Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2009
Булат АЮШЕЕВ
Родился в 1963 году в селе Енхор Джидинского района Бурятской АССР. Окончил филологический факультет Иркутского государственного университета. Ответственный секретарь журнала “Байкал”. Пишет стихи, прозу. Публиковался в журналах “Воздух”, “Байкал”, в региональных изданиях.
ТРИ РАССКАЗА
Люрекс
В соседском дворе жила старушка. Она была сухощава и в свои семьдесят лет ездила на велосипеде. Голову она задирала вверх, потому через очки видела только то, что под носом. Старушка была любопытна и приветлива. Слепота ее настигала, настигала и настигла. Тогда она обзавелась палочкой и стала ходить, постукивая ею по земле и предметам.
Домик у старушки был светлый, маленький. Помню, что на почетном месте лежала книга с железной застежкой и железными уголками. Книгу старушка не открывала. По ней когда-то учился старушкин муж, очкастый старик. Он в отличие от старушки глядел поверх очков, наклонив голову, и был очень строг. Старушка у него, что называется, летала. Иногда через забор. Но все равно весело мелькала тут и там. Пережила старика. Пережила приемную дочку, задумчивую не по летам дылду, что любила, замерев, смотреть на сцены из чужой жизни. А сосед старушки, вдовец, с ямкой от контузии на лысой голове, устраивал концерты, как выпьет. Дети, уже зная, что папка сегодня пьяный, нарочно держали дверь открытой. Они у него тоже летали. А потом сидели ночью на лавочке возле дома, ожидая, когда папка угомонится. Дети со старушкой не считались. Наверное, думали: раз приникает к окошку и смотрит на их полеты, – то что? Радуется, конечно. Бесплатный концерт. Все-таки папку дети любили, а теток, которых он приводил, ненавидели.
И вот эту старушку, совсем ослепшую, но еще замиравшую радостно от чужого стыда, увезли в дом престарелых, куда-то в город. Туда, где, по слухам, огромные усатые няньки мягко стелют, но жестко спать. Они первым делом отбирают у вновь прибывших тряпочки, а у стариков-скопидомов – летние козьи дохи, а взамен выдают казенное. Уже от этого половина одиноких гибнет. Вот когда веселая старушка первый раз заплакала в нашей почтенной стране: когда увидела няню, говорящую мужским голосом.
И что делает память! Улица, преображенная вспоминаемым велосипедом, вся дымно светится. “Как нае-нэ! Так ты перевернэ!” – кричит контуженный, отведя назад кулачище, и адресат мгновенно встает в очередь. Это угловой магазин. Память похожа на старый люрекс, а жизнь миновавшая – на кримплен.
Чингисхан и чиколдак
Сознание меркло…
скользкой шелковинкой
утекало куда-то все быстрее, быстрее…
Исай Калашников
С утра Темучину нездоровилось, он поел чиколдака, как это делают собаки, а чтоб отвлечься, стал плести, сидя на пригорке, пояс из четырех оставшихся травинок.
Зеленые, жилистые
и на сгибе лоснятся.
Это непросто без сноровки: заводишь первую за вторую, третью за четвертую, потом влево обе, вправо, перевиваешь вторую и третью, подтягиваешь хвосты, прижимая пальцами, дальше – в обратном порядке – четвертую за третью, вторую за первую – все влево, потом вправо – перехватываешь, подтягиваешь, – где надо, можно прикусить.
На лопнувшем волоконце
выступила зелененькая капля.
Темучин – не маленький, не увалень, скорее рыж, чем черен, всхрапывает по-лошадиному и может так скрутить человека веревкой, что у того вылезут глаза. Но мирное действие солнца и выросшей уже на вершок травы сказывается не только на его животе, одутловатом, как у всех детей степи, но и на характере занятий. Вот он плетет ремешок из чиколдака, и уже выползает из-под его черных цепких рук загляденье для глаз – живое, упругое и по-кольчужьи собранное.
