Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2008
С художником Вагричем Бахчаняном мы встретились на первой российской галерейной выставке его работ “Picasso – СССР”. Это был второй приезд концептуалиста в Россию после двадцати с лишним лет эмиграции. Автор каламбуров и известных афоризмов “Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью”, “Бей баклуши – спасай Россию!”, “Вся власть – сонетам”, знаменитый своим остроумием, окруженный полулегендарной славой, художник, очевидно, вызывает неподдельный интерес. Однако, несколько смущаясь говорить о себе, “непосредственный наследник классического русского авангарда”, как называют его кураторы выставки, “художник слова” и “чемпион мира по войне”, как называет он сам себя, автор экспозиции предпочел показывать новые коллажи. И беседу начал драматург Виктор Славкин, решивший представить одного из отцов соц-арта.
– Сколько знаю Вагрича Бахчаняна, он никогда не изменял себе. Свобода и философское жонглирование стилями были присущи ему всегда. В обращении к стилю “соц-арт” он мог бы претендовать на первенство. И сегодня Вагрич продолжает следовать в этом направлении, развивать стиль. Только теперь это – своего рода “эстетическая конвергенция”, сталкивание двух совершенно разных формаций – человеческих, эстетических, мыслительных. Те миры, которые он соединяет, несоединимы, но у него получается найти гармоничное единство. Причем непринужденно и с артистизмом.
Так, с легкой руки Виктора Славкина, и начался разговор. Во многом шутливый и вместе с тем очень серьезный.
– Вагрич, давайте зададим беседе несколько необычный для вас ракурс. Поговорим о теме семьи в вашем творчестве. Обращались ли вы когда-нибудь к ней?
– В начале 60-х в Харькове я делал серию работ “Материнство”. Картины были построены на принципе симметрии. Если поместить зеркало к изображению матери и ребенка, то одна половина повторяла другую. Однако “зрителям” картины запомнились не симметрией, а условностью изображения. Полотна действительно были нетрадиционными. Надо сказать, что эти работы попали в харьковский КГБ, поскольку я должен был передать их во Францию, где планировалась моя выставка. На заводе, где я работал художником, устроили суд. И на суде рабочие из зала кричали: “А что там изображено?” Я говорю: “Это тема материнства”. “Как? К этой теме все художники относятся с благоговением, а он себе такое позволяет!” Не поняли тогда коллеги моего искусства, абстракция не нашла отклика в их сердцах. Разумеется, портреты передовиков производства были понятнее. Рабочие даже предлагали лишить меня гражданских прав с высылкой за границу. Сам я, конечно, задачи отличиться нетрадиционностью не ставил. И ничего издевательского в работах не было. Но я понимал, что написать так, как Леонардо да Винчи или Рафаэль, не смогу, потому даже пытаться нет смысла. Каждый художник должен сделать то, что не сделано, неважно, в каком плане и чем нарисовано: ослиным хвостом или колонковой кистью №1.
– И даже в этой установке немалую роль играет свобода, которая вообще характеризует ваше творчество, которая позволяет вам сочетать вещи несочетаемые: живописно или словесно. Эта свобода проявляется во всех сферах вашей жизни или только в творчестве?
– В жизни я не могу быть так свободен. Что такое свобода? Делай все, что хочешь, но не мешай другим. Предположим, мне хочется ходить голым, но я не могу, потому что это кому-то не понравится. Я стараюсь быть адекватным. И думаю, что у меня, пусть не всегда, но получается.
Порой жизнь и работа совпадают. Например, два года я вел своеобразный дневник – ежедневно фотографировался с табличкой, на которой была изображена дата съемки. Цифровых камер тогда не было, и фотографировала меня жена, поэтому, даже если я был в гостях, обязательно возвращался до двенадцати ночи домой. Это очень дисциплинировало, вошло в мой режим, в мою жизнь. Или еще один пример: уже пятнадцать лет в собственном доме я устраиваю ежедневную выставку одной работы, то есть каждый день представляю очередную свою работу. Жизнь и творчество переплетаются еще и потому, что я, проходя по улице и находя интересный мусор, например, кусок объявления на столбе, обязательно подберу его и использую в новом коллаже.
