Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2009
Как-то раз я пришел в театр “Около дома Станиславского” (в просторечии именуемый театром Погребничко) на пьесу “Три сестры”. Постановка мне, прямо сказать, не очень понравилась: красивые мундиры чеховских офицеров режиссер превратил в пыльные, грязные солдатские шинели до пят, трех чеховских милых девушек – в истеричек, зануд, выживших из ума старых дев, ну и так далее, и так далее.
Но больше всего меня поразили в этом театре… зрители-японцы. Они занимали примерно половину зала (а зал в этом театре совсем маленький, мест на сорок) и все полтора часа смотрели на происходящее очень-очень внимательно, явно не понимая ни слова.
Я, кстати, до сих пор сомневаюсь, что эта “тургруппа” попала в театр Погребничко по прихоти своего ненормального гида. Скорее всего японцы попросились на Чехова вполне добровольно. Больше того, я почти уверен в том, что абсурдистская трактовка нашей классики японцам пришлась по душе: ведь они получили все нюансы русского характера сразу, в одном флаконе: и истеричных дам, и спившихся офицеров, и обстановку тоски и душевного безобразия, выраженную в страшных декорациях – то ли барак, то ли брошенная воинская часть, то ли помойка. Для спектакля Погребничко “Три сестры” те самые японцы были оптимальной аудиторией. Хотя технически было бы вполне возможно устроить им синхронный перевод, но зачем? Пропала бы вся прелесть этого общения – одного менталитета с другим. Японцы бы мучительно вживались в чуждую им реальность, пытаясь уследить за сюжетом и разобраться в значениях. А так – им показали голую суть (если смотреть на трех сестер глазами японца ХХI века). Показали то, что стоит за словами, обнажили скрытую почву, основу чеховского языка. И пусть для меня, русского, это выглядело диким абсурдом, для японца это было почти идеально.
Нашествие любого неожиданного гостя в эту тесную, узкую, захламленную ненужными вещами, но в такую родную, свою комнату – вещь всегда психологически непростая.
Нашествие пришлых менталитетов, других по своей природе людей, их чуждых языков и непонятных мыслей – тоже вещь очень остро переживаемая, по крайней мере нами, русскими. На любом уровне: на бытовом, культурном, на психическом. Зачем они сюда пришли, кто все эти люди, я их не знаю! Эта внутренняя забитость, стесненность, зажатость чужой ментальностью, чужими или чуждыми образами и понятиями – рождает порой внутреннюю агрессию. Которая может проявиться совершенно по-разному: и в политических лозунгах, и в бытовом хамстве, и просто в таком повороте сознания, за которым – пустота, тишина, тьма. Придя на спектакль в театр Погребничко через много лет после “Трех сестер”, я вдруг понял, что, пожалуй, зря отнесся несколько лет назад иронически к его переводу Чехова “на японский” (читай – на язык всемирного абсурда). Переводить-то надо. Переводить порой просто необходимо.
Модную французскую пьесу “Мюзик-холл”, монолог бродячей актрисы, Юрий Погребничко не просто поставил на русском языке. Его перевод – как раз не буквальный, а ментальный. В буквальном переводе яркие эстрадные номера, кричащие цвета, цирковые фокусы, клоунада, пантомима, оглушительная фонограмма перемежались бы с трогательными монологами о том, как три бродячих актера практически пешком путешествуют по богом забытым местечкам, арендуют крошечные залы, зарабатывают гроши, просят у организаторов табурет, который является их главным реквизитом… Я хорошо себе представляю, как сыграли бы эту пьесу наши актрисы, знаете, такого могучего женского темперамента – как, например, Мария Аронова, Амалия Мордвинова, Марина Голуб или даже Анастасия Заворотнюк, эффектные, утрированные “мадамы”.
В спектакле “Мюзик-холл” исполнительница главной роли Лилия Загорская, напротив, говорит тихим-тихим голосом. Голосом оскорбленного, обиженного, потрясенного навсегда человека. Человека, который никак не может вписаться в созданную им самим же реальность. В свою собственную жизнь. Это голос терпеливой русской женщины, каждый день которой – бесконечное испытание. Речь-то вроде о театре, об искусстве, о специфических отношениях внутри бродячей труппы, о чувстве сцены, о зрителях. А получается – об очередях, мужьях, детях, о ежедневной давке в автобусе и обыкновенном, привычном бесправии.