И в другое утро Темучину нездоровилось. Он поел кислого молока из расписной деревянной чашки и вышел прогуляться. Нукеры бежали за ним на почтительном расстоянии, отражая солнце замысловатыми доспехами.
Степь цвела чиколдаком. Чингисхан сорвал белый в синюю прожилку цветок, оттянул ему язычок и заглянул, как рабу в зубы. Затем рассеяно отправил в рот.
Великий хан долго плевался,
а нукеры, помня о печальных
последствиях смеха, щурились
и кашляли.
С возрастом лицо становится похоже на живот, и глазам поневоле приходится быть острей и внимательней. Чуть забылся – и ты уже вялый мешок.
Чингисхан сел на пригорок, нукеры образовали полумесяц, оставив для взгляда повелителя свободное место. Чингисхан узнавал пекинскую расцветку собачьих цветов. Если поискать среди сплющенных синих стеблей, обязательно найдешь шерстяную какашку, получается, собаки первыми изобрели войлок.
Чингисхана не покидает ощущение нереальности всего с ним происходящего. Огромная империя, покоряющаяся одному движению его короткого пальца, – только сон. Словно слепленная мудрыми осами, юрта из его детства отделена от тысячеголосого куреня только старческой кожей век.
Чингисхан закрывает глаза и долго перебирает что-то. Оказывается, руки помнят свое, из-под его обрюзгших пальцев выползает зеленый поясок, блестящий на сгибах, – царская косичка.
Вот оно как! Это, значит, сюда, то – туда, перегибаем, переворачиваем, а дальше что? Чингисхан задумывается – забыл – голова помешала – в первый раз.
И в третье утро Чингисхану нездоровилось. Он пытался перевалиться на правый бок – рука смешно задергалась и перестала – тело не слушалось его – ум жил совсем отдельно, предоставленный самому себе.
Кто-то из нукеров, стоявших за расшитым пологом, громко зевнул. Почему-то Чингисхану вспомнилась деревянная чашка со сложным переплетенным рисунком, трещинка на ней, лаковые обветренные края, восковой налет времени на боках, порыжелости, янтарное донышко, сам материал – комель березы, головокружительный узор, который не воспроизвести на словах, ее теплый вес и приятное постукивание о поверхность столика.
И вот еще Чань Чунь, маленький старичок, бегающий за журавлем, как мальчишка за овцой. Догнал, прокатился пузом, подрыгал ножкой и свалился.
Ишь, – говорит он
великому хану, –
бессмертия захотел.
А птица смотрит сквозь забрало крыла, и нос у нее острей шила. И нукеры поют детскую песенку, вселяющую в них глумливое бесстрашие:
Бара-башка,
бара-башка,
бараба-ашка!
А старуха-ключница прядет из собачьего кало варежку. Драгоценное сознание распускается, как луговой поясок, под напором безумных соков, на самостоятельные стебли. Человек делает последнее усилие вспомнить порядок – чего за чем, но только слабо шевелит скрюченными пальцами…
Ка
В Эрхирике, освещенном ярко солнцем, две отары. Одна – заброшенная, другая – словно три коробочки – Чондува. Тоненькие жерди опоясывают ее. Чернеют кучи навоза, и блестят воздушно аккуратные стожки.
Когда-то третье поколение лам А-нского дацана устроило на горной поляне свою читальню. Вкопали в светло-фиолетовый песок лавки. Сколотили полки для книг. Со временем вокруг разрослась морошка, лавки сгнили, полки обвалились, и книжки валялись прямо в траве, раскрытые посередине. Чондув подбирал что-нибудь попроще и приносил домой. Впадина Эрхирика вечером становилась похожей на лунный цирк, отроги гор на востоке еще розовели, а внизу уже наступала ночь.
Жгли свечку, дули на зеленый чай, говорили о читателе Баню. В советское время его часто видели с книжкой на коне. Баню пастушил, был спокойного нрава. Любил “Робинзона Крузо”. Вместо “Крузо” он выговаривал “Грузо”.
