Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2008
Только детские книги читать в детстве не пришлось. К сожалению или к счастью, не знаю. Читалось все, что можно было читать. А стихи Мандельштама, откуда я позаимствовала строчку, нам тогда были неведомы. Как и его имя.
С нашим нехитрым скарбом в оккупированной Одессе перемещались и те немногие книги, которые были в доме. Все они помещались на полках этажерки, но мне казались библиотекой. Правда, первой библиотекой, в которую я попала, была скромная школьная, но мне она представлялась наполненной книжными сокровищами. А уж когда ее властительница, немолодая дама, внешне не похожая на наших учительниц и пионервожатых (может, из “бывших”?), позволила мне заходить за перегородку и выбирать себе книги для чтения – это было невероятным счастьем, приобщением к таинству, хоть слова такого я еще не знала. Великие библиотеки – наша Горьковка, библиотеки Одесского и Ленинградского университетов (“коридор Петровских коллегий бесконечен, гулок и прям” – нужно было пройти четыреста метров, чтобы в его торце открылась заветная дверь в этот книжный рай!), библиотека Академии художеств с ее торжественными ампирными залами, питерская Публичная библиотека имени Салтыкова-Щедрина – меня ждали в будущем, о чем я тогда и не догадывалась, как не догадывалась, что судьба подарит мне книжные драгоценности, любовно собранные моим мужем… Все это будет в счастливом “потом”!
Кроме книг на этажерке были еще “папины книги” – богословские, хранившиеся особняком в тумбочке под иконами. Я и туда заглядывала, с особым интересом рассматривая Путеводитель, с которым папа накануне Первой мировой совершил долгое паломничество по Святым местам, и альбом фотографий Афонских монастырей.
Я рано начала читать, года в три с половиной, не позже, а когда еще чуть подросла, папа выучил меня церковно-славянской азбуке, и, чтобы доставить ему радость, я легко читала вслух Новый Завет…
В тишине буфета, в одном из его отделений, хранились “мамины книги”. Рядом с образчиками выкроек, вышивок, кружев, с книжками о лекарственных травах степенно стояли три книги, неизменно вызывавшие мой интерес. Первая – “Домашняя медицина” Флоринского, изданная в начале ХХ века. Мама всю свою долгую жизнь предпочитала лечение натуральными средствами, насколько это было возможно. Различные травы, графинчик с водкой, настоянной на зеленых орехах, другой графинчик – с “церковным вином”, кагором, – мне кажется, никогда не исчезали из буфета. И минимальный арсенал аптечки – аспирин, цитрамон и прочие, столь же “демократические” лекарства.
Я думаю, что мама, сложись ее жизнь иначе, была бы замечательным врачом, таким же, как моя покойная свекровь Клара Натановна, наша Кларочка, которая была врачом от Бога. Даже сейчас ее пациенты, а прошло почти двадцать лет после ее ухода, вспоминают ее с благодарностью, что греет нам душу.
Мама же лечила нас сама, и только в каких-то сложных ситуациях в доме звучала фраза: “Нужно пригласить врача!”. “Вызвать врача!” – этого в лексиконе тех лет (не только в нашей семье) не было. “Вызвать врача!”, по-моему, появилось тогда, когда из одесского языка исчезло обращение “мадам” и стало все чаще звучать “женщина”.
Пока мама лечила нас и врачевала оказавшихся в беде и печали многочисленных родственников, я читала “Домашнюю медицину”. Не скажу, что так уж она была мне интересна (может, я напоминала гоголевского Селифана, готового читать все без разбору?!), но какие-то страницы привлекали мое внимание, и подлинный ужас вызывало название и описание болезни “Пляска святого Витта”…
Две книги из маминого “хранилища” были совсем другими. Одна, в простеньком холщовом переплете, называлась “Скоромный и постный стол. Кулинарное пособие для хозяек”. В предисловии автор, Александра Толиверова, сообщала, что адресует эту книгу семьям среднего достатка. Правда, упоминание о “среднем достатке” казалось в послевоенные годы и даже гораздо позже неуместной шуткой. В книге были советы, как одевать прислугу, как следить за наличием носового платка в кармане передника, чтобы, не дай Бог, прислуга “не сморкалась в полотенца”, описание всяческих блюд, например “экономического супа”, для которого нужно было взять “полтора фунта говядины или старую курицу”, коренья, варить, а когда суп будет готов, “курицу за ненадобностью можно выбросить”(!). Потом этот томик достался мне по наследству. Лет двадцать тому назад в одном из “толстых” журналов, кажется, это была “Нева”, мы наткнулись на статью об Александре Толиверовой, и я теперь совсем иначе отношусь к этому скромному пособию о скоромном и постном столе. Александра Толиверова, оказалось, в шестидесятые годы девятнадцатого века жила в Италии, была ближайшей сподвижницей Гарибальди. Даже жила в его доме, под видом “невесты” проникла в тюрьму, где томился друг и адъютант Гарибальди, чтобы предупредить его о готовящемся побеге… Потом вернулась в Россию, издавала женские и детские журналы, запомнилось название одного из них – “Игрушечка”. Кулинарная книга была ею написана в то время, на сломе веков, когда все больше женщин, не только “бестужевки”, посвящали себя работе – просвещению, медицине, социальным движениям…
Рядом с “Домашней медициной” и толстым томиком А.Толиверовой, демократическими изданиями начала прошлого века, настоящей императрицей высилась знаменитая книга Елены Молоховец – в черном кожаном переплете с золотым тиснением.
