Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2009
Прощайте, писатели! Прощайте, литературные собеседники! Я не верю в такую профессию – писатель. Я себя писателем не ощущаю. Я – никто, и, если когда-то на меня снизошла благодать, я тем более не дорожу писательскими компьютерными играми. Прощайте, лошади, собаки и медведи! Я бегу к тиграм. Я бегу в Уссурийск.
Русский мужик, ломая шапку, идет на поклон к корейцу: “Возьмите меня!”. Широко расставив корейские ноги, хозяин бывшего совхоза отмахивается: “Пьяница!”
Этот холст еще не написан. Но на Дальнем Востоке уже возрождается искусство передвижников.
Каждый русский человек – готовая книга. Даже неродившиеся люди – жертвы аборта, мужской импотенции, женских болезней, общественных катастроф, случайного выкидыша – тоже книги, но только оставшиеся в рукописи, не нашедшие своего издателя. Если считать, что писатель – охотник за судьбами, человек с сачком, то Россия оказывается богатейшим заповедником, который кишит всякой живностью. Чтобы стать человеком-книгой, нужно жить непредвиденной жизнью, полной непредсказуемых опасностей, крутых виражей. Нужно не иметь никаких ориентиров, компас сломан: где север? где юг? Нужно жить в среде постоянно меняющихся правил, в диком мареве неписаных и писаных законов. Всего этого у нас предостаточно. Вот почему, когда группу писателей сажают в отдельный мягкий вагон и отправляют катиться по Транссибу до самого Владивостока с обещанием поить и кормить, показывать разных людей, организовывать вечера и вечеринки, писатели испытывают глубокое чувство счастья. И неважно поначалу, какая она – Россия: богатая или бедная, окаменевшая или ползущая вперед, – главное, чтобы крутились колеса воображения.
Наш вагон – литературный передвижник. В нем клубни проросшего световыми ливнями картофеля – писатели, корнеплоды.
Конечно, это – пломбированный вагон. Степень его безопасности невелика, ибо в нашей стране вся безопасность уже давно собрана в одной большой конторе и населению она практически не досталась, а писателям ее выдают нормированно, по талонам. Однако по заведенной когда-то традиции русский писатель сам по себе – пломбированный вагон, здесь только вовремя бы понять, куда ты едешь. Куда ты поедешь – туда тебя и повезут. Пастернака отправили на Урал, Мандельштама довезли до Владивостока. Одного с почетом – заболел от ужаса, другого с позором – просто умер.
– Вон, – сказала мне моя очаровательная спутница Валя, когда мы выезжали из Владивостока в Уссурийск, махнув на жилой квартал, в сторону гастрономов, – здесь ваш Мандельштам и скончался.
В отличие от прошлых времен нынешние пастернаки и мандельштамы пока что едут в одном вагоне. Возможно, они измельчали до того, что разницы между ними не видно, а может быть, измельчало время и больше не выдает на-горá обремененных гением и славой лиц и строк, но этого пока никто не знает – литература глядится из будущего, даже если за ней это будущее просвечивает слабо. Во всяком случае, ручаюсь: мои смутные подозрения относительно того, что писатели не умеют ладить между собой, не оправдались. Конечно, каждый из них вез в вагоне свою собственную правду и был обладателем уникальной творческой истины – рождественской звезды. Но каждый деликатно согласился сыграть роль шара – большого шара на елке, чтобы каждому разноцветному шару хватило на елке места, и обезглавленная елка оказалась вполне нарядной. Водка и анекдот – вот что больше всего в одном вагоне сближает писателей разных школ, даже если они никогда не читали друг друга. Да и зачем читать? Водка – главный организатор равенства в России.
Я прицепился к “передвижнику” последним, уже в Хабаровске, и должен был знать свое место в сплоченном коллективе, но опять-таки благодаря водке я смог незаметно затеряться среди маститых долгой дорогой писателей. Я прилетел в Хабаровск ночным рейсом из Москвы. Это был какой-то странный “боинг” с арабской вязью надписей в местах общего пользования – возможно, в нем когда-то летали арабские принцы, но на этот раз в нем летели мы, небесные посланцы нашей родины. Это были хмурые люди с печатью страшной усталости на лицах. Казалось, они шли всю жизнь по глине и только по глине, по желтой чавкающей глине, и никуда не пришли, и здесь в самолете глина высохла и присохла к их лицам и сапогам. Они как сели, так и уснули, слегка перекусив нехитрой пищей, и слабое, блеклое освещение ночного полета усугубляло их хмурость во сне. Зато Хабаровск встретил меня золотой осенью. Правда, по дороге в гостиницу мне показалось, что здесь все водители – невидимки, что машины ездят сами по себе, только с пассажирами, но это мистическое видение в конечном счете рассеялось: рули у них там японские, с правой стороны.
