Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2008
* * *
мне легко шепнет в висок
чуть знакомый голосок,
голос леденящий:
– Во как припекло, сынок…
Вон как, бедненький, весь взмок…
Всё, дружок, пора в тенек…
И в тенек потащит.
В сберкассе. После занятий в музыкальной школе
О ложь святая!.. Так могла
солгать лишь мать, полна боязнью.
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
М. Гартман. Белое покрывало
Под конец рабочего дня,
стоя в очереди в сберкассу,
мама всматривается в меня:
– Ну не хочешь ты сам заниматься… –
Девять лет мне, и вся моя жизнь
в казнь позорную превращена
Черни-Гермером, А. Майкапаром,
Гречаниновым, Гедике старым, –
…этой музыкой – так и скажи…
Ну и как после этого жить не по лжи?
Строже маминых глаз взгляд трудящейся массы:
тетка слышит, чё встала она?
Дядька тоже все слышит, вот гад он! –
да еще эта б… завитая – “коммунальные платежи”.
– Ну ведь я ж тебя не заставляю!
Ну чего же я деньги плачу?!
Что ж, финал вами верно угадан?
Чтобы мамочка не горевала,
помертвев, как ее покрывало,
граф венгерский бесстрашно идет к палачу.
Ложь святая!
Сплошной Мориц Гартман.
Помотав головой, отвечаю:
–Что ты, мама… конечно, хочу…
* * *
Юлик, здравствуй! Как сам? – Здрасьте, здрасьте. – Во, думаю, влип-то.
Разумеется, я на беседы с лифтершей чихал, но
иногда избежать их не мог в ожидании лифта.
И не скажешь, а скажешь… С запевки такой постоянно я
слушать должен был разное, часто хотелось мне выть уже,
например, что хожу целый день, голова, вот, как пьяная,
что погоды такой никакие сосуды не выдержат,
а на прошлом дежурстве средь ночи меня разбудили…
дверь оставили настежь вот я потому и простыла…
– Приходил кто? не знаю, …удила какой-то, …у-ди-ла.
А к кому приходил? да к такому ж, наверно, …удиле.
…и так дорого все! Юлик, так все теперь стало дорого!!
Чуть зайдешь в магазин, и, считай, уже нету полтыщи.
…я вот им говорю, вы ж мне дали одну пачку творога,
а не две… А они две смеются, б…щи.
А ещё в телефонную трубку Александра Михална нередко,
нет, не то, чтоб молчала, а как бы вздыхала, однако
сразу я понимал: обсуждается чья-то соседка,
и уже предвкушал тот момент, как вздохнет она “да- -‘а”.
…да- -‘а… ангельским надо терпением… как испытание…
…это ж надо, такие соседи… сплошное мучение…
…паразитку такую бы, сволочь такую, при Сталине
расстреляли б, собаку… да- -‘а… ангельским надо терпением…
…я вот помню, другой год и холодно было, и снегу было,
помню, ветер был сильный, ой, сильный-то ветер какой был,
а вот все-т’ки погоды такой, я смотрю, раньше не было, –
и не скажешь, а скажешь… А то все вам Сталин плохой был…
…А еще я сегодня с утра у подъезда упала.
Раньше чем посыпали? – песком. А теперь посыпают песком? – нет!
Юлик, видел у нас у подъезда – песок? Это ж я посыпала…
А то так вот помрешь — ни одна же собака не вспомнит…
Александра Михална, клянусь, что я вас до могилы…
А на прошлом дежурстве – ей-богу, ведь мы не специально…
…а посмотришь вокруг — ведь и вправду, какие-то …удилы…
– И не скажешь, а скажешь… – бухтит Александра Михална.
Все бухтит и бухтит. Пелена ей глаза застилает.
Пелена застилает глаза, и она засыпает.
А собаки уже вспоминают кого-то – всё воют да лают.
А погоды стоят, и ветра их песком засыпают.
* * *
у нас в Канаде есть руммейт,
молоденькая такая девчоночка, очень религиозная,
очень серьезная, не улыбается даже,
непонятно, чего себе думает,
все время в косынке, главное;
сначала боялись – олигофрен, да
оказалось – безвредна,
право, такая славная,
и ее мамаша туда же,
вечно припрет трехлитровые банки,
а в банках – святая вода.
Но речь тут не о святой воде.
Дочь удивила всех нас, когда,
прервав свои молитвы и поклоны,
нам вынесла зачем-то показать
реально капитанские погоны,
начальником поскольку УВД
являлась в прежней жизни ее мать.
Не меньше были мы удивлены
при виде лучшей дочкиной подруги –
надеялись понять, как могут эти суки
такие звуки извлекать из-за стены.
Они неслись так внятно!
И стало нам понятно,
что за стеной — однополая связь.
Как ж’ это можно – все время молиться
и – в то же время – жить, притворясь!
Мать – капитан! Капитан милиции!!
А капитанская дочь? Пидарас?!!
Дочь звали Яся, я лично сроду не видывал Ясь,
ее подруга вообще из Перу, мы там
и не были и будем когда едва ли.
Кабы я был девицей, кабы я жил в Монреале,
я мог стать их руммейтом,
их коммунальным соседом,
мы бы встречались на кухне в реале
или бы сталкивались в коридоре,
я б выходил не вполне одетым,
словно борец-сумотори,
не смущаясь, гордясь
грудей своих величиною и сединой.
Мы обнимались бы тяжело
и расходились без суматохи,
я б и не думал про этих девчат,
я бы знал, что там, за стеной,
легче рисовых зерен, брошенных на татами, –
ну не татами, ну дохё! –
вроде майских жуков, врезавшихся в стекло,
валятся на спину, вибрируют и жужжат,
воздух хватают ртами
при каждом вздохе.
* * *
трех решительных от роду лет,
я с проспекта въезжаю на папочке:
головой – там, где голуби-ласточки,
страстью – там, где чужой драндулет.
Так запомнил себя я впервые,
так попал я в пластмассовый шар,
так, сорвавшись с родительской выи,
первый в жизни я принял удар
об асфальт подбородком, по пояс
окровáвлен, нет, окровавлéн,
я услышал недрогнувший голос:
ну давай, подымайся с колен!
Где вы, ласточки? Что вас не видно?
Разве трудно меня пожалеть?
Как же больно! О, как же обидно!
Кровь моя продолжает алеть.
Нет, меня не Багира прыжками…
Тут меня уж подхватит слегка
(– Как теперь мы покажемся маме?! –
тот же голос звенит за плечами.)
то ли обморок, то ли рука.
Неужели мне, как Робин Гуду,
алой кровью придется истечь?
Ну, конечно, “я больше не буду”.
Я – не буду! Об этом и речь!
И, закрыв свои карие очи,
возле ног вороного коня,
– Мне не больно, – шепчу я, – не очень.
Жизнь легонько идет из меня.
Да и голос все легче становится
и едва различимо поет:
– Ничего, ничего… остановится…
Заживет… Перестанет… Пройдет.