Копаясь в дацанских книгах, Баню наткнулся на старый альбом с фотографиями. Молодые морщинистые горы. Подростковые сады, белые от весенних цветов. Родители Баню давно умерли. Село с тех пор сильно изменилось, и про место своего рождения он мог сказать только “где-то здесь”.
Как-то по теплу Чондув сел на припеке с книгой, называвшейся “Села и поселения”, и стал коротать время. Лампочка, висевшая на дереве, тихо звенела.
Некий лама, гадавший на бараньей лопатке, писал, что живых в селе все-таки всегда больше, чем мертвых, но среди живых зачастую треть, а то и половина мертвы. Они слышат летучих мышей и видят точку Ка, которая ускользает от обычного человека.
Чондув слышал летучих мышей, поэтому нарисовал дрожащей рукой на обороте книги две точки и, как было написано, стал двигать рисунок, держа в поле зрения правым глазом левую точку, пока правая не засияла, словно зеленый страз. Он увидел точку Ка.
В Чондуве не было ничего демонического. С людьми он старался держаться спокойно, любил во всем основательность. И все-таки какой-то холодок, природу которого он никак не мог распознать, не давал расслабиться.
Отара тихонько ползла по горе. К небу на западе были подвешены серебристые облачка. Какая-то букашка лезла по рукаву ветровки. Чондув смахнул ее. Жена прошла в крапиве, что-то плеснула из таза. Собака прыгала вслед за ней на прямых ногах, и ребенок, вчера насмешивший его, пек свои пирожки из грязи. “Узкие, как овес, глаза”, – написал он в школьном сочинении. Узкие, как овес.
Вечером жгли свечу, слушая, как брешут на что-то далекое собаки. Ребенок смеялся над тетрадкой, закрывая то один глаз, то другой. Жена, мывшая посуду, обернулась и сделала брови домиком.
– Исчез! – закричал восторженно ребенок.
Чондув улыбался.
– А теперь другой глаз, – сказал он.
Вместо точек им были нарисованы два крошечных человечка, исчезавшие в свой черед.
– Дайте мне, – не выдержала жена и тоже стала приближать тетрадку к носу. На глаз она положила еще мокрую от мытья ладонь.
– Уй! – засмеялась она, удивляясь пропаже человечка.
Мертвый, писал лама, прицепляется ко всему текучему, как репей к штанам. Целые села вымирают еще при жизни. Обитатели их черны, запущены, злоречивы и могут укусить. Обряд Обо в этих местах превращается в пляску демонов, реки мелеют и дожди высыхают, не долетев.
Теперь Чондув ясно понимал, что нарядный дед, стоявший иногда на вершине горы, наблюдая за птицами, был Номто, то есть “тот, кто при книгах”.
К дому подкатил небольшой трактор, “пупушка”. Вошедшие были пьяны. Ребенок, испугавшись, заплакал. Рабочих звали Ганжур и Данжур. Оба свалились на лавку и оттуда корчили рожи. Шуметь они не смели. Чондув в этом случае, поплевав на кулак, бил прямо в лоб, а жена брала в руки кожемялку; их уважали.
Старик Номто сказал бы, что Данжур – комментарий к Ганжуру. Чондув сравнивал Ганжура с цыден голé, так называют в наших краях допотопное насекомое, вооруженное саблей, а Данжура – с “конским волосом”. Этим длинным, похожим на проволоку паразитом брезгуют даже куры. В “Зоологии беспозвоночных” описывается случай, когда голé тонет в миске с водой, а конский волос, покинувший тело промежуточного хозяина, плавает в своей новой тюрьме, радуясь свободе, потому что слеп. Так и Данжур, больной тубиком, ходил тенью за Ганжуром, и оба приплясывали. Ганжур был поэт. Про свое общежитие с Данжуром он говорил стихами: “Архиданшье эхилбэ” (“Пьянка началась”).
Утром Чондув завел “пупушку”, чтобы отвезти сына в школу. Легкий трактор весело запрыгал. “Робинзон Грузо”, – вспомнил Чондув и засмеялся. “Пупушка” виляла между кочек, горы подступали ближе, по ним бежали еле видные тропки. Белели в траве косточки животных, и черные птицы, в горло которых был вставлен дверной колокольчик, кружили над полем.
