Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2009
Мне свойственны и сдержанность, и скепсис. И я не изменю им здесь. Но это будет трудно. Потому что мне очень сильно повезло. Так редко, но бывало в детстве: идешь из школы, вернее, слоняешься по улицам в приблизительном направлении дома, никого не трогаешь, ничего хорошего от жизни не ждешь – как вдруг сквозь щель дощатого настила за каким-нибудь ларьком “Союзпечати” замечаешь серебряный блеск двадцатикопеечной монеты. Это большая сумма – ты только что пообедал на пятнадцать (взял в столовке суп с рыбьим жиром за десять и картофельное пюре за пять, набрался смелости и попросил повариху – та полила его сверху бесплатною подливкой от гуляша), у тебя пять копеек на автобус, и тут – негаданное счастье. Двадцать копеек – это мороженое. Или, если в автобусе брякнуть пятаком по кассе, но не опустить его, а билетик открутить – тогда за двадцать пять можно купить в хозяйственном магазине какого-нибудь фарфорового бегемота небольшого размера, с широко раскрытой розовой пастью. Ими почему-то были переполнены хозяйственные магазины. В любом случае, двадцать копеек были большой мальчишеской удачей. Кому-нибудь все это покажется слишком приземленным. Я же просто помню вкус того мороженого.
Так и здесь – когда я с восторгом начинал говорить, что через две недели поеду поездом на восток страны, некоторые морщили лоб, другие – нос. “Вот если бы куда-нибудь в тропики… – вяло говорили они. – А так – Сибирь, бездорожье, грязь, разруха, китайцы…” Отдельные знакомые литераторы даже надменно кивали головами: “Да, звали. Нет, я отказался. Не вижу никакого смысла”.
Мне не хотелось разбираться в их причинах. Я-то знал, что меня снова посетила удача. Объять взглядом, измерить колесами всю огромную страну – что может быть прекрасней! Я мечтал об этом в отрочестве – не получилось. Я пытался в молодости – и долетел до середины – до Красноярска. Тщетно старался сделать это несколько лет назад. И вот – приглашают, зовут, в прекрасной и непростой компании, где каждый – зол, писуч и языкаст. В путь, наполненный физическими трудностями и моральными удовлетворениями. Сомнений не было. Было предчувствие вкуса.
Физические трудности
Расстояние – это трудно. Поездом из Петрозаводска в Москву, там – самолетом до Красноярска. Потом – сквозь Иркутск, Улан-Удэ в Читу. Все это за неделю. Долго считал, сколько получилось в тысячах километров. Сразу вспомнилось, как в Южной Корее рассказывал, где живу.
– Далеко до Москвы от вас? – спрашивали.
– Нет, недалеко. Тысяча километров.
– А до Мурманска?
– Тоже рядом. Тоже тысяча.
Смеялись.
А теперь почувствовал масштаб вживую – больше по усталости тела. Душа же ликовала – кругом простиралась Родина. Ушибленности ширью не было. Была восторженность размахом. Каждого из жителей страны нужно в юности провозить до самых до окраин. Чтобы напрочь исчезали мысли о самоуничижении и унижении других. Чтобы учиться дышать свободно и глубоко.
Моральные удовлетворения
Я ехал на восток в опасениях. По телевизору в различных рейтинговых передачах то и дело говорили: там взорвалось, тут протекло, здесь убили, и везде занесло снегом. Это ведь у нас, на русском севере, все более или менее спокойно, живут люди, решают проблемы, делают дела. А на востоке – на востоке другое дело. Меня не так давно попросили из одного глянцевого журнала, мол, напишите нам чего-нибудь чудесно-шокирующее про свой город. Чего-нибудь такое ужасное, чтоб стыла кровь и подрагивали конечности. Ну или в крайнем случае что-нибудь неприятно-смешное, выверт какой-нибудь циничный.