Свобода, которая есть в творчестве, не свойственна семейной жизни. Но с женой мне повезло. Она практически мой единомышленник, она меня понимает, и даже несмотря на некоторые несовпадения во взглядах у нас чаще всего общая точка зрения и на жизнь, и на искусство.
– Как вы сами думаете, трудно быть женой художника?
– Трудно, потому что первые годы в эмиграции я был в ужасном психическом состоянии. Говорю без всяких преувеличений. Если бы не жена, я совершенно точно просто погиб бы. Я не мог ничего делать, какая-то глыба навалилась. Ира работала, мы жили очень скромно, но она вытерпела. Хотя в эмиграции много разводов, особенно, насколько я знаю, со стороны женщин, потому что жена видит мужа в таком состоянии, как я (причем паника начинается именно у мужчин, женщины легче адаптируются, даже с точки зрения языка), и делает выбор в пользу американца без комплексов. Многие семьи разрушались, у меня же все, слава Богу, было нормально.
– Может ли семья быть источником вдохновения? Обычно говорят: жена как муза, и изображать ее при этом необязательно…
– Ира, конечно, помогает как советчик, если я в чем-то сомневаюсь, она может дать дельный совет и сделать важные замечания. Очень приятно, что у нас с ней нет принципиальных эстетических разногласий. Было бы труднее, если бы я любил Пикассо, а она – Левитана. (Улыбается.)
Я ценю свою маленькую семью (жена и я). Нас, может быть, мало, но нам хорошо вместе. Такого взаимопонимания в детстве мне не хватало. Мое детство вообще было не очень радостным: отец разошелся с матерью, детей разделили, сестра осталась с мамой, я с отцом и до пяти или шести лет я свою мать не видел. Отцу, как и мачехе, было не до меня. Хотя, возможно, и хорошо, что я вырос, как дитя улицы, среди хулиганов. Сам я не стал ни вором, ни блатным, однако очень хорошо эту публику знаю. Может быть, для меня такое воспитание и было спасением: если бы меня опекали, вероятно, все было бы по-другому, я стал бы другим художником. Однако похулиганить я любил. Потом начал рисовать и ушел в это с головой. Особую роль в моем становлении сыграл учитель по студии изобразительного искусства Дворца культуры в Харькове. Алексей Михайлович Щеглов был очень свободолюбивым человеком и нам давал свободу. В обычных студиях при заводских домах культуры выставлялись натюрморты, гипс, а у нас была действительно свобода: стояла натура, каждый рисовал, что хотел. Кроме того мы обсуждали домашние работы. Это был самый настоящий клуб. И, в общем-то, Щеглов стал мне отцом. Наставники в искусстве, которых мне подарила судьба, стали моей семьей. Благодаря студии я познакомился с одним из лидеров украинского авангарда Василием Дмитриевичем Ермиловым, другом Хлебникова, Бурлюка, Татлина. Он мне очень много дал. Это был интеллигентный, симпатичный человек. Правда, обиженный на власть, поскольку, несмотря на свою славу, жил в 60-е на минимальную пенсию, а жена его работала уборщицей. Василий Дмитриевич обычно говорил: “Идемте погуляем, я вам кое-что покажу” (мы были на “вы”). Гуляем, и он говорит: “Вот в этом доме жил Вова”. “Какой Вова?” – спрашиваю я. “Ну Вова. Татлин”. – И далее следовал рассказ. С Татлиным Ермилов, оказывается, знаком был чуть ли не с детства, поскольку Татлин жил в Харькове с семнадцати-восемнадцати лет. Или гуляем, и Василий Дмитриевич замечает: “Вот здесь Витя снимал комнату, я у него бывал”. – “Какой Витя?” – “Хлебников”. Велимир был Виктором, Витей, а Василия Дмитриевича в письмах называл Асей. Не Васей, а Асей. “В комнате, которую снимал Витя Хлебников, не было ничего. Разве что кровать солдатская, чуть ли не без матраса…” – продолжал Василий Дмитриевич. Стихи Хлебников писал на подоконнике. В старых харьковских домах очень широкие, как стол, подоконники, там даже можно было лечь. Однажды Василий Дмитриевич пришел к Виктору, а тот лежит на подоконнике без сил и просит: “Ася, помоги мне, я уже сутки не спал: пошли стихи, у меня просто нет сил. Возьми тетрадь, возьми перо, я буду диктовать”. Хлебников так много диктовал, что Ермилов тоже несколько часов без перерыва писал. Позже тетрадь этих стихотворений, исправленных Велимиром, осталась у Василия Дмитриевича.