Скоро показались тополя, ярко-желтый кубик дацана и пойма реки. По ниточке дороги полз калека, собирая монетки. Чондув остановился возле домика ламы и, сняв шляпу, вошел в низкое помещение.
Ребенок побежал смотреть стройку. Его внимание привлекли голуби, свободно летавшие внутри огромного Цогчен дугана. Через дыры в потолке и пустые окна проникал утренний свет, чуть задымленный от курительных палочек, прилепленных к голым стенам. В соседнем, заново отстроенном здании шла служба. Натужно вопила труба, звенели медные тарелки.
Лама знал Чондува. Познакомились они случайно. Как-то лама шел в гору по извилистому руслу, оставленному дождевым потоком. Под ногами скрипел фиолетовый песок. Вдруг кусты раздвинулись, и на поляне, залитой солнцем, среди покосившихся книжных полок, уставленных почерневшими книгами, он увидел спящего крепко человека в душегрейке. Это был Чондув.
Командированный сангхой восстанавливать А-нский дацан, лама появился в селе прохладным утром, но люди, оповещенные заранее, уже стояли обочь дороги, покачивая ветвями тальника, и, когда он слез с машины, словно зеленая роща с песней “Ахурэ, ахурэ!” двинулась на него.
Осор, так звали ламу, пил свой утренний чай. Ему прислуживало какое-то жалкое существо.
– Рита, – попросил лама, – принеси что-нибудь.
– Без “бэ”, – ответила похожая на старушку Рита и принесла окаменевшие сладости на плоском блюде. По бедности дацан не мог позволить себе другой кухарки.
Денег не хватало.
Даже бандиты, имевшие жизнь сладкую, но короткую, заглядывали в дацан редко и ссужали деньгами неохотно.
– Ом-а-хом, – вздохнул лама, принимая из рук Чондува книгу “Села и поселения”. Он догадывался, что Чондув мертв, но не считал это чем-то из ряда вон выходящим. Жить можно и так.
– Помнишь Баню? – сказал он, выслушав Чондува. – Он тоже видел точку Ка.
Лама был насмешлив, немногословен.
И на этот раз, когда лама, глубоко вздохнув, произнес скучную фразу “слепое пятно”, Чондув вспомнил, что речь идет о маленьком участке на глазном дне, лишенном светочувствительных колбочек. Если изображение точки попадает на него, человеку кажется, что точка исчезла. Некоторые на месте исчезнувшей точки видят как бы отверстие, через которое проникает “тот свет”. Эти люди мертвы.
Что такое “нормальный мертвый”, Осор объяснял на примере Риты.
В школе Рита училась плохо, но уже тогда ходила твердо и держала голову прямо. Вся ее жизнь – череда незначительных, иногда смешных подвигов. Рита росла в эпоху, когда местные девки огрызались так: “Сука не наука, а большая техника!”. Это 70-е годы. В 80-е особенным шиком уже считалось крикнуть в заключение спора: “Прости меня, тутка!”. Рите никогда бы не пришло в голову искать в ком-то сочувствия, понимания. Все-таки она была из рода ханбин.
Чондув успокоился.
Он вышел из домика.
Рита стояла у столба и, прищурив глаза, курила.
– Закодируйся, – посочувствовал ей Чондув.
– А-у-е! – ответила Рита.
Лама открыл книгу и стал громко читать:
– Желтое письмо, сочиненное святым Манджуширием, принадлежащее Гун-Гушию, копия которого была брошена ногой в Деву-море, где она и остановилась, потом была сорвана и съедена белым бараном с черной головой; впоследствии лопатка оного послужила предметом упования и указателем будущей судьбы современным людям Шигимуния.
Ты, драгоценный баран, хозяин овчарни, знающий все, наблюдавший за всем, что менее вшей овечьих, сосчитывающий все, что не крупнее вшей человеческих, ты знай!
∙