Я долго думал, но так и не смог ничего им написать за пятьдесят долларов. Да и за тысячу не смог бы, наверное. Ну шторм на озере был и набережную разрушил. Ну бичи подрались вусмерть, так это ж везде. Не трогает меня это почему-то. Не будит чувств. А вот девочка новорожденная умирала, в коме уже лежала несколько дней, на искусственной вентиляции – и покрестили ее. И не верили ни врачи, ни родители. А она на поправку пошла. И выздоровела. Друг доктор рассказал недавно, детским реаниматологом он работает. Мне вот это нравится. Глянцу – нет, не знаю почему. В этом Дима Быков лучше разбирается.
Так и здесь – еду и жду. Жду разрушенных городов, засилья китайцев, нищеты и безобразий всяких. Готовлюсь. “Но и такой, моя Россия…”
А приезжаем – и Красноярск с лимонно-желтыми сопками, с голубым Енисеем, с ухоженными улицами и красивыми людьми! Я был тут двадцать лет назад и хорошо помню – было хуже. Сопки желтели, Енисей голубел. Но главная улица отвратительно неухоженной была, и народ смурной ходил, серо-черный.
В Иркутске раньше не был, но очаровался сразу. Улицы с домами старой архитектуры, парки, красавица Ангара. Чисто опять же. Ухоженно. Разрухи не видно. Занимаются люди. Решают проблемы.
В Улан-Удэ я вообще влюбился. Такие люди красивые! Город размером с мой Петрозаводск – и потому милый. Даже голова Ленина на главной площади чудесная – шесть метров одной головы! Тайное наше оружие, в случае войны с той же Америкой – не надо никаких ядерных зарядов. Голову Ленина на Вашингтон им скинем, и победа обеспечена – содрогнется Америка в ужасе.
Чита тоже понравилась. Люди везде свои, родные, русские, даже если других национальностей. “Что это вы по-русски немного не так говорите, не как мы?” “Так с севера я, карельская тональность опять же. Понимаем ведь друг друга?” “Хорошо понимаем”, – смеемся все.
Я, когда вернулся, встретил девушку знакомую, в аптеке она работает. Спрашивает:
– Ты случайно в Улан-Удэ, в Бурятии, не был в октябре?
– Был, – говорю, – возили нас.
– А я первый раз в жизни поехала родственников навестить. Включаю телевизор – а там тебя показывают…
Так что близко все. По душевному настрою, по мироощущениям, по чувствам. Родные люди живут. Наши. Свои.
Мы ехали в одном купе с другом-врагом моим (так он мне книжку подписал), уже не очень молодым, но по-прежнему революционным Захаром Прилепиным. И по городам вместе ходили, смотрели везде и участвовали. Я подумал: вдруг я чего-то не вижу, каких-то язв не замечаю, мимо катаклизмов неразрешимых прохожу? Захар-то зорким соколом везде поглядывал: он, как заметит где язву, сразу старается революцией позаниматься. Но под конец поездки друг мой приуныл, как-то не сложилось, видимо, с язвами.
В каждом городе нас встречали. Хлеб-соль, оркестр, праздничные речи – ладно. А вот чудесные стайки девчонок-библиотекарей – это что-то! Не знаю, чья идея была, но воплотилась она прекрасно. Всех нас сразу расхватывали, рассаживали по машинам, и образовывалась мобильная библиогруппа. Водитель – обычно чей-нибудь муж или друг, писатель – сначала хранящий гордое молчание, и несколько веселых, красивых и умных девушек, улыбчиво беседующих о литературе. Нас четко и оперативно развозили по библиотекам, школам и университетам. В приятных и острых беседах быстро таяла писательская настороженность, и на встречу с читателями он доставлялся уже разогретый, с открытой и доброй душой.
Во многом поэтому встречи проходили интересно и остро.
И трогательно. Особенно в те моменты, когда читатели, за недостатком обычных книг, выстраивались в очередь за подписью с распечатанными из Интернета произведениями автора, которые они сами любовно брошюровали и даже оформляли собственными рисунками. А вы говорите – люди отвыкли от чтения!