Как получается – непонятно. Но получается.
Этот удивительный, тихий женский голос, очень проникновенно описывающий трудности с табуретом, вызывает одновременно и смех, и странную боль. Поскольку речь-то идет, в общем, не о мюзик-холле, не о бродячем цирке, не об актерах, а об этом тихом женском голосе…
Вот замечательный пример чужой ментальности, которую перевели на язык наших русских символов и смыслов. Этот “перевод” режиссер подчеркнул мелкими деталями, как отдельные слова подчеркивают цветным фломастером, – обрывками русских романсов вместо французского шансона, нелепым мужским танцем вместо эротичного женского, старинными цирковыми фокусами вместо технических спецэффектов и проч. Но самое главное – он подчеркнул его одной странной ролью, которой в тексте пьесы вообще нет. Красивый высокий парень (кстати, настоящий француз, Суан Дао, ученик Погребничко) произносит все монологи всех героев на французском языке, как синхронист-переводчик. Первое время это мучает. И так длинный запутанный текст, зачем его делать в два раза длиннее, зачем слушать чуждый набор слов?
Потом вдруг становится понятно: да, нам специально указывают на этот зазор, эту разницу между двумя менталитетами, двумя образами и восприятиями жизни, двумя темпераментами – нашим и французским. Нам прямо говорят: не воспримайте то, что мы вам показываем, слишком буквально. Играйте вместе с нами.
Эти “лабораторные работы” Погребничко, которые, как я уже сказал, из года в год смотрит совсем камерная, своя аудитория (на то они и “лабораторные”), на самом деле хорошо бы сделать общим достоянием. И не только в узко-театральном смысле. Ведь проблема ментального перевода становится все острее. Например, в августе-сентябре-октябре прошлого года очень мало было вокруг нас грузинских фильмов, песен, спектаклей… Вообще символов всего грузинского. Доступна была разве что грузинская еда, да и то не все рисковали. Между тем перевод с грузинского ментального на русский – нам всем в эти тяжелые месяцы был остро необходим. Чтобы понять, что происходит. В чем ошибка. В чем трагедия.
Но его не было, этого перевода. Никто даже не попытался. Хотя война, пусть и трехдневная (слава богу, что трехдневная), это все-таки случай особый. Перевод же с другого языка – на “ментальный русский” необходим всегда, все время. Так же, как и наоборот.
Впрочем, делать все это надо, конечно, очень тактично. Искусство ментального перевода требует дарования особого, специфического. И не всякий талантливый человек им обладает.
Гастроли в Москве питерского Театра Европы (бывшего Малого драматического), называемого попросту театром Льва Додина, стали поздней осенью 2008-го одним из главных культурных событий в столице нашей Родины. Были показаны прекрасные старые додинские спектакли на одной из самых статусных сцен – московского Малого театра. Были аншлаги, потрясения и овации. Были очень высокие цены на билеты. Была, как принято сейчас говорить, информационная поддержка, в том числе “Золотой маски”. То есть, повторяю, это было пиковое, статусное событие.
Среди других спектаклей Лев Додин показал и комедию Шекспира “Бесплодные усилия любви”. Показал, конечно же, чтобы порадовать зрителя ярким, эмоциональным, насыщенным зрелищем. Чтобы доказать гипотетическим критикам (хотя кто критикует этот театр? кто ходит у него во врагах? мне неизвестно), что Додин может ставить не только тяжелые, мрачные, трагические спектакли (“Братья и сестры”, “Бесы”, “Жизнь и судьба”, “Котлован” – первое, что приходит на память), спектакли, после которых зритель выходит совершенно опустошенный, как будто отдавший все свои силы, но и что-то совсем легкое, светлое.
“Бесплодные усилия любви” – комедия действительно куртуазная. Трое юношей, и среди них король Наваррский, решают дать обет воздержания, отказаться от общения с женщинами, чтобы посвятить себя модной философии. Три девушки, и среди них прекрасная принцесса Франции, приезжают в Наварру с дипломатической миссией. Ну и так далее.
