Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2008
Почти год назад произошла одна из значительных потерь современной русской культуры – умер поэт и художник Дмитрий Александрович Пригов. И вот неизбежная реакция – мемориальная ретроспектива его трудов, названная “Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста”, наполнившая Московский музей современного искусства в Ермолаевском переулке особой атмосферой.
Гипотетический персонаж, лет десять назад улетевший из Москвы, скажем, на Марс, вернувшись и поинтересовавшись, что же здесь новенького, был бы шокирован, обнаружив персональную выставку Дмитрия Александровича Пригова. “Что-то случилось”, – подумал бы этот гипотетический гражданин. В персональных выставках и так-то есть что-то похоронное, противодействующее жизненному потоку, уход в музей, в его холодное, сглаживающее все углы пространство, подведение некоторых, как все надеются, промежуточных итогов. Все это духу творчества Пригова с его удивительной жизненностью абсолютно противоречит – не его стилистика.
Но, похоже, смерть в какой-то форме существует. Не нравится слово – назовите этот процесс уходом. В случае Пригова Дмитрия Александровича и то, и другое не точно. Есть ощущение внезапности и нелогичности случившегося. Есть ощущение трагичного прекращения живого процесса, который, казалось, никогда не закончится, ощущение внезапной гибели (что не соответствует фактам).
С свинцом в груди лежал недвижим я
Я! Я лежал – Пригов Дмитрий Александрович
Кровавая еще дымилась рана
По капле кровь сочилась – не его! не его! – моя!
И снилась всем, а если не снилась – то приснится
долина Дагестана
Знакомый труп лежит в долине той
Мой труп. А может, его. Наш труп!
Кровавая еще дымится наша рана
И кровь течет-течет-течет хладеющей струей.
Описанная Дмитрием Александровичем Приговым картина точно передает чувства от произошедшего.
Персональная ретроспектива – закономерное следствие. Само по себе реальное существование этой выставки невозможно из-за сложностей, связанных с особенностями творчества художника, но она существует, и существует полнокровно. В очерченных автором границах, точнее, преодолевая границы. “Живите там, где жить нельзя – вот это жизнь!”. Эту невыполнимую задачу – представление культурной деятельности Пригова – удалось решить только потому, что нашлись люди, которые очень любят и понимают этого художника. Выставка выстроена именно с пониманием непреодолимости целого комплекса проблем, главная из которых представить не художника, не поэта, не перфомансиста и т.д., а культурного деятеля, работавшего в различных измерениях.
Вот отрывок из более чем десятилетней давности беседы в Интернете, подготавливающей граждан к произошедшему.
“<Vedushij> П.О.КОИников задал вопрос заранее: Дмитрий Александрович, вы, как известно, являетесь Великим Русским Поэтом. Но смерть такого поэта не менее важна, чем его жизнь. В связи с этим – как, где и когда вы планируете умереть? Ведется ли уже вами работа над стихотворением на вашу смерть и соответствующими эпитафиями?
<DAPrigov> Дело в том, что я не поэт, а деятель культуры, который планирует свою деятельность в пределах культурного пространства. Смерть является экстракультурным феноменом либо границей культурного пространства. Она может являться неким пределом культурной деятельности, но никогда не входит в состав ее. Что касается эпитафии, то эта стилистика, конечно же, мной использовалась, даже некрологи, но никогда не имела личностной экзистенциальной окраски”. ( Ноябрь 1996г., Zhurnal.Ru).
Ход событий протекшего года доказывает, что все не так: или смерть не является экстракультурным феноменом, или Пригов не умер. Одно из двух, а может быть, и то, и другое.
Вместо эпитафии – временный памятник в четыре этажа музея, большая, очень большая инсталляция. Пригов в качестве одной из существенных особенностей жанра инсталляции в свое время отмечал эфемерность, мимолетность. Вот эта сиюминутность, легкость экспозиции при ее размерах является главным достижением устроителей выставки. Мейнстрим. Да, но без претензий на создание Концептуальной Академии. Выставка – первое публичное представление корпуса “Дмитрий Александрович Пригов”. Все это сделано с большой любовью, проявляющейся в подробностях.
Прежде чем приступить к описанию экспозиции, необходимо еще раз вернуться к проблеме, ее породившей. В цитируемом выше стихотворении о долине Дагестана убедительность картины достигается не использованием платформы – клише классического стихотворения, а искренним и многосторонне обоснованным доверием автора к ее авторитетности и последующим нашим доверием к автору: так оно и было в этой чертовой долине. То есть полный реализм: автор изгнал из первоисточника неуместный романтический дух, и так у Пригова во всех текстах: максимальное приближение – улучшение первоисточника по направлению к трезвой реальности.