Моральные трудности
Мне трудно об этом писать. Но я не могу не помнить о ней. Все очень близко, связано, сложно. Было много новых лиц, много торжественных речей и возвышенных слов. Она сначала показалась очень простой. Глухо повязанный платок, темное длинное пальто, молодое лицо без косметики. Одна из сопровождающих, везущих известных и маститых на встречу с восторженными. Я даже не помню город, Иркутск или Улан-Удэ, слишком быстро крутился калейдоскоп. Но то, как быстро она заинтересовала, ее манера говорить робко и в то же время отчаянно и правильно, правильные вещи, – это бросилось в душу. Было странное в ней, в этой девушке, а писатели – народ наблюдательный.
Ее стихи похвалил столичный критик. А потом мы с Прилепиным позвали ее на прощальный банкет. Она стеснялась и не хотела идти. А мы уговаривали, опьяненные успехом и обилием поклонниц. И она пришла, и опять удивила – красивая, яркая женщина с насмешливой улыбкой и печальными глазами. Отчего-то пила она только воду и, смеясь, говорила нам, что похожи мы на артистов. Захар по-детски радовался, а я усмехался про себя, видя ее иронию. И все равно было здорово, мы болтали, внезапно сдружившись, полдня назад познакомившись, болтали о наших рассказах и ее стихах. И было видно, как это волнительно и радостно для нее.
А потом настала пора ехать. Мы вышли на холодное каменное крыльцо и стали уже прощаться. И ей было жаль, она сильно смущалась, и я очень хорошо понимаю ее волнение. Зато я не понимаю себя. Знаю, что давно не в медицине, что утратил ту быструю реакцию помощи, которая была раньше. Но все равно мне больно вспоминать, как растерялся и не понял ничего, когда она жалобно заскреблась, стала хватать меня за рукав. А когда понял – было поздно, я не успел подхватить, она упала прямо на холодные и гладкие камни ступеней. Я промедлил эту секунду.
Знаешь, – хочется ей сказать, – мне все очень понятно. Я не люблю людей с фильтрами, а их большинство. Настоящие же слова пишутся теми, кому очень больно. Мне трудно было об этом писать, а теперь стало радостно. Потому что я точно знаю: у тебя хорошие стихи. И это – главное. И самое важное, чтобы ты знала – все обязательно будет хорошо.
На следующее утро поезд опаздывал. Мы поднялись в пять утра, размялись и умылись, а он все шел и шел сквозь огромные пространства родной и неведомой страны. Я смотрел в беспросветно-темное окно, а попутчик мой вдруг включил на своем ноутбуке музыку, какой-то русский рэп нижегородского разлива. “Я русский, я русский, я русский…” – обидчиво доносилось из динамиков, а попутчик мой, весь в черном, в шапочке с непонятным крестом посреди лба, стал вдруг бесновато извиваться на койке в такт звукам. Глаза он прикрыл от странного удовольствия, а руками начал выделывать дискотечные движения.
Смотреть на это нелепое камлание здорового тридцатипятилетнего мужика было неловко, и я отвернулся к окну. За ним лежала Родина.
