Отрывок из книги
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2009
Атаман Семенов и барон Унгерн на любовном фронте
1
Из мемуаров Семенова следует, что Унгерн присоединился к нему в конце ноября или в начале декабря 1917 года. Произошло это на станции Даурия, где размещался лагерь германских и турецких военнопленных. Из них Унгерн сколотил нечто вроде военно-полицейской команды, которая быстро покончила с гарнизонной солдатской вольницей, пьянством и грабежами в пристанционном поселке. С тех пор у некоторых семеновских офицеров остались вестовые-турки, славившиеся умением варить кофе.
Неясно, когда именно барон покинул Персию, но промежуточным пунктом на пути из Урмии в Даурию стал, как всегда, Ревель. Сохранившийся в бумагах Арвида Унгерн-Штернберга рукописный рассказ Альфреда Мирбаха, мужа единоутробной сестры Унгерна, лишь отчасти заполняет временной пробел между двумя его экзотическими должностями – инструктора ассирийских дружин и начальника пленных немцев, усмиряющих буйства своих русских охранников.
Мирбах сообщает, что осенью 1917 года они с Унгерном и братом Унгерна по матери Максимилианом Хойнинген-Хьюном оказались в Иркутске. Как и зачем все трое туда попали, из его воспоминаний понять нельзя, но дело проясняется, если вспомнить, что Мирбах тогда третий год находился в ссылке в Иркутской губернии, в Балаганске. Когда-то он возглавлял Охранное отделение в Лодзи и еще двух южных округах Царства Польского, с тех пор у него остались связи с жандармским полковником Мясоедовым, тоже раньше служившим в Польше. Когда Мясоедова обвинили в шпионаже, судили и повесили, пострадал и Мирбах. Февральская революция оставила его по месту ссылки, а растущее влияние большевиков заставляло родственников опасаться за жизнь бывшего жандарма. Очевидно, по просьбе сестры Унгерн согласился взять на себя заботу о ее муже и вместе с Максимилианом отправился в Сибирь. Из Балаганска они вывезли Мирбаха в Иркутск, туда же затем приехала его жена. К тому времени не нужно было обладать прозорливостью Чойджин-гэгена, чтобы предсказать надвигающуюся гражданскую войну. Зная, что Семенов находится в Забайкалье, Унгерн решил присоединиться к нему. Мирбах, как пишет он сам, хотел составить ему компанию, но передумал. Брать с собой жену и ее юного брата было рискованно, отправлять их домой одних – опасно. В конце концов они с массой приключений добрались до Ревеля, а Унгерн через Владивосток прибыл в Даурию.
Спустя двадцать лет Семенов напишет, что успех тогдашних «самых фантастических» его предприятий стал возможен лишь благодаря «тесной спайке» с Унгерном. Первые месяцы их эпопеи – это героический период движения. Вожди его бедны, одиноки, гонимы и красными, и старой администрацией КВЖД во главе с неблагодарным Хорватом, которого они же и спасли, расстреляв претендовавшего на его место харбинского большевика Аркуса. Этот период изобилует историями о чудесах, какие всегда сушествуют в официальной мифологии тех режимов, чьи создатели взялись ниоткуда, из полнейшей безвестности, как Семенов. Такие истории придают им подобие легитимности. Они наводят на мысль, что без вмешательства свыше тут не обошлось. В этих историях случайность играет важнейшую роль, ибо в ней проявляет себя божественный промысел, а смекалка и отвага, как у младшего сына в сказке, становятся единственным оружием героя в борьбе с вооруженной до зубов неправдой. Здесь атаман и барон с горсткой верных сподвижников разоружают тысячи развращенных большевистской пропагандой солдат, члены Маньчжурского Совета пасуют перед воинским эшелоном, где на самом деле никого нет, – свечи, зажженные в окнах пустых вагонов, обманывают большевиков, а китайцы пугаются покрытого брезентом бревна, принимая его за пушку, и послушно выполняют предъявленные им требования.
В сентябре 1918 года Семенов утвердил свою резиденцию в лучшей читинской гостинице «Селект», а Унгерн обосновался на станции Даурия, получив ее на правах феодального владения. Казармы стали его замком, гарнизон – дружиной, местные жители – крепостными, которых он опекал, казнил и жаловал, а отданный ему под охрану шестидесятиверстный участок Забайкальской железной дороги – торговым трактом, где смелый воин всегда сумеет прокормиться.
Всю осень в Чите праздновали победу: продолжались бесконечные приемы, банкеты и кутежи. Непременное участие в них принимал сам Семенов со своей официальной «метрессой» – атаманшей Машей. Под этим именем ее знало все Забайкалье. Для ближнего круга она была Марией Михайловной, некоторые знали ее как Глебову, а иногда в качестве фамилии фигурировало прозвище Шарабан – от эстрадного шлягера тех лет: «Ах, шарабан мой, американка…» В прежней жизни эта яркая женщина пела по ресторанам цыганские романсы, поэтому была известна еще и как «цыганка Маша». Ее происхождение окутано туманом. Сама «королева Байкала», как величала ее субсидируемая Семеновым газета «Русский Восток», культивировала романтический и одновременно народный вариант своей биографии: якобы на ней, красавице-дочери простого крестьянина с Тамбовщины, по большой любви женился тамбовский вице-губернатор, но она его не любила и в конце концов бросила, скрывшись в далекой Сибири.
Впрочем, ее еврейская внешность входила в противоречие с этой легендой, типичной для обитательниц дорогих публичных домов. До читинского священника Филофея дошло очень похожее на правду известие о том, что Маша – крещеная еврейка из Иркутска, ее настоящая фамилия Розенфельд. Девчонкой она сбежала из родительского дома, была проституткой, потом, благодаря красоте и богатым поклонникам, стала кафешантанной певичкой. Рассказывали, что Семенов познакомился с ней в харбинском кабаре «Палермо».
В отличие от Унгерна аскетом он не был, женщины составляли важную часть его жизни. Атаман славился влюбчивостью, но, как считал колчаковский генерал Ханжин, «не обладал качествами мужчины, могущего нравиться женщинам», поэтому к Маше относился «с большим подозрением в верности», что «порождало угодливость перед ней». Семенов осыпал ее деньгами и подарками, а позднее даже послал в Токио в качестве своего личного представителя, должного настроить в его пользу японское общественное мнение.
«Загорелая, изящная, поразительно красивая, одетая в шелка, кружева и меха, с жемчужным ожерельем на шее» – такой увидел ее отец Филофей, прибыв следом за ней в японскую столицу. Маша выступала здесь в качестве официальной супруги атамана. Она поселилась в гостинице «Сейокен» с баснословно дорогими номерами, произносила речи на банкетах, принимала корреспондентов, рассказывая им, что лишь благодаря ей Семенов и сумел так возвыситься, а заодно покупала себе роскошные платья и драгоценности.
Автор заметки о ней в берлинской газете «Голос России» писал, что Маша отличалась «беспринципностью и жадностью, которые развиваются в молодых женщинах, принужденных добывать телом средства к существованию», и вместе с тем признавал за ней «известную широту натуры»: «В пьяные минуты готова была отдать последнее». Ее состояние оценивали в два миллиона рублей, но еврейская кровь не помогла ей разумно распорядиться деньгами. По природной доброте и легкости характера эти миллионы были пущены на ветер.
При этом именно ей молва приписывала загадочную смерть жены начальника штаба Особого маньчжурского отряда генерала Нацвалова, тоже бывшей актрисы и красавицы, но вдобавок еще и поэтессы. В Харбине у нее был недолгий роман с Семеновым, прекратившийся после знакомства атамана с Машей. Уязвленная Нацвалова ей этого не простила и позднее, в Чите, возглавила антисеменовскую фронду: в ее доме собирались недовольные режимом, из ее салона и, видимо, из-под ее пера выходили анонимные стихотворные памфлеты на атамана и его любовницу. В итоге Нацвалова таинственно исчезла, лишь несколько месяцев спустя ее труп с отрезанной головой случайно был обнаружен в Сретенске, в заколоченном ящике. Преступление осталось нераскрытым, в качестве похитителей и убийц назывались близкие к Семенову офицеры. Многие считали их не более чем орудием в руках мстительной «атаманши», но точно так же можно предположить, что из желания выслужиться перед ней эти люди лишь воплотили в жизнь ее тайные желания.
Не довольствуясь ролью любовницы, Маша активно вмешивалась в политику. Агенты колчаковской контрразведки доносили в Омск, что она, стараясь привлечь к себе симпатии офицеров, платит за них карточные долги. Полковники и генералы добивались ее расположения, но Унгерн относился к ней враждебно – может быть, еще и потому, что семитское происхождение «атаманши» не было для него секретом. Поговаривали, будто ставшую притчей во языцех «еврейскую роту» Семенов создал по ее инициативе. Унгерн сравнивал «атаманшу» с евнухами, обладавшими той же властью при дворе турецких султанов.
В Забайкалье на разные лады и с разными подробностями пересказывали не то действительный случай, не то анекдот, суть которого состояла в том, что барон с солдатской прямотой указывал старому приятелю, кем, в сущности, является его подруга. «Раз как-то, – в эпическом стиле повествует один из рассказчиков, – Семенов решил посетить “орлиное гнездо” своего генерала и выехал в Даурию с возлюбленной куртизанкой Машенькой. Барон проведал об этом и послал навстречу ему курьера с ультиматумом: “С Машкой-бл…дью не приезжай. Приедешь, ее прикажу выпороть, а тебя выгоню”. Пришлось Семенову оставить свою пассию где-то по дороге».
По одним сведениям, осенью 1920 года ветреная Маша сбежала от него в Японию, по другим, более вероятным, он сам дал ей отставку, увлекшись семнадцатилетней Еленой Терсицкой, служившей машинисткой в его походной канцелярии. Уроженка Оренбургской губернии, дочь священника, после разгрома Колчака она пришла в Забайкалье вместе с братом, каппелевским офицером. Как сообщали харбинские газеты, невеста благородно отказалась от свадебного подарка, взамен попросив помочь деньгами интернированному в Синьцзяне земляку, атаману Дутову. Якобы жених проявил сказочную щедрость и отправил ему 100 тысяч рублей золотом. Согласно еще более сусальному варианту этой истории, таково было предварительное условие, лишь при выполнении которого Терсицкая соглашалась отдать Семенову руку и сердце.
Однако люди, лично знавшие его избранницу, не обольщались относительно ее благородства. По мнению Ханжина, Маша, «при своем взбалмошном характере и своей нравственной испорченности» была добрым человеком, а Терсицкая – «самолюбивая, мстительная и чрезвычайно злая». В его рассказе обстоятельства женитьбы атамана выглядят следующим образом: Семенов, при отъездах Маши не брезговавший случайными связями, прельстился красавицей-машинисткой, но та, будучи девицей неглупой, на связь не пошла, предложив жениться на ней. По уши влюбленный Семенов попался на эту удочку. Внезапная страсть вспыхивает в нем как нельзя более вовремя, прекрасная Елена помогает ему смириться и с утратой власти над Забайкальем, и с крушением монгольских планов. Вряд ли ей с такой легкостью удалось бы женить на себе атамана в зените его славы.
Свадьбу отпраздновали в конце августа 1920 года, за два месяца до того, как красные заняли Читу. Уже в эмиграции Терсицкая родила Семенову двоих детей, но семейного счастья ему не принесла. Через восемь лет, в Токио, она завела роман с японским принцем Фумимарой Каноэ, ставшим отцом еще одной ее дочери, а позже вышла замуж за работавшего в Китае немецкого бактериолога Э. Хайде.
В 1945 году Семенов был арестован в Китае, судим и повешен в хабаровской тюрьме; Терсицкая, овдовев, вернулась на родину и до смерти жила в Челябинске, а про Машу Глебову-Розенфельд рассказывали, что после нескольких бурных лет, проведенных в Париже, она уехала на Святую землю, где постригласть в монахини и умерла в одном из иерусалимских монастырей.
