Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2009
Мне выпало проехать по этапу от Красноярска до Читы – ночами ехать, а днем что-то посещать, встречаться и выступать. Так что видел я немного: за окном вагона темно, а сойдя на перрон, сразу попадаешь в распоряжение встречающих и больше себе не принадлежишь. И даже за неделю без малого ни одного организационного сбоя не произошло, что само по себе удивительно, зная Россию. Тем не менее накопился в осадке ряд впечатлений и соображений, которые не хочется похоронить в себе, – и без того чересчур многое в нашей жизни проходит бесследно.
Историческая справка.
Отряжать писателей в командировки по стране не комиссары придумали, а великий князь Константин Николаевич, возглавивший морское ведомство после поражения в Крымской войне. Видать, собственным чиновникам он уже ни на грош не верил.
Позднее “совписов” отправляли либо воспевать новостройки, либо лес валить, либо укреплять дружбу народов и культурные связи. Дефицит этих последних всегда накапливается в изменяющемся мире. “Литэкспересс-2008” явился ремейком аналогичного трансъевропейского экспресса Лиссабон – Санкт-Петербург, придуманного одним немцем в начале XXI века. Обращение писателей к родимым осинам становится наконец актуальнее заманчивых загранпоездок.
Красноярск: Овсянка, сэры!
Под крылом самолета растянулся светящейся кишкой, длиной с Москву, Красноярск. Дальше снова пошла тайга, и самолет сел. Возвращаясь полчаса в автобусе в Красноярск, я понял, отчего так любят в буклетах сибирских городов помещать их ночные виды. Разноцветные огоньки и плавные линии несравненно живописнее многокилометровых окраинных дощатых развалюх в серых утренних сумерках. Прилетели.
Нас поселили в гостинице на центральной площади города. Из окна моего номера открывался следующий вид. Слева некая архитектурная фантазия на тему лондонского Биг-Бена, в центре огромный фонтан с аллегорическими фигурами Енисея и Ангары на столбах, справа – последний построенный в СССР лет тридцать назад театр оперы и балета, а внизу широкое русло Енисея и мосты через него. Один из них, железнодорожный, создавался для Транссибирской магистрали по той же новомодной технологии, что Эйфелева башня, и был удостоен диплома на Всемирной выставке 1900 года в Париже. Красотой и первородством, естественно, он уступал Эйфелевой башне, но превосходил ее по количеству заклепок и в длину. И еще: поперек пейзажа тянулось перевернутое, как в зеркале, название гостиницы “Красноярск/ксряонсарК”. Над противоположным берегом реки солнце теснило и начинало прожигать телогреечного цвета тучи.
Овсянка – то, что было предложено писателям после гостиничного завтрака. Это название села на противоположном – правом – берегу Енисея, где жил и умер Виктор Астафьев. Этакая “Ясная Поляна” сибирского писателя, одного из классиков русской советской литературы.
Экскурсионный автобус домчал бы нас туда за полчаса, если бы не красота петлявшей по холмам дороги. Осенний лес выглядел светоносным, его бледно-желтая листва больше походила на пух. Мы миновали знаменитый среди скалолазов природный заповедник Столбы, видную отовсюду сопку Токмак, но остановились в Слизнево взглянуть на Енисей с недавно обустроенной грандиозной смотровой площадки. Когда красота вида после посещения Овсянки первыми лицами государства начинает цениться наконец как национальное достояние, это все же здорово, ей-богу. Языческие, “поганские” лоскутки на низкорослых деревцах, висячие замки новобрачных на ограде парапета и изваяние астафьевской “Царь-рыбы” – какого-то полумодернистского осетра на постаменте, рвущего стальные сети, – все это несущественный вздор, который можно оставить за спиной, чтобы насладиться разливом суровой сибирской реки от горизонта до горизонта. Еще и распогодилось. Просто именины сердца.
Как выяснилось, Астафьев жил на удивление скромно, что делает ему честь. Самый обычный тесноватый домик, традиционный до одури. Представляю, как писатель – этот бывший беспризорник, фронтовик и скиталец по городам русской провинции – возлюбил его на старости лет. Зато деревенская усадьба его бабки производила впечатление настоящей сибирской крестьянской крепости. Домик такой же скромный и тесный, а подворье за высокой оградой, как у настоящей помещицы, – с сельхозинвентарем в крытой галерее, дощатыми дорожками-тротуарами и звонкими головами капусты на грядке, построенными в каре, как кирасиры.