Это был только первый знак беспокойства. В чистом городе Хабаровске с хорошо метенными улицами я оказался на главной площади, которую местный народ называет Соборно-Комсомольской. Собор-новострой и памятник победившим комсомольцам, которые, победив, разрушили старый храм, два памятника нашей странной эпохе сожития несовместимых понятий, – вот мусор наших голов. Мучаясь неизбывной скукой всякого провинциального города, но поражаясь бурым амурским волнам с белыми завитушками пены, я почувствовал отрезанность этого куска общероссийского пирога. Билеты на Запад, в Москву, здесь стоят непомерных денег, распространением книг никто не озабочен – вы чего, правители русских земель, разве не знаете, к чему это приводит? Кто, пугая на каждом перекрестке распадом, насаждает распад, потеряв стратегическое мышление, запутавшись в сиюминутных интересах? А на том берегу, через Амур, растут грибы-небоскребы, и многомиллионная волна катится молча на Север. Об этом без толку шумит маломиллионный Дальний Восток, его чистые города и нищие деревни. Только городские рынки Хабаровска и Владивостока, полные черных груздей и лимонника во всех видах, предназначенного от всех болезней, и только женщины, как всегда, спасают от панических настроений. Поев с писателями черных груздей, я отправился в служебный отсек литвагона и там до утра пил чай и ел шоколадные конфеты с проводницей в черных колготках, Таней, которой скоро стукнет пятьдесят лет. Она тоже оказалась книгой. Женские книги судеб у нас прочнее мужских. Пусть не всегда стильная обложка, пусть переплет оставляет желать лучшего, но зато жизненный переплет в них захватывает на всю ночь. Я люблю русских женщин, хотя, может быть, не так, как Некрасов, без надрыва, без стонов люблю.
Наши мысли о нашей стране находятся в запустении. Я видел Горный Алтай и поразился разнице между его величием и слабостью общенационального интереса к его красоте и краевому развитию. Теперь я увидел Владивосток, который мог бы быть архитектурной жемчужиной Тихого океана, наравне с Сан-Франциско, но наши комсомольцы с хабаровского памятника этого не допустили. Великий город, стоящий на множестве сопок, с подъемами и спусками бегущих от океана улиц, с океанскими лайнерами в порту, заслуживает лучшей участи, похож на еще не брошенную, но уже оставленную без ласки жену. Женская доля выпала нашему Владику.
Но где же тигры? Ушли в Китай? В Уссурийске все напоминает – от местного знамени до сувениров – о куда-то пропавших тиграх. В местном институте мне предложили сказать будущим филологам пару слов о смысле жизни. Передо мной сидели девчонки с испуганными лицами и мобильными телефонами. Я был их тигром. Им казалось, что я их сожру. В аудитории стоял стрекот телефонных клавиш. Из всей глобальной модернизации мира они выбрали только два пункта: телефоны и модно бритые лобки. Они писали мальчикам прощальные признания в любви. А есть ли мальчики? Кто они – ваши мальчики? Их лица озадачились тупым пониманием, предсказанным Сологубом в “Мелком бесе”. Я спросил: “Кто из вас не верит в Бога?” – никто не поднял руки. Я спросил: “Кто из вас верит в Бога?” – и опять никто не поднял руки.
Зарядившись таким родным адреналином, я отправился обедать с тремя местными представительницами культуры. В конце обеда мы рыдали от хохота. Его причины так никогда и не были определены. Потом меня отправили в местную корейскую сауну полежать на полу на нефритовых камнях и отдаться в руки корейской массажистки с когтями уссурийского тигра. Оттуда я вышел в беспамятстве – лучшем состоянии, в котором можно пребывать там, где люди – книги и мы все – заповедник.
∙