2
В феврале 1919 года в Даурию съехались делегаты всех населенных монголами и бурятами областей Китая и России, за исключением автономной Халхи. На этой «конференции», проходившей под председательством Семенова, было провозглашено создание «Великой Монголии», но Унгерн в ней не участвовал из-за ссоры с атаманом. Причина неизвестна; говорили, будто Семенов крайне остро отреагировал на угрозу выпороть Машу, буде она появится в Даурии. Если даже и так, это было лишь последней каплей долго копившегося с обеих сторон раздражения. Незадолго до Даурской конференции Унгерн, передав командование Азиатской дивизией своему заместителю Шадрину, на полгода покинул Забайкалье.
Вероятно, тогда же у него родилась мысль все бросить, уехать в Европу, поселиться «на родине». Подразумевалась не Эстония, а недавно возникшая на карте Австрия, где он появился на свет. Так Унгерн говорил на допросе в плену, не сообщая, когда пришел к этой мысли, но время после ссоры с Семеновым представляется наиболее подходящим. Ему казалось, что в Австрии он будет принят и натурализован по праву рождения на ее территории, в Граце. Похоже, с этим и связана его тогдашняя поездка в Пекин, хотя ей приписывали политический характер и объясняли стремлением установить контакты с китайскими монархическими группировками. В столице Китая находилось посольство Австрии, где только и можно было получить визу.
В марте 1919 года Унгерн прибыл в Пекин, но, сколько времени он там прожил и чем занимался, никто толком не знал. Это самый темный период его жизни. До Харбина докатился лишь туманный слух о погроме, который барон учинил в русском посольстве, которое в то время по-прежнему представляло собой роскошную усадьбу с гравийными дорожками, изящными скамейками, клумбами, теннисным кортом и беседками в форме пагод, тонущими в тени пальм, туй и кипарисов. Внутри главного здания располагались рабочие кабинеты с прохладными даже в летний зной кожаными диванами. В этом оазисе комфортабельного покоя Унгерн, судя по всему, закатил посольским чиновникам дикий скандал с матерной руганью, битьем стекол, швырянием бумаг и порчей канцелярских принадлежностей. Подробности остались тайной, ни один из его биографов и мемуаристов не попытался выдвинуть хоть какую-то версию происшедшего, исключая действие винных паров. Напрашивается, однако, весьма простое объяснение.
Старый, сохранивший свой пост с дореволюционных времен посол в Китае, князь Кудашев, теперь представлял здесь Омское правительство и был врагом Семенова, но устроенный Унгерном скандал вряд ли связан с этим обстоятельством, как и с политикой вообще. К тому же о столкновении лично с Кудашевым речи не шло. Можно предположить, что причиной стало желание Унгерна получить австрийскую визу, которую ему так и не дали, о чем двумя годами позже он сам рассказывал на допросе. Скорее всего австрийцы потребовали от него какие-то документы, необходимые для оформления визы. Унгерн рассчитывал получить их в русском посольстве, но не получил, отчего пришел в ярость. В таких случаях, особенно под градусом, он мог выкинуть все что угодно. Наверняка после этого дорога в посольство была ему заказана, рухнула и надежда осесть «на родине».
Дальше – опять провал в несколько месяцев, вплоть до 16 августа 1919 года. В этот день Унгерн, неоднократно заявлявший, что «настоящий воин не должен иметь семьи», нарушает свое же правило и неожиданно для всех вступает в свой первый и последний брак. Венчание состоялось в Харбине, в русской церкви, хотя формально барон оставался лютеранином и в православие не переходил. Значит, православной была невеста.
Всезнающий словарь прибалтийских дворянских родов называет ее Еленой Павловной. Девичья фамилия не сообщается, настоящее имя – тоже. Составителям словаря они были неизвестны, как и большинству современников барона. Очевидно, Еленой невесту нарекли при крещении, состоявшемся незадолго до свадьбы, а отчество Павловна образовано по тому же принципу, по какому, скажем, китаец Ван Го превращался в Ивана Егоровича. На самом деле новоявленная баронесса Унгерн-Штернберг была маньчжуркой, вернее, маньчжурской принцессой, дочерью «сановника династической крови», как сообщала о ней харбинская пресса. Иногда ее называли «принцессой Цзи». Относительно того, где и при каких обстоятельствах Унгерн с ней познакомился, существует две основных версии.
Согласно первой, в Пекине он сошелся с китайскими монархистами, а в этой среде было немало членов императорской семьи. Репрессиям со стороны революционеров они не подвергались, но политического веса уже не имели и вели жизнь частных лиц. Выйти на них Унгерну могли помочь монгольские князья, издавна имевшие тесные, нередко и родственные связи с окружением Цинов. Один из таких бывших обитателей Запретного дворца и согласился выдать за него свою дочь.
По другой версии, барон встретился с будущей женой раньше, чем с ее родителями, и не в Пекине, а в Харбине. Она получила европейское воспитание и была девушкой эмансипированной, о чем свидетельствует сама история их знакомства.
В те годы в Харбинском коммерческом училище преподавал китайский язык известный впоследствии синолог Ипполит Баранов. Как водится, давал он и частные уроки. Елена Павловна оказалась в числе его учеников. Изучать китайский ей, разумеется, не требовалось, это был ее родной язык, но Баранов знал и другие дальневосточные языки, в том числе маньчжурский. До 1911 года он считался официальным языком делопроизводства, однако в домашнем быту знатные маньчжуры давно им не пользовались, и теперь Елене Павловне захотелось выучить язык предков. В ситуации, когда ее соплеменники из привилегированной касты превратились в изгоев, это стало для нее вопросом национального достоинства. Занятия проходили на квартире у Баранова, где бывал и Унгерн, бравший у него уроки китайского. Случайное знакомство с двадцатилетней «китаянкой», как называл ее сам барон, перешло в более близкие отношения. Инициатива принадлежала не ему, а ей. Они посещали кинематографы, заходили в ресторан при гостинице «Модерн». Она была страстно влюблена, и, хотя он вряд ли испытывал сколько-нибудь пылкие ответные чувства, дело кончилось свадьбой[1].
В пользу этой версии говорит то обстоятельство, что родители Елены Павловны жили не то на станции Маньчжурия, не то в Харбине. Ее отец, видимо, относился к тем членам бесконечно разветвленной императорской фамилии, которые после Синьхайской революции бежали в родные края, откуда их предки двести с лишним лет назад начали завоевание Китая. Есть известия, что семья невесты принадлежала к влиятельному местному клану и генерал Чжан Кунъю, губернатор пограничной провинции Цицикар и известный монархист, приходился ей родственником. Возможность породниться с таким человеком была, конечно, бесценна. Харбинские газеты уверяли, что в Чите женитьбу Унгерна рассматривают как «акт дипломатической важности в смысле китайско-семеновского сближения». Во всяком случае, именно тогда барон и атаман окончательно помирились, Унгерн вновь принял командование Азиатской дивизией.
Вся эта матримониальная затея имела еще один существенный аспект. Свергнутая маньчжурская династия была чрезвычайно популярна в Монголии, все тамошние мятежники, восставая против Пекина, действовали под лозунгом реставрации Цинов. Новое родство повышало акции Унгерна как участника панмонгольского движения, недаром после свадьбы депутация князей Внутренней Монголии присвоила ему титул «вана», то есть князя второй степени. По старинному обычаю право на этот титул он получил как муж «принцессы императорской крови».
Отблеск былого величия Поднебесной империи ложился на юную ученицу Баранова, с которой Унгерн запросто ходил в кино или сидел в ресторане. «Женитьбой он приближался к претендентам на законный императорский трон», – писал современник, но это не более чем звучная фраза. Едва ли Унгерн всерьез вынашивал такую идею, но он верил, что «спасение мира должно произойти из Китая» при условии восстановления на престоле маньчжурской династии, и этот брак открывал перед ним пока еще смутные, но заманчивые перспективы участия в грядущем обновлении Азии, России и Европы.
3
Унгерн никогда не проявлял интереса к женщинам, и при всей его симпатии к «желтой расе» китаянки и монголки не были исключением. Ни эстляндские родственники, ни люди, знавшие барона в Даурии и Монголии, ничего не сообщают даже о его мимолетных связях, не говоря уж о настоящих романах. Лишь генерал Шильников, рисуя перед колчаковскими следователями картины самоуправства Семенова и его фаворитов, мельком упомянул следующий факт: в 1918 году, будучи комендантом Хайлара, Унгерн не дал прибывшим из Харбина инспекторам провести ревизию в местном управлении КВЖД, потому что начальником там был некий Спичников, а барон «жил с сестрой его жены».