То и другое теперь мемориальные музеи, как и открытая Астафьевым на свои средства двухэтажная образцово-показательная сельская библиотека – читательский клуб. Главный красноярский зодчий спроектировал ее, исходя из своих довольно приблизительных представлений о европейской готике. Подобного камина я не встречал еще нигде и никогда. И камень на фасадах, не простояв и двух десятилетий, уже трещит и осыпается – его скрепляют десятки ласточек своими гнездами под карнизом крыши. А еще Астафьев построил в Овсянке вполне традиционную сельскую церковь. Так и после смерти писатель кормит и окормляет (от слова “кормчий”, как известно) некоторое количество своих земляков.
Остальные ездят на работу или, если молоды, норовят и вовсе переселиться в Красноярск. И, наоборот, на двадцати километрах береговой линии от Овсянки до Красноярска растут загородные поселения областной элиты. Поэтому будущее этой части правого берега предопределено. Вид отсюда на лесистый и крутой противоположный берег, с колоссальными лбами скальной породы над мерным течением Енисея, открывается изумительный.
Нас отвезли пообедать в ресторан в виде каменного маяка из детских книжек. Видно, что люди старались соорудить сказку, но лучше бы они этого не делали – срубили бы что-нибудь более привычное и знакомое из дерева. Вообще всех этих проектантов и “левшей”, как то практиковалось в Российской империи, я бы для начала отправлял на год в принудительном порядке учиться в Италию и только после этого позволял бы им что-нибудь строить. Стоят же в Красноярске и других городах России целые улицы крепких и стильных дореволюционных построек.
Справедливости ради стоит сказать, что потчуют сегодня в сибирских ресторанах местными продуктами, а не привозными да морожеными, – свежей рыбой из реки и грибами из лесу, что в центральных областях России все еще чрезвычайная редкость.
Наш автобус в поездке сопровождал целый шлейф автомобилей местных газет, теле- и радиокомпаний – экое событие, аж десять литераторов пожаловало из Москвы в кои-то веки! На сельском кладбище, где похоронен Астафьев, я отстал от бесцеремонной толпы “папарацци”, чтобы сфотографировать чью-то могилу. За ее оградой ни деревца, ни кустика, только холмик со стелой да вкопанный в землю стол с двумя скамейками для поминальных застолий. Где еще такое встретишь, кроме России? Разве что в Азии…
На другой день, по поводу прибытия литературного вагона и смены его подуставших пассажиров относительно свеженькими нами, состоялись митинг и братание на перроне Красноярского вокзала. С духовым оркестром в мундирах, речами местных начальников, теле- и фотокамерами корреспондентов, ряжеными девицами с хлебом-солью… А еще через несколько часов на полустанке Иланское мы подписывали книги и раздавали автографы всем желающим – таких оказалось немерено. Говорились какие-то речи, раздавались книги, напоследок нас снабдили подносом горячего картофеля, прочей снедью и флягой самогона. Это читалось как: “Вы, родненькие, пишите, пишите людям на радость, чтоб в мире светлее стало, и свет этот и до нас дошел через сколько-то световых лет, вы уж там поживите за нас за всех!..” Глаза детей горели и лучились любопытством, они их прятали и вновь глазели. Не было никаких слов для этого ни у кого. Я смотрел, как они, озябшие, но довольные, расходились к своим жилищам, когда поезд тронулся и стал набирать ход. Меня душили слезы.
В этой поездке впервые в жизни мне пришлось раздавать автографы на каких-то листках из школьных тетрадей, по несколько в одни руки – “еще для подруги”, “для мамы”, “для учительницы”. В Сибири выросло уже целое поколение, большая часть которого никогда не бывала западнее Урала, а уж Москва и Питер для них – это просто какие-то другие небесные тела солнечной системы, где живут инопланетяне. Каждое слово о формах жизни внутри МКАД, за границей, в литературе, они готовы были жадно впитывать, как пересохшая губка, независимо от возраста и положения в обществе. Смотрительница неотапливаемого музея одного села в Бурятии застенчиво спросила меня: “Вам, наверное, странно после Москвы смотреть на то, как мы здесь живем?” Кругом простиралась голая степь, сортир во дворе, недавно врытые и уже покосившиеся столбы, кривобокие, ветхие дома. А в музее из двух комнат по углам – немного отслужившей свой век утвари, на длинном столе – склеенный местным умельцем бумажный макет села со всеми домами, на стенах – вырезки из районной газеты и увеличенные фотографии фронтовиков с краткой биографией. Как и везде в селах, на фронт ушла большая часть здешних мужчин и вернулась едва ли треть из них.
