливый дольник с цезурой после “позорились”), с некоторым подъемом на конце – чтобы усилить порожденный фразой саспенс. Что значит – тутишские? Почему эти старики ловят псов? И почему при этом – позорятся? Вопросы возникают в мозгу, но просодия уже взяла нас в плен и несет вместе с собой дальше – в глубь повествования.
– Фить-фить, Белый, старый шайтан! – из последних сил кричал у реки Сайфулло.
– Фить-фить, Волк, старый бурдюк! – уже едва шелестел себе под нос Али у тыквенной делянки.
Караматулло, отставив острый зад, молча волокся за своим Медведем мимо мечети. Где-то у почты шумели Усман с Шодибеком.
Музыка продолжается, не допуская фальшивых нот, – и на ее фоне вырастает как бы сама собой герметичная реальность рассказа. Таджикский кишлак Тутиш на берегу пограничной реки Пяндж в конце 90-х, то есть сразу после гражданской войны. Несколько стариков, собравшихся в ожидании нового школьного учителя, которого должна прислать районная власть. И лаконичное, как бы от лица одного из этих стариков, повествование – полупритча – о прошедшем и настоящем:
Чайханщик Гафур тоже из ревеня барана жарил. Несчастный Гафур! Год назад, в начале войны еще, он уехал в Нурхан-Тюбе за углем, а там его убили за то, что он бадахшанец. Люди в масках окликнули Гафура у автостанции. “Бадахшанец?” – спросили. “Чайханщик”, – кратко ответил Гафур.
– Считай до десяти.
– Адэн, дэве, тэри, – считал Гафур с самоубийственным горским акцентом.
– Читыр, пят, шиест… – ликующим хором подхватили боевики. На цифре восемь молодой вертлявый парень, сгоравший от нетерпения, вскинул автомат и прошил ему печень. Гафур встал на колени. Его уже почти мертвые губы досчитали: “…дэвят, дэсят”. Затем чайханщик упал боком в пыль и умер полностью.
Чем-то похоже на Бабеля. Впрочем, бабелевская Одесса здесь сама собой приходит на ум в качестве основы для сравнения. Ибо кишлак Тутиш противопоставляется ей почти осознанно.
Та Одесса – самодостаточна. Тутиш – наоборот. В этот населенный пункт (признанный советской властью неперспективным, а нынешней – несуществующим) все время врывается что-то извне: то власть меняется едва ли не ежедневно, оставляя всякий раз за собой следы крови и разрушений, то какие-то слухи приходят, то еще что-то. Всякий раз это пришлое – выше понимания тутишских стариков. Да они и не пытаются что-либо постигнуть, а лишь принимают в меру владения искусством выживания. Одесса Бабеля – средоточие динамичных человеческих судеб. Молодые люди здесь совершают поступки, меняются, взрослеют, являют миру свои амбиции, стареют, умирают. В Тутише – старики, которых и смерть почти не берет. Даже смерть от туберкулеза. Старики и пацанва – все прочие же в России на заработках:
Кто-то из них пропал с концами, другие пишут письма, мол, Бахтиерчик-Рустамчик снится каждую ночь, мол, сердце болит, но…но…но… И денег подослать не могут. Платят копейки, милиция, бандиты обирают, русская вторая жена хуже бандитов.
В общем – такая исключительно статичная картина беззащитной, казалось бы, жизни посреди агрессивно-шизофренической динамики “большого мира”. Одно это сочетание уже создает некое цепкое напряжение, исподволь овладевающее сознанием читателя…
И еще одно броское отличие, пожалуй. Одесский цикл Бабеля несет в себе пафос оплакивания утраты традиционного уклада, утери некоего полуфантастического “Золотого века”. Тутишские старики, обозревая свою жизнь, напротив, ни о каком Золотом веке не вспоминают: его на их памяти просто не было. Бывало, конечно, лучше, чем сейчас, но бывало и так же – и даже хуже бывало. Принципиально же отношение кишлака к “большому миру” не менялось никогда – по меньшей мере со времен появления в нем эскадрона красноармейцев, которым командовал носатый и белый, как мучной червь, юноша по имени Федор Томин.
Но, несмотря на все это – или, быть может, благодаря всему этому, как знать, – жизнь не прерывается в кишлаке, течет себе непрерывным потоком меж берегов – как вода в реке Пяндж.
Таков мир, сотворенный, как водится в литературе, из ничего Алексеем Торком. “Пенсия” стала его литературным дебютом – мало кем в литературном мире замеченным. Впрочем, заметили его “соседи по музе”: М. Брусникина поставила по нему спектакль на Малой сцене МХТ осенью 2007 года. В том же 2007-м, однако, та же “Дружба народов” напечатала еще два рассказа Торка: “Джамшед Блистательный” и “Лухтак”. (“Пенсия” и “Лухтак” позднее вошли в выпуск альманаха “Пролог. Молодая литература России”.) Опять – пограничная река Пяндж, опять таджикский кишлак на берегу. Но совсем другие голоса на этот раз ведут повествование. В первом случае – это как бы голос эпического сказителя:
Благодарю тебя, читатель златоглазый, снисшедший до медных строк моих. Я расскажу грустную историю о блистательном Джамшеде, послушай ее… И если женщина ты – цвети неотцветаемой весной до скорбного краха мироздания. Если мужчина – да не увидишь ты Ниссо на свадьбе в Кейбадиане! А увидишь – страсть, болезнь с тысячью имен, одно из которых – любовь, окровит сердце тебе, как окровила многим бывшим до тебя. Ибо говорю я, печальный Али ас-Афиф ибн Нурхон аль-Хиссори: спящая дева – спящая гибель, танцующая дева – гибель танцующая.
Тогда как во втором – вполне нейтральный нарратив чужого, приезжего человека:
Хитроглазый носатый проводник втянул меня в вагон (водитель при этом ласково подталкивал под ягодицы) и, пробежавшись по узкому коридору, сдвинул дверь купе.
Я сел к окну, из него жарило, как из мартеновской печи. На перроне старался добрый Караматулло – он прижимал ладони к сердцу, выписывал в воздухе какие-то запятые и только что не посылал воздушные поцелуи.
– Товарищ, что ли? – раздался недоброжелательный голос. Я обернулся – у входа нависал здоровенный краснолицый офицер. С его могучего плеча колбаской свисала камуфляжная куртка. Военный, будто не нуждаясь в ответе, разглядывал канареечного цвета билет, сверяя указанное в нем место с нумерацией купе.
Тем самым получается своего рода мини-трилогия: независимые повествования, объединенные географическими реалиями – но говорящие об этих реалиях как бы на разных языках. Что это – еще одна Йокнапатофа? Скорее – все та же Одесса Бабеля, о которой в рассказе “Король” говорится совсем иначе, чем в “Истории моей голубятни”.
И подобное разностилие, на мой взгляд, не случайно. С его помощью Алексей Торк словно бы включает новый кусок таждикской историко-географической реальности в пространство русской литературы. Именно благодаря несовпадению дискурсов мы получаем возможность взглянуть на ту реальность с разных сторон, оценить ее объем и продуктивность. Торк высадил свой десант на небольшой неосвоенный плацдарм и сумел в полной мере отстоять его уже первыми своими тремя рассказами.