Физические удовлетворения
В один из дней августа 1991 года я сидел в аэропорте города Нью-Йорк. Две недели студенческого обмена вместили в себя очень много. Там были и медицинская практика в американских больницах, и переход вброд Миссисипи в ее истоках, и внезапная и резкая, как солнечная боль в глазах от ослепительного снега, страсть к девушке из штата Миннесота. Магазины, которые для нас явились музеями чревоугодия, тоже там были. Особенно радовали ликвер-сторы. Бесшабашная студенческая юность свободно носилась через границы, и это было молодое счастье. Я сидел и ждал самолета домой. В руках держал литровую бутылку водки и любовное письмо, где неистовое желание замуж пересиливало страх перед русской полуазиатской сущностью, внезапно порушившей тихий уклад. Мне тоже было печально, но я очень хотел домой. Так сильно, что когда в новостях пронеслись кадры народных волнений в Москве – не возникло ни сомнений, ни страха. Так остро, что предложение остаться прошелестело мимо ушей и мозга бесплотной тенью упавшего осеннего листа. Тревожное чувство нахождения вне своей страны было таким же глубоким и мучительным, как памятное еще ожидание службы на флоте. Тогда тоже всем гуртом принялись писать заявления в Афганистан – только бы не три года на море. Так и здесь – когда угодно, откуда угодно – но только бы домой. Чувство это было нелогичным, необоснованным, детским – и оказалось мудрее всех практических выкладок и умственных построений. Оно дало счастье жизни и причастности к самой огромной, нелепой, прекрасной и безжалостной земле.
Потом было много всего. Наше время – не самое легкое в жизни страны и ее людей. За трудностями и душевными неурядицами мы часто забываем о своем чувстве. Иногда кажется, что его совсем нет – когда насельники земли очередной раз придумают и учудят такое, что душа перевернется. И захочется в спокойное далеко, чтобы все размеренно, умно и правильно. Но стоит оглянуться вокруг, прислушаться к людям, облокотиться взглядом на природу, как понимаешь: никуда тебе отсюда не деться. Ты – чувственная, неотделимая часть всего этого большого целого. Этих желтых сопок над голубым Енисеем. Этого байкальского ветра, приветливо шлепающего тебя по щекам холодным дождем. Этих унылых бурятских степей с туманными и сладкими горами далеко впереди. Этих разных, злых и добрых, душевных и отпетых людей, говорящих на одном языке.
Железное счастье дорог
Железную дорогу раньше называли – чугунка. Дед мой – почетный чугуночник. Всю жизнь он прожил рядом с дорогой, в месте, где сходятся два пути – из Орши и Могилева. До каждой нитки рельсов от дома – двадцать метров. Двадцать минут, полчаса затишья, и дом начинает трясти – мимо проносится поезд. Так сутки, годы, десятилетия. Деду сейчас девяносто пять. Он сам еще выращивает огурцы, солит их.
– Папа, как ты их делаешь, такие вкусные? – одна из дочерей, моя тетка, спрашивает.
– А ты шо, не умеешь?
– Да не получаются так, как у тебя.
– Просто все. Беру огурец большой, зрелый, не тех младенцев, что вы срываете. Режу, в банку кладу. Потом всякой х…ции туда пихаю. Все.
Даже баня у деда из шпал. Запах креозота с раннего детства знаком мне, любим и ненавистен. Приятен на жарком солнце, во время послеобеденной неги. Отвратителен, когда старые шпалы пилишь тупой двуручной пилой, – деду выписывают их на дрова.
Знаком вкус угольной пыли на губах – дядька тоже чугуночник, начинал еще на паровозе, катал меня – и жаркое чрево топки завораживало детский взгляд.
Знаком ритмичный гул составов, он настолько в крови, что ритм этот и гул во многом сложили, сплавили жизнь.
Потому что Москва – Могилев – это детство.
Мурманск – Петрозаводск – морозная зимняя юность, попадающая в отпуск с Северного флота, стучащая замерзшими флотскими ботинками по ледяному перрону, и лишь наличие добрых проводниц спасает от отсутствия билетов.
Нью-Йорк – Северная Дакота – безбашенная молодость, когда весь мир – брат и небо по колено.
И красно-синий вагон с белой надписью “Литературный экспресс”, везущий в себе компанию злых, языкастых и писучих людей, особо чутких к миру и войне. Везущий по одному из самых жестких на земле маршруту – от Москвы до Владивостока. Везущий, чтобы они еще раз поняли, многоголосо объяснили себе и всем то, что выражается одним словом.
“Сорок лет в пути” – почему-то эта надпись тоже была на вагоне.
∙