Характерно, что такие самодеятельные краеведческие музеи встречаются все чаще не только в сибирских селах. Прошлым летом немало таких я находил в верхневолжских заштатных городках и поселениях, и это обнадеживающий симптом. Гомо не хочет в гумус, а желает спасти и сохранить, оставить по себе хоть какой-то след земной жизни.
Улан-Удэ: дацан
Раннее утро в Улан-Удэ. На центральной площади проступает каменноугольный абрис самой большой в мире головы Ленина, шесть метров в диаметре. Не хватает только Руслана с копьем на коне.
В Бурятии, если вы важный гость, вас повсюду встречают по обычаю – с хлебом-солью и непременными шарфиками из искусственного шелка, голубыми, белыми или желтыми, на вытянутых руках, так что ты и сам поневоле становишься ряженым, и число шарфиков на тебе все растет.
Настоящим антропологическим открытием стало для меня впечатление от бурятского типа женской красоты. Откуда у этого степного народа берутся такие луноликие, это ясно, но такие тонкокостные, хрупкие и совершенно аристократические красавицы? Теперь понятно, почему грубые монголы и северные китайцы в древности так гонялись за бурятскими невестами. Поэтому из бурятского национального музея я запомнил только прелести экскурсовода да жуткие ламаистские иконы с Владыкой Смерти, грызущим колесо сансары со всеми ее насельниками, чистыми и нечистыми, и фигурками змеи, петуха и свиньи на втулке – символами злобы, хвастовства и невежества, сиречь свинства. Запомнился почему-то еще мотоцикл с коляской – допотопный железный конь бурятской “пампы”.
По этой пампе нас отвезли сперва в Иволгинский дацан в сорока километрах от Улан-Удэ, где лежит бурятский святой Итигэлов (Этигэлов). И это самая странная часть всего путешествия. Дацан как дацан. Монастырь и религиозная школа – со всеми этими лоскутками на деревьях, вертящимися барабанами с письменами, которые все исправно крутили зачем-то, проходя мимо, с партами для будущих лам в душных китайских интерьерах, от которых мне делалось дурно, с огромными позлащенными истуканами в застекленных шкафах и торговлей сувенирами на выходе, с простодушными и раскрашенными, как в детском саду, гипсовыми изваяниями львов и тигров на дворе, с поленницами дров и строительными работами, со слоняющимися отрешенно-озабоченными монахами и свободно бегающими по территории собаками, удивительно спокойными, словно готовыми в будущем перерождении тоже стать монахами; с калитками в голую степь и воротами в небо. Но было еще нечто.
Практически закончено было строительство павильона, предназначенного стать мавзолеем Итигэлова. Этот Пандито Хамбо лама XII в очередном своем перерождении как Даша-Доржо Итигэлов прожил в Бурятии семьдесят пять лет, затем столько же пролежал похороненным в земле, но в 2002 году был извлечен современными ламами и перенесен в Иволгинский дацан. Говорят о чуде, поскольку Итигэлова нельзя назвать ни живым, ни мертвым – якобы тело его не разложилось и даже не окоченело, у него продолжают расти ногти и волосы. Я его не видел, он находится на втором этаже одного из храмов и ждет переселения в специально сооруженный мавзолей, до сей поры его демонстрировали верующим дважды в год по большим праздникам. Но от самой этой истории остатки моих собственных волос готовы подняться дыбом. Вера – страшная сила. И что интересно, многие живущие в Бурятии русские, особенно женщины, стали политеистами и, посещая православные храмы, не видят ничего зазорного в том, чтобы заручиться для себя и своей семьи еще и поддержкой местных небесных покровителей – запас кармана не тянет.