Все остальные, кто затрагивал эту деликатную тему, дружно сходились на том, что он «почти не знал женщин», что как аристократ в женском обществе бывал любезен, с образованными представительницами прекрасного пола держал себя по-светски, но «при внешних рыцарственных манерах» относился к ним с несомненной и глубокой неприязнью. Люди попроще выражались менее витиевато: «Барон терпеть не может баб». Утверждали, что если за какого-нибудь наказанного солдата или офицера ходатайствовала женщина, он не только не прощал виновного, но еще и увеличивал ему меру взыскания.
Генерал Ханжин уверяет, что до свадьбы в свои тридцать три года барон был «полным девственником». Скорее всего таковым он остался и в браке. Не исключено, что он страдал каким-то дефектом в половой сфере. Кое-кто из современников приписывал ему гомосексуальные наклонности, но прямых свидетельств нет, поэтому речь может идти только о гомосексуальности латентной. Он, возможно, научился подавлять в себе гомосексуальные порывы, мучительно переживая разлад между собственным телом и духом, между извращенными желаниями и стремлением переустроить мир на основах патриархального панморализма. При этом напряжение могло разряжаться, когда по его приказу начинались гонения на проституток, когда жен солдат и офицеров Азиатской дивизии секли за разврат, за супружескую неверность или даже, как рассказывали, за сплетни. Однажды в Монголии он под страхом смерти заставил бежавшего из Сибири чиновника Голубева собственноручно выпороть жену, которая ему изменила. За поркой должны были наблюдать казаки, поэтому в заботе об их нравственности Унгерн счел нужным распорядиться: «Если есть штаны, то их не снимать».
С тем же успехом эти казусы можно объяснить и подсознательной местью женщинам за то, что он физически лишен возможности спать с ними. Набор вариантов здесь достаточно велик, но, может быть, есть некая связь между намерением Унгерна учредить «орден военных буддистов», члены которого давали бы обет безбрачия, и его странно высоким тенором, удивлявшим собеседников при первой с ним встрече. Все относящееся к сексуальности проходило у него по разряду «низменные инстинкты». Он, по словам Макеева, «органически не переваривал эту сторону жизни человека»[2].
В плену, отвечая на вопрос о своей семейной жизни, он сказал, что был женат на китаянке, но вскоре отослал ее от себя. Николай Князев подтверждает его слова: «Женившись на китайской принцессе, барон уже через месяц отправил ее обратно к родителям». Никакого приданого она ему не принесла, напротив – денег ждали от него. За родство с Цинами следовало платить, и Унгерн через доверенное лицо оформил в одном из харбинских банков значительный вклад на имя жены. Как женщина и подруга жизни она его не интересовала, личных выгод он этим браком не преследовал, значит, имел полное право потратить казенные деньги. Своих у него попросту не было.
Прежде чем навсегда уехать
в Харбин, Елена Павловна некоторое время прожила на станции Маньчжурия, всего в
Еще раз харбинская пресса вспомнила о ней спустя год после свадьбы. По сообщению газеты «Заря», в сентябре 1920 года, незадолго до того, как Азиатская дивизия пересекла монгольскую границу и двинулась на Ургу, прибывший в Харбин адъютант барона от его имени вручил Елене Павловне письменное извещение о разводе. Брак был расторгнут по китайской традиции, согласно которой мужу достаточно известить жену о своем решении.