Отличие этой комедии от многих хрестоматийных шекспировских пьес в том, что у нее непредсказуемый, странный финал. Жизнь вторгается в условность театра, умирает король Франции, и кончается вся эта легкая, эротическая история. Кончается слезами, драмой, пустотой, кончается вдруг – как будто писать надоело, и автор оборвал свою пьесу.
Может быть, Додин именно из-за финала взялся ставить эту редкую для шекспировского театра пьесу. Может быть, были и другие причины.
Но попутно (попутно!) он решил “перевести” ее на язык нашего времени. Уж очень запутанно, туманно там все изъясняются. Слишком цветистые метафоры. Слишком велеречивые обороты. Слишком литературная, понимаете ли, речь.
Зритель просто не поймет, о чем говорят все эти люди. Замкнется в себе, не в силах объяснить ментальность англичан семнадцатого века. Обидится, надуется, разозлится.
Додин решил перевести старика нашего Шекспира на язык нового русского менталитета. Эротический подтекст пьесы – сделать эротическим текстом. Если я правильно подсчитал, один из юношей по ходу действия трижды показывает зрителю на свое причинное место, чтобы зритель лучше понял, о чем, собственно, идет речь в данном отрывке. Все раздеты. Все извиваются. Все обозначают страсть. Все исступленно желают друг друга. Все принимают позы. Все изображают томление. И так два с половиной часа.
Больше никто не делает ничего.
Более тяжелого и антиэротического зрелища я не видел в своей жизни никогда. В этом смысле Театр Европы переплюнул даже тупую немецкую порнографию.
И дело, наверное, не в том, что режиссер даже из легкой комедии попытался извлечь глубокий экзистенциальный смысл. Дело в чем-то другом.
…Мне кажется, Лев Додин неправильно понимает эротику в контексте современного русского языка, где она не является эротикой в прямом смысле, она в нем что-то замещает.
Иначе я никак не могу объяснить, почему эта “эротика”, однозначно низкосортная, похабная, дешевая, взяла такую высокую социальную планку – она и в народном телевидении, она и в рекламе, она и в клипах, она и в массовом кино, она уже чуть ли не в Госдуме. Настоящая эротика очень не любит попадать в чуждый для себя контекст, выполнять чужую работу, играть чужие роли. Правильно показанная женщина в свитере куда эротичнее неправильно показанной женщины в лифчике.
И не нужно быть большим умником, чтобы это понять. Тогда откуда это все?
Понятное дело, что вульгарная эротика повышает рейтинги и продажи, непонятно другое: а почему она их повышает? Наши люди, что, ненормальные, они что, не понимают ничего, у них что, нет вкуса, такта, чувства меры?
…На мой взгляд, это вовсе даже не эротика, а такой тотальный знак отрицания. Знак эпохи разгула, “последнего дня Помпеи”, знак относительности всех ценностей, знак, вооружающий любого человека (и автора, и зрителя) индульгенцией от всех грехов в “нашем ужасном мире”. Это знак и отрицания, и примирения, это знак антистабильности, антиустойчивости бытия. Если вдуматься, это некая философия общества, которое (общество) по-прежнему не желает принимать этот постсоветский мир, мир индивидуального бытия, для нас, русских, по-прежнему жестокий и непонятный. Отсюда и гордая собой женская фактура, которая настойчиво лезет отовсюду: нате, жрите! И ничего теплого, реального, настоящего, отстроенного по смыслам и уровням, в этом новом мире не будет. Никогда. Хотя мы и живем в этом новом мире, и тратим деньги, и зарабатываем, и растим детей – но не любим. Не принимаем.
Поэтому избыточная, назойливая эротичность додинского Шекспира и не попала в цель. Усилия и впрямь бесплодные. Дело-то вовсе не в эротике. Сама по себе она ни для кого не важна. Неинтересна.
Не знаю, правильно ли я перевел все эти символы и знаки с нового русского на старый. Но это моя личная попытка. Мой первый опыт перевода.
Попытка, на которую меня вдохновили и Погребничко, и Додин, великие и ужасные.
∙