Эти книги, как и кузнецовский поднос с характерными букетиками цветов, висящий теперь у нас, – подарки-свидетели свадьбы моих родителей в 1925 году, на Сретенье, 15 февраля…
В отличие от многих моих сверстников, бредивших в детские годы Жюлем Верном, я оказалась равнодушной к его фантастике.
Мне фантастику заменила Елена Молоховец. Это было совершенно платоническое увлечение. В мою детскую голову даже не приходила мысль, что все эти фантастические названия – соусов, супов, сыров, овощей, закусок, кондитерских чудес, чаще написанные по-французски, все эти слова – унции, фунты, золотники – были словами из реальной жизни. Нет, они походили на страницы исторических романов, а еще больше на полеты воображения!
Когда появилась советская “Книга о вкусной и здоровой пище”, картинки в ней вызывали плотоядные мысли и желания. Но книга была простецкой! В ней не было непонятной тайны. Полюбить ее было невозможно. Когда я в уже зрелом возрасте прочла уничтожающее стихотворение Арсения Тарковского о Елене Молоховец и ее книге, мне стало немного обидно. Мое детское отношение к этой книге было совершенно лишено гастрономических притязаний.
Кстати, я вспомнила, как Аркадий Райкин рассказывал, что был на гастролях в Англии, когда Анну Ахматову чествовали в Оксфорде. В советском посольстве ему посоветовали быть на этой церемонии. Описывая ее, Аркадий Исаакович вспоминал, что на этих торжествах “королевы поэзии” присутствовали он, “клоун”, и “сын кухарки” – сын Елены Молоховец, живший в Англии…
Как и у Арсения Тарковского, опять мелькнуло уничижительное – “кухарка”.
Заинтересовавшись тем, кем же была Елена Молоховец в жизни, мой любознательный муж заглянул в Интернет и выяснил, что Елена Ивановна Бурман родилась в 1831 году в дворянской семье. Отец был начальником таможенной службы в Архангельске. Рано лишившись матери, она была отдана бабушкой в Смольный институт благородных девиц, который окончила с отличием. Вернувшись в Архангельск, вышла замуж за главного архитектора города – Франца Молоховца. А в 1861 году впервые выходит ее книга “Подарок молодым хозяйкам”, выдержавшая до революции 29 изданий. Умерла Елена Ивановна Молоховец в Петрограде в 1918 году в нищете, и вполне вероятно – от голода… Так что при всей любви к Арсению Тарковскому его филиппики в адрес “кухарки”, “полубайстрючки”, “полублагородной” мне кажутся по меньшей мере несправедливыми…
Но все-таки чаще всего я обитала в противоположном углу комнаты, рядом с книжной этажеркой.
На ее полках стояли огромные (так мне тогда казалось!) однотомники Пушкина, Гоголя, Чехова. Не уступающая им в объеме хрестоматия (очевидно, для гимназий), в которой были отрывки и, как теперь бы мы сказали – дайджесты, из произведений мировой и русской литературы. Именно благодаря этой хрестоматии я узнала имена Эзопа, Лафонтена (удивлялась: почему их басни так похожи на басни Крылова?!), Шекспира, Гете и, мне самой кажется теперь невероятным, Хемницера, Хераскова, Сумарокова и Тредиаковского.
Среди этих фолиантов скромно ютились и другие книги – отдельное издание “Евгения Онегина” с силуэтными иллюстрациями В.Свитальского (на имена художников-иллюстраторов я стала обращать внимание гораздо позже), “дооктябрьский” томик Лермонтова с ятями, но, увы, без пьес и прозы. Этот недостаток был восполнен. На этажерке со временем появилась толстая тетрадь в синем коленкоровом переплете (большая редкость и ценность по тем временам), в которую мои старшие сестры в четыре руки старательно переписали лермонтовский “Маскарад”. Именно из этой тетради я и учила любимые монологи: “…кто был там, с кем я говорила, кому браслет на память подарила, и вы узнаете все лучше во сто крат, чем съездили бы сами в маскарад…” Какой же радостью была покупка (на нее сестры долго собирали по копеечке) опять же большого однотомника Лермонтова – со стихами, поэмами, прозой и пьесами!