Впрочем, развод мог быть и фиктивным, а сообщение о нем в «Заре» – намеренной дезинформацией. Иначе не совсем понятно, зачем Унгерн перед походом в Монголию оставил на хранение приятелю, генералу Кислицыну, свое обручальное кольцо. Об этом писал сам Кислицын, так и не сумевший вернуть кольцо хозяину. Едва ли барон из сентиментальности склонен был сберегать такого рода реликвии, подобные движения души не в его стиле. Зато очевидно, что развод с маньчжурской принцессой по многим причинам был ему совершенно не нужен, она и так не представляла для него обузы. При этом оставаться его официальной женой ей тоже не следовало. Он уже готовился к войне с оккупировавшими Халху китайцами, и очень возможно, что объявление в газете имело целью вывести из-под удара не столько саму Елену Павловну, сколько влиятельных членов ее клана, прежде всего – Чжан Кунъю. Унгерн и Семенов рассчитывали на его содействие в борьбе с китайскими республиканцами в Монголии, а Чжан Кунъю без того состоял на подозрении у Чжан Цзолина и впоследствии был убит по его приказу.
О дальнейшей судьбе принцессы Цзи, в течение года носившей еще и титул баронессы Унгерн-Штернберг, никто ничего не знал. По слухам, последний раз ее видели в 1941 году в Чаньчуне, где она жила при дворе марионеточного императора Пу И.
Детей от Унгерна у нее, по всей видимости, не было. Правда, в середине 30-х годов, вскоре после выхода книги Макеева «Бог войны – барон Унгерн», отрывки из которой перепечатывали многие эмигрантские газеты, в Париже появился «сын» ее главного героя. Явление Унгерна-младшего было обставлено в духе романтических легенд о бароне-мистике: юношу сопровождал загадочный латыш в костюме буддийского монаха[3]. Обычно такие вояжи предпринимались прежде всего для сбора пожертвований, но чем занималась эта колоритная пара, кого посещала и куда потом делась, неизвестно.
Спустя шесть десятилетий в Гонконге одно время фигурировал второй «сын» барона. Владивостокская газета «Утро России» (15.10.1994) сообщала, что это «пожилой человек со слегка европейскими чертами лица, говорящий по-китайски и по-русски». В интервью он охотно «делился подробностями личной жизни отца» и намекал, что знает место, где тот зарыл золотой клад.
Была еще «дочь» – якобы от первой жены-польки, с которой Унгерн венчался в Петербурге, будучи юнкером Павловского училища. Неподалеку от Варшавы и сейчас живет его «внучка», в чью подлинность безоговорочно верит польский историк и писатель Витольд Михаловский, находящий в ней разительное сходство с дедом, но более убедительных доказательств их родства, увы, не существует.
Наконец, в 2003 году две журналистки из Абакана сочинили и опубликовали в первоапрельском номере газеты «Хакассия» удивительную историю некоей Александры Печерской из Минусинска. Будто бы ее мать в Петербурге была прислугой на квартире юного Унгерна и забеременела от него. Родившуюся дочку Сашеньку она отвезла минусинской бабушке, а сама надолго исчезла, так и не признавшись, кто отец девочки, но оставив подаренный им для дочери золотой нательный крестик. Сашенька росла у бабушки и к семнадцати годам превратилась в «мечтательную девушку со скрытой, но ощутимой страстностью». Однажды ее увидел режиссер местного театра, угадал в ней талант и сделал из нее актрису. В этом качестве она попалась на глаза Семену Михайловичу Буденному, в 1929 году приехавшему в Минусинск ревизовать ход хлебозаготовок. Он сразу пленился исполнительницей главной роли в показанном ему спектакле, но на месте не мог дать волю чувствам, в его ранге действовать следовало осторожно. «Для Сашеньки была организована поездка в Москву, после которой она уже знала, что усы у Буденного совсем не колючие, а душисто и вкусно пахнущие одеколоном. Губы у него твердые и требовательные. А еще – она желанна и любима». Таких поездок было несколько, в итоге Сашенька родила девочку. Буденный заботился о ней до конца жизни, но понятия не имел, что его дочь, названная Сталининой, одновременно является внучкой барона Унгерна. Об этом уже после ее рождения Сашеньке поведала ее неожиданно объявившаяся мать. «До сих пор в шкатулке у Сталинины Семеновны хранится нательный крестик барона Унгерна и два колечка: одно тонкое, как обручальное, другое с небольшим изумрудиком – подарки Семена Михайловича Буденного», – завершают авторы свою очаровательную мистификацию, за которой угадывается невысказанная ирония по отношению к длящемуся поныне и нередко принимающему гротескные формы противостоянию «красных» и «белых».
∙