Понимаете, какое меня сопровождало ощущение? Сопричастности великому. В 60-х, когда меня познакомили с Крученых и я пожал ему руку, меня будто током ударило. Вначале я просто удивился: у него была сухая, атласная, детская рука. А после осмыслил: ведь эту руку жали и Малевич, и Татлин, и Хармс – весь авангард. Мне повезло: я пожал дважды. И это было не столько ощущение передачи эстафеты, сколько осознание того, что ты говоришь с человеком, который видел весь цвет русского искусства начала XX века. Моя жена как-то переводила Василию Ермилову с английского письмо Додика – Давида Бурлюка, который жил в Нью-Йорке. Письмо это, кстати, как и полагается, не было обычным – вчетверо сложенный лист бумаги, где по периметру, наискосок, во всех направлениях разными цветами были написаны фразы на русском, украинском, английском языках. Разве такое можно забыть? Это навсегда осталось в памяти. Через общение с замечательными людьми ко мне пришли навыки и понимание, каковые другие художники приобретают в процессе долгой учебы. В отсутствие внимания семьи биологической наставники стали для меня настоящей семьей.
– А к какой культуре вы себя причисляете: к русской?
– Не только. К русской, само собой разумеется. Русскому искусству есть чем гордиться: авангард 20-х годов XX века, русская икона, конечно же. Когда Матисс приехал расписывать особняк Морозова и впервые увидел коллекцию икон в Третьяковке – а тогда русскую икону не знали, – он был совершенно потрясен и сказал, что русские художники ездят в Париж, французские же художники должны ездить в Москву учиться на иконах. Хотя национальность в искусстве для меня не играет никакой роли. Я люблю Пикассо, Лючио Фонтана, Ричарда Гамильтона, Джозефа Бойса.
– Вы не только рисуете, но еще и пишете. Кем вы себя больше считаете: писателем или художником?
– Я себя считаю Бахчаняном. Как говорят Вайль и Генис, Вагрич работает в жанре Бахчаняна. Время от времени я бываю то одним, то другим, однако это происходит не импульсивно: поработал кистью – позже сменил амплуа. Для того чтобы перейти к тексту, мне нужно время. То, что я хочу выразить словами, должно накопиться… Хотя больше я, конечно, работаю с картинками. И с художниками мне легче общаться, нежели с литераторами. С художниками я говорю на равных, в общении с писателями мне приходится иногда что-то доказывать. Так было и с Сергеем Довлатовым, Александром Генисом, Петром Вайлем, с которыми нас свела эмиграция. Они ценили и ценят меня, но только за понятные картины, абстракцию же не воспринимают. Довлатов, кстати, сам прекрасно рисовал, и, что интересно, я едва ли не единственный из его знакомых, о ком он не отзывается отрицательно. По крайней мере если судить по изданной его переписке. Тогда как другим от него досталось, порой и незаслуженно.