В семье благодаря маме был культ Некрасова. Многое она знала наизусть, что-то читала вслух при свете керосиновой лампы в тоненьких дешевых изданиях. А на мое десятилетие старшая сестра Лена подарила мне однотомник Некрасова в голубом переплете. Это уже было счастье несказанное. Он и теперь, с пожелтевшими страницами, с трогательной надписью, стоит у нас на полке…
Но, наверное, в том далеком детстве из всех книг, стоявших на этажерке, одной из самых любимых была катаевская “Белеет парус одинокий”. Мне кажется, что тогда я знала каждую страницу наизусть. Теперь я думаю, что любовь к “Парусу” была воплощением знаменитых слов “И сладок нам лишь узнаванья миг”. Естественно, наши реалии, наш быт никак не были похожи на жизнь семейства Бачей. И все же – соблазнительное, покоряющее сходство деталей – венские стулья в столовой (пусть у нас не было столовой!), цветок гиацинта, распускавшийся к Пасхе (пусть мы еще не видели, как выглядят гиацинты), но у нас к Пасхе зеленела травка, высаженная мамой на красивой тарелке, а вокруг нее – крашенки. И сказочность елки, к которой мы заранее вырезали корзиночки из цветной бумаги и из нее же склеивали цепи взамен стеклянных гирлянд, которых у нас не было и в помине. И пусть орехи мы не покрывали сусальным золотом, но, обернутые в фольгу, они были не менее волшебными. И простая карамель в бумажной обертке была не менее вкусной, чем все надкусанные Павликом пряники на елке у Бачеев. Мне эта елка у героев Катаева была так близка, что я, стоя под огромным тополем напротив велотрека (теперь на его месте Музкомедия) в компании своих соучениц, рассказывая о нашей елке, повесила на нее и надкусанные пряники. Алла Грабова, девочка из параллельного класса (потом она училась в одном классе с Сашей Розенбоймом), воскликнула: “Так это же в “Белеет парус одинокий” Павлик надкусывал пряники!” Я посмотрела на нее высокомерно и сказала: “Ну и что? У нас на елке тоже висят надкусанные пряники!” Наверное, мне тогда казалось, что эти злополучные надкусанные пряники – невероятная роскошь!
А вся одесская топонимика! Вот и я хожу в школу на Французский бульвар, правда, по нему не проезжает ландо Каульбарса. Вот же в квартале от нашей Малой Арнаутской, на Гимназической угол Новорыбной, Петя читал взахлеб, поступая в гимназию, “Белеет парус одинокий”. Я ведь с тем же упоением читаю “А он, мятежный, просит бури…” А аптека на Канатной, мимо которой проезжал, возвращаясь из Аккермана, Петя? Мы ведь тоже туда бегаем.
А слюдяные дорожки равликов-павликов, пусть не на заборе дачи Маразли, но они серебрятся и в нашем дворе.
А курень дедушки и Гаврика! Мы еще застали похожие курени на склонах в послевоенной Одессе.
Конечно, Ближние Мельницы – это был какой-то неведомый край одесской земли. Как-то приехав в Питер, пытаюсь объяснить нашему приятелю, где мы теперь живем. Он бывал у нас на Кузнечной, а я ему что-то втолковываю про одесские Черемушки. Кажется, объяснила. Вдруг он воскликнул: “Так что, вы теперь живете за Ближними Мельницами, куда Гаврик водил Петю к брату Терентию? Так бы и сказала сразу!” А приятель был коренным петербуржцем.
Моя любовь к Пете и Гаврику была почти домашней, свойской, как к мальчикам из нашего или соседнего двора. Другое дело – возвышенная, робеющая любовь к Николеньке Иртеньеву! И все Николенькины печали, и все радости (ну хоть право наконец-то надеть панталоны со штрипками, как у взрослых!) я готова была делить с ним. Правда, я не могла разобраться, кого же я люблю больше – самого Николеньку или добрейшего Карла Ивановича. Из толстовской трилогии именно “Детство” перечитывалось бесконечно и всегда с упоением!
Я вспомнила только некоторые книги у нас на этажерке. Они были читаны-перечитаны, но, кроме них, в доме постоянно читали книги, взятые у подружек, у друзей родителей, потом и в библиотеках.
И хоть перед летними каникулами “Пионерская правда” печатала список книг, которые необходимо было прочесть в течение лета (и они прочитывались), но никакого “планомерного” чтения не было. Читалось все!
И одно другому не мешало. Горючие слезы, доходившие до рыданий, проливались над “Хижиной дяди Тома”, “Принцем и нищим”, “Дэвидом Копперфильдом” и романами Лидии Чарской, будь то “Лизочкино счастье”, “За что?” или “Княжна Джаваха”. Сколько язвительной критики, сколько критического яда было вылито на голову бедной писательницы и на ее романы! Наверное, справедливо. Я с тех далеких лет, естественно, не только их не перечитывала, но даже не держала в руках. Но, вспоминая, сколько жалости и сострадания в моей неискушенной в литературных тонкостях душе вызывали судьбы героинь Чарской, сколько неподдельных слез было пролито на рассыпавшиеся от времени, затертые страницы ее книг, я нисколько не жалею, что в детстве читала Чарскую.
Конечно, были попытки со стороны старших соблюдать какие-то возрастные ограничения. Сестры читали Мопассана и Золя. Мне не давали. Звучало убийственное: “Ты еще маленькая!” У-у-у-у! Приходилось читать в их отсутствие, тайком. Какие-то слова и ситуации были совершенно непонятны. Но спросить нельзя – ведь тайком! Помню, как, читая синие тома сочинений Шеллера-Михайлова, никак не могла понять, почему все время наталкиваюсь на неправильное написание слова – кокотки. Ведь правильно – кокетки! И почему герои так часто восклицают: “Поедем к кокоткам”! Что они делают у этих кокеток?!
И еще одно воспоминание о Шеллере-Михайлове. Одна из героинь критически отзывается о желтом платье с зеленым поясом другой героини (зеленый пояс на розовом платье чеховской героини, по-моему, появился позже) – совершенно уничтожающе: “Яичница с луком!” Вот и все, что осталось в памяти от нескольких томов Шеллера-Михайлова. Мало? Но есть же книги, от которых и этого не остается.
Разумеется, не только горючие слезы вызывали книги. Можно было хохотать до слез, читая “Приключения Тома Сойера” или в тоненькой книжке “Библиотечки “Огонька” (романы еще не были переизданы) отрывок из “Двенадцати стульев” про Эллочку-людоедку.
Сколько досады вызывала хранившаяся там же, на этажерке, старенькая книжка, в которой отсутствовали первые страницы! Это был “Овод” Этель Лилиан Войнич. Мне приходилось самой догадываться о круто завязанной интриге, и каким облегчением стало прочтение книги, вновь изданной через несколько лет, со всеми страницами, подтвердившее мои догадки…
Так случилось, что еще одна книга, лишенная последних страниц, то ли кем-то подаренная (тогда не стеснялись таких “ущербных” подарков), то ли купленная сестрами на каком-нибудь книжном развале, появилась на этажерке позже. И любовь к ее герою вытеснила из моего сердца и Петю с Гавриком, и даже Николеньку Иртеньева. Это был “Кюхля” Юрия Тынянова. Бедный Кюхля! Я готова была бежать с ним топиться в царскосельском пруду, вызывать на дуэль друзей-насмешников, негодовать по поводу эпиграммы “так было мне, мои друзья, и кюхельбекерно, и тошно”, и вместе с тем не могла сквозь слезы сострадания не смеяться над несуразностью долговязого Кюхли. Тогда я влюбилась в Лицей. И в Пушкина. В юбилейном однотомнике Пушкина на этажерке было много портретов – самого поэта, лицейских друзей, героинь “дон-жуанского” списка Александра Сергеевича. Только после “Кюхли” они в моем воображении ожили, задвигались, обрели голоса. Заветная книга!
И все же, возвращаясь к книгам детства, я вспоминаю одну, ни автора, ни названия которой не помню. Не помнят и мои сестры.
Холодным осенним днем мама пошла на Привоз. Денег не было. Какие-то гроши. Не помню, может, мама взяла из дому что-нибудь продать, а может, надеялась на эти гроши что-то купить. Во всяком случае, ничего съестного купить ей не удалось. Удрученная, мама покинула Привоз и, выходя, увидела женщину, продававшую какую-то книгу.
Мама пришла домой и сказала: “Девочки, я вам ничего не купила из еды. Но зато я купила вам книгу!”
Мы, три мамины девочки, смотрим теперь друг на друга и пытаемся вспомнить, какую же книгу в тот день мама нам купила! И к своему стыду вспомнить не можем. Но главное воспоминание осталось.
Мама купила Книгу.