Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2008
Много лет назад, в 80-х, листая “Большой энциклопедический словарь” в поисках то ли Юкона, то ли Юма, я наткнулся на слово ЮКАГИРЫ. Взгляд скользнул по статье и задержался на численности: 0,8 тыс. Сколько-сколько? Цифра дошла не сразу. Удостоенный включения в энциклопедию народ со своей культурой, искусством, письменностью и языком палеоазиатской ветви мог целиком разместиться в одном поселке. Это напоминало не сведения о народе, а строку из Красной книги про вымирающего снежного барса и плохо укладывалось в голове – особенно в Союзе братских республик, в разгар социализма.
Профессор Калифорнийского университета в Беркли Юрий Слезкин работает с исчезающе малыми величинами. Его эпохальный труд “Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера” (М.: Новое литературное обозрение, 2008) читается как охватывающий полтысячелетия триллер и тоже не сразу укладывается в сознании. Не сразу свыкаешься с мыслью, что в твоей стране веками жили (и продолжают жить) свои индейцы, ничем не хуже (и не счастливей) вытеснявшихся и истреблявшихся американцами ирокезов, гуронов, апачей. В отличие от индейской темы в американском искусстве, ни в какой заметный эпос эти страницы российской истории не вылились. В литературе – романтические истории полузабытого Калашникова и посвященный нивхам “Пегий пес, бегущий краем моря” киргиза Айтматова. В кинематографе тоже обошлось без вестернов: ничего не приходит на ум, кроме эпопеи об отважном Ермаке и трагикомедийного “Начальника Чукотки” с незабвенным Кононовым в главной роли.
А между тем история сосуществования северных народов с русскими богата событиями. Она включает в себя период завоевания, эпохи мирного и относительно мирного соседства, мрачные десятилетия “равенства, братства” и классовой борьбы в отсутствие классового врага. Северных кочевников покоряли, присоединяли, облагали налогом, торговали с ними, обращали в христианство и марксизм и наконец в XX веке, без резерваций и лишнего шума, насильно “оседлав” к земле, задушили в братских объятиях.
Но для русских коренные народы Сибири интересны не столько в качестве жертв колонизации и национальной политики, сколько в качестве уникального зеркала, которое отражало русского человека во всех его исторических трансформациях, со всеми иллюзиями, заблуждениями и комплексами, само при этом оставаясь неизменным, надежно хранимое градусом арктической мерзлоты. Как сказал чукотский шаман, “вы люди русские, Бог дал вам и веру русскую и лошадей, потому у вас и вера русская, и ездите вы на лошадях, а сам Бог на небе. Мы люди-чукчи, Бог дал нам и веру чукоцкую и оленей; потому у нас и вера чукоцкая, и ездим мы на оленях, а сам Бог на небе. И так вы, русские, веруйте по-русски и оставайтесь со своими лошадями, а мы, чукчи, будем веровать по-чукоцки и останемся с нашими оленями”.
Начиная с XVI века народы Севера неслиянно сопутствовали русским. Оставаясь сами в неизменных пределах родового уклада, в глазах россиян они менялись с калейдоскопической быстротой, отражая этапы роста государственности на одной шестой части суши. Дикари и язычники в первые десятилетия знакомства, не испорченные цивилизацией простодушные дети природы в просвещенный век Екатерины, первобытные коммунисты в канун русских революций, избавленные от царского гнета граждане свободной страны в эпоху победившего социализма. Совсем как марсианин из брэдбериевских “Хроник”, который, оказавшись рядом с землянином, принимал облик близкого ему человека.
История – упрямая штука. Русское государство никогда не желало зла своим новоиспеченным подданным и гражданам. Отдельные его представители, напротив, норовили погромить и надуть аборигенов, согнать с места, разворовать предназначавшиеся им субсидии. Но если с частными лицами – купцами, чиновниками, авантюристами – местные жители научились кое-как справляться, договариваясь с ними или уходя от контактов в бескрайнюю тундру и непроницаемую тайгу, то с государством (которое у нас чем сильней, тем опасней) пришлось сложнее. Остужаемая в XVIII–XIX веках климатом и пространствами миссионерская страсть обрушилась-таки на бедных детей природы в эпоху индустриального подъема. Большой и беспокойный сосед за уши потянул братьев меньших в светлое будущее, раскрошив в мелкие осколки хрупкое северное зеркало России. Остались вымирающие виды, вырванные из среды обитания и приученные жить в неволе. Осколки, втоптанные в наст. А жаль.
Портрет Ленина в чуме рядом с идолами и иконой Николая Угодника. Грамотный мальчик, погребенный в мерзлую землю вместе с орудиями труда – карандашом и листком бумаги. Шедевры наивного искусства на первой выставке работ народов Севера. Русский человек, занятый собственной бурной историей, так толком и не выкроил времени разобраться в уникальной, существовавшей бок о бок с нами неолитической культуре. Некому теперь посмотреть на наш мир свежим взглядом, не замутненным постылой цивилизацией: “В Ленинград приехали днем. <…> На площадь смотрю – на большом камне наверху большой конь стоит, на нем верхом еще большой человек сидит. Я так подумал, это – самый большой (старший) из милиции, который за порядком смотрит”.
Американский профессор Слезкин пишет о предмете своего исследования с отстраненной иронией. Предпосылает главам эпиграфы из Войновича и Чуковского. Одинаково занятны житель Севера, принявший Медного всадника за старшего милиционера, и таежный бюрократ, который в часы одуряющего досуга выводит в своем отчете: “Петр Рыбин – 52 года от роду. Семен Березкин – 43 года от роду… Итого всей деревне – 2236 лет от роду”. Но грустно читать эту Красную книгу.
Более оптимистичен взгляд на объект изучения у другого автора – лингвиста Максима Кронгауза. Его книга “Русский язык на грани нервного срыва” (М.: Знак: Языки славянских культур, 2007) посвящена столь же летучей, зыбкой, неуловимой субстанции, как этническая реальность, – языку.
Парадоксальным образом в роли жертвы цивилизации оказывается уже русский язык, наводненный заимствованиями, теряющий старые добрые слова вместе с отступающим советским бытом. Если языковой барьер какое-то время ограждал северные народы от вмешательства в их уклад “старшего брата”, то, по Кронгаузу, трактуемый и используемый по-разному один родной язык является ныне средством разделения русской нации. С нами происходит сейчас примерно то же, что с аборигенами Севера: “Глобальное потепление сделало жизнь эскимосов такой богатой, что у них не хватает слов в языке, чтобы давать названия животным, переселяющимся в полярные области земного шара”.
“После перестройки, – пишет автор, – мы пережили минимум три словесные волны: бандитскую, профессиональную и гламурную”. И они не могли не оставить следа.
Кронгауз предлагает не только фиксировать новое, но и создавать словари исчезающих слов – своего рода этнографические музеи для лингвистов. Сохранять слова, как вымирающие виды.
В целом Кронгауз верит, что язык, как не раз уже бывало в истории, с честью выйдет из испытания, очистится от шелухи мертворожденных заимствований и, почерпнув лишь самое ценное, засияет с новым блеском.
Несколько глав в финале посвящено взаимоотношениям языка и государства. Попытки принять закон о языке, который регламентировал бы происходящие в нем процессы и запрещал употребление бранных слов, ничего, кроме сарказма, у ученого не вызывают. Так же как для пущей толерантности введенное в обиход выражение “лицо кавказской национальности”, способствующее на деле не смягчению, а лишь заострению межнациональных противоречий.
Два автора, представленные в нашем обзоре, сходятся в одном: по отношению к этносам и языкам государство ведет себя лучше всего, когда спит.