В целом я не люблю ячеек, куда искусствоведы загоняют творцов. Искусствоведам нужна градация. Поэтому, когда Анатолий Брусиловский утверждает, что считает меня первым русским концептуалистом, это приятно. Но кажется слишком однозначным и определяющим. Разве можно жестко охарактеризовать Пикассо?
– Тем не менее концептуализм вам близок?
– В общем, да.
– Концептуализм сегодня и концептуализм 70-х. Изменилось ли течение?
– Форма, возможно, и изменилась, а суть нет. И даже если сейчас течение не кажется таким ярким, можно смело сказать: оно точно выдерживает проверку временем. Я мог наблюдать это пять лет назад, когда появилась моя книжка “Мух уйма: художества”. В издание вошли рисунки, которые были напечатаны в “Литературной газете” с 67-го по 74-й, когда я работал в отделе юмора. С тех пор прошло тридцать лет. Но, что любопытно, как раз эти рисунки и были восприняты нормально. Значит, не устарели.
– Мы говорили, что абсурд – это, собственно говоря, ваш источник творчества. Что питает вас сегодня?
– Думаю, я уже напитался, поэтому у меня столько идей, что, боюсь, не успею все их реализовать. И как часто замысел рождается из сора! Из трещины в асфальте, например. Вернее, из той паутины, которую образуют трещины в асфальте. Недаром ведь замечательный художник Курт Швиттерс говорит, что у художника даже плевок является произведением искусства. Это, конечно, несколько грубо, но мусор, самая настоящая ерунда – превосходный источник вдохновения для художника. Тот же самый Пикассо жил недалеко от свалки и обязательно выбирал там куски мебели, фрагменты посуды, гнутые металлические вещи. Такая поездка была даже внесена в его ежедневное расписание. Художник может увидеть прекрасное в самых неожиданных местах. Это, кстати, исключительное преимущество художника. И те живописцы, которые изменили в конце концов своей профессии, перешли в другую, например, Маяковский, который был художником, а стал поэтом, все равно сохраняют это видение. Маяковский в поэзии, Эйзенштейн, Довженко, Пудовкин в кинематографе работали как живописцы, что, безусловно, помогало увидеть новое в обыденном.
– А как вас воспринимают сегодня молодые люди? У нас принято ругать молодых за их недостаточную образованность. А концептуальные произведения, как правило, требуют знаний и интеллектуальных усилий. Понятно ли им то, что вы говорите своими работами?
– Честно говоря, не знаю. На открытие выставки пришло много молодых художников и не-художников… Даже если они не прочитывают смысл картины так, как я того хотел бы, я искренне приветствую сотворчество. Почему все должно быть однозначно? Каждый волен воспринимать одну и ту же картину или литературное произведение по-своему.
– Что такое “долгая жизнь в искусстве”? Когда вы видите смену нескольких поколений, меняется все, и ваше искусство в том числе. Тяжело это?
– Изменения, слава Богу, происходят незаметно. В этом смысле – легко. Но, с другой стороны, невозможно оценить эту самую долгую жизнь целиком. По-моему, важно, чтобы в качестве путеводителя все время творца сопровождала интуиция. А жизнь, конечно, меняется, причем вне зависимости от общественного строя, от национальной принадлежности человека. Надо признать, социальные изменения, в том числе и в области семьи, не могут радовать. И в Америке, и в России сегодня очень много браков распадается. И это никак не зависит от политики, даже если она рисует позитивный образ семейного союза. Я даже счастлив, что у меня нет детей, потому что, как мне видится, следующее поколение – самые несчастные люди. Ведь то, что происходит в мире сейчас, ни к чему хорошему не приведет.
– Красота, значит, мир не спасет?
– Нет, ведь в то, что красота спасет мир, верит только Идиот, а реалисты и прагматики (как вы понимаете, их большинство) в этой мысли давно разочаровались.
Записала Анна Самусенко
•