Добрый десяток женщин сопровождал меня в поездке на место рождения Итигэлова – они настояли на этом перед моим выступлением в Иволгинской районной библиотеке. Я запомню этот марш-бросок надолго – по бурятской пампе, в раздрызганном автобусике, под конвоем вереницы голых сопок в отдалении, с лихим водителем, недавно сгонявшим за пару тысяч км в Хабаровск за леворульным автомобилем – настоящая Аризона какая-то! На обратном пути, заинтригованный обилием стоящих на обочине машин, водитель зашел в лес и впервые в жизни собирал белые грибы (ему объяснили, что это такое и что русские их едят). Простодушный тридцатилетний парень, двое детей.
В Улзы Добо в чистом поле был огорожен гектар земли, где родился Итигэлов. Посредине высился какой-то беленый каменный торт праздничного вида, я видел такие в дацане. Из избушки со светящимся в горнице компьютером вышел молодой монах, недавний выпускник Иволгинского дацана и смотритель святыни. В ногах у него путались два пушистых щенка. Под забором лежала сука и с тревогой смотрела на них, но не вмешивалась. Женщины, среди которых не было ни одной бурятки, уговорили монаха набрать для меня и для них воды из святого источника, открывшегося в месте, где появился на свет Итигэлов. У них оказались с собой пластиковые бутылки. Монах позволил мне пройти с ним в надкладезный бревенчатый сруб и заглянуть в отверстие колодца. Он сказал, что кругом солончаки и сам факт пробившегося чистого родника здесь – это уже чудо. Показал на лес в полукилометре от прежней могилы Итигэлова. Мне понравилось, что он не хотел меня ни в чем убедить, я спросил – он ответил. Спокойное достоинство и доброжелательность бурятского ламаизма – самая симпатичная его черта. Никакой нетерпимости и никакой агрессии. Здесь даже собаки себя ведут, как должны были бы вести себя люди.
Женщины были просто счастливы и убеждали меня увезти свою бутылку с водой в Москву. Но я выпил ее еще в поезде по пути в Читу.
Иволгинск, кстати, назван по бурятскому названию речки и никакого отношения к одноименной птице не имеет. Над приземистыми домами и потемневшими крышами этого райцентра возвышается загнутая, как коготь, одинокая сопка Баян-Тугай. Белыми камнями на ее склоне выложены слова молитвы с благословением для тех, кто способен прочесть надпись.
Чита
О Чите не могу сказать ничего, кроме того, что это был в советское время штабной гарнизонный город и остается им и сейчас. Въевшийся казенный дух ощутим в центральной городской гостинице (впрочем, с превосходной кухней) и почти совершенно неощутим в высших учебных заведениях, где молодежь берет свое, что обнадеживает. Во всяком случае, во всех городах на учащуюся молодежь смотреть было приятно. Может, это старческое, но мне кажется, они лучше нас.
Помню, что за Читой заканчивалась автотрасса, что так изумило когда-то знакомого киевлянина, намеревавшегося проехать автостопом до Владивостока:
– По зимнику, парень, только по зимнику!
Говорят, что теперь иначе, но это требует проверки, слухи противоречивы.
Мы сдали свои полки в “Литэкспрессе” следующей писбригаде и вылетели в Москву. Пускай они теперь отдуваются до самого Владивостока. Счастливого пути!
P.S.
А ведь это были места моего раннего детства. Маклаково на Енисее, теперь Лесосибирск, где у меня жил медвежонок и где я чуть не отморозил нос в пятилетнем возрасте. Купаться летом мы с родителями и их сослуживцами ездили в устье Ангары. Запах кедровой сосны я узнаю и на том свете.
А в Забайкалье мы жили в поселке Брянск, где намечалась великая стройка социализма, но Хрущев ее зарубил, провозгласив “семилетку”. Мне сказали, что теперь или больше нет такого поселка, или есть какая-то Малая Брянь. Помню, когда переезжали туда, я боялся, что машина сорвется в Байкал с высоты. У вырубленной в скале дороги, кажется, не было никакого ограждения. А из Брянска мы ездили по выходным на служебной “шкоде” за сто с лишним километров посмотреть кино в Улан-Удэ, там и ночевали. Помню запах перегретой остывающей машины на дворе и аспидное монгольское небо над головой, с молозивом звездной материи. Чересчур много всего я помню. Пора меня лобанить, как говорили на Руси тыщу лет назад.
∙