Если журналист-искусствовед попробует определить несколькими словами положение Пригова в современном культурном процессе, то он скажет: “один из отцов московского концептуализма”, что истинно, но неправильно. У московского концептуализма отцов много, тем не менее хорош этот концептуализм был тридцать лет назад, когда не было отцов, а были дети-беспризорники русско-мировой культуры. В значительной своей части деятельность Пригова происходила в поле московского концептуального движения, но свести ее только к этой области невозможно. Есть концептуалисты, и есть Пригов. Ближайший аналог: Высоцкий и театр на Таганке. Поэт и отчетливо структурированная эстетическая область. Пушкин и романтизм, Блок и символизм, Чехов и реализм. Каким-то образом Дмитрию Александровичу удалось создать такие способы жизни в искусстве да и просто жизни, что встроить его наследие в созданную искусствоведами шкалу не получится.
Широким массам граждан Пригов был известен прежде всего как поэт; о существовании концептуально-пластической сферы его деятельности все знали, многие видели отдельные кусочки этой продукции, но для рядовых участников культурной жизни России эта сторона имела значение второстепенной, первостепенна была работа автора со словом.
Сам Пригов неизменно настаивал на том, что художник, к какой бы концептуальной сфере он ни принадлежал, должен уметь рисовать. И второе: Пригов требовал идентифицировать его как автора полным именем – Дмитрий Александрович Пригов.
Эти две авторизованные аксиомы в какой-то степени дают ключ к загадкам Пригова. А у него их немало. Возвращаясь в Ермолаевский переулок на нынешнюю, уже не поддающуюся редакции автора экспозицию, стоит заметить: ощущение черного пламени мистицизма присутствует на первых двух этажах выставки, выше – следующие два этажа – спокойней, здесь энергии тоньше. Если бы этот материал представили некомпетентные люди, все было бы наоборот. Быстро показать конечный продукт – машинописные тетрадочки стихов – безусловные и трогательные шедевры московского андеграунда-истеблишмента, а дальнейшую работу должны проделать современные мифотворцы. Но устроители провели зрителя по всей пирамиде приговского искусства, оставив самое трогательное и светлое на ее вершине.
По стилю жизни и творчества Пригов – типичный мистик, но загадки “Какая из мистических платформ была ему ближе: исихазм, дзен, суфизм?” не существует. Да и на такую попытку идентифицировать его в духовном пространстве он разве что иронически улыбнется. Юрий Мамлеев красочно описал мистические ипостаси русского человека, шатающегося под московскими небесами, прыгающего с одной льдины на другую, находящегося в хаотическом горизонтальном движении, однако непрерывно думающего о небе. Здесь уже не до платформ: что в данный момент на плаву, то и опора. Большому русскому ледоходу конца XX века предшествовал маленький московский в виде искусства 1965-1985 годов. Не было бы его – и неизвестно, чем бы все кончилось в следующие двадцать лет.
Пригов не раз проводил расчет с хрупким мистицизмом. К примеру, он достаточно резко и определенно высказывался по поводу принадлежащей Михаилу Эпштейну изящной трактовки московского концептуализма как восстановления феномена юродства. Да, опыт, а возможно, и цель этой духовной практики внешне походили на то, что творили художники. Но уровень все же другой. Точку в проблеме Пригов поставил, будучи отпет по православному чину.
Откуда у замечательного поэта это непреодолимое желание создавать пластическую продукцию? Это к вопросу о тех двух требованиях–аксиомах, которые утверждал Пригов. И здесь нам придется обратиться к опыту Александра Сергеевича Пушкина. Когда Дмитрий Александрович Пригов настаивал на произнесении своего полного имени, то он, естественно, рассчитывал, что граждане расслышат отчество “Александрович”. Пригову не нужно доказывать свою преемственность по отношению к автору “Евгения Онегина”. Требование Пригова называть себя полным именем – не только необходимость утверждать уважительное обращение к деятелям культуры, но обращение к самому значительному ее феномену – Александру Пушкину. Ясная и определенная феноменология Пушкина – источник приговского концептуализма. Он утверждал свое сыновство и проводил проверку на прочность отеческого наследия. Чего стоит одна только правка пушкинских строф, доказывающая, что они выдержат все. В этом ряду и пластическая продукция Пригова. Если безусловная эстетическая ценность пушкинских рисунков на полях рукописей стала очевидной лишь со временем: читая любое издание Пушкина, ни один культурный гражданин не избежит воспоминаний об этом изобразительном продолжении стихотворений, то Пригов изначально предполагал пластическую составляющую поэзии. Текст для него – это заведомо еще и рисунок, а рисунок тяготеет к включению текста в свою ткань. Не было бы рукописей “Евгения Онегина” – не было бы и творчества Пригова. Если корни другого классика московского концептуализма Ильи Кабакова можно проследить, условно говоря, от Дюшана и дадаистов, то Пригов к такому западноевропейскому генезису имеет косвенное отношение. Он прежде всего принадлежит классической русской культуре, развившей постмодернисткие и концептуальные темы “Евгения Онегина”.
Пригов добился отчетливой ясности и уникальности своего положения в русском искусстве. Соединив слово и изображение, он занял свое место естественно и как-то очень просто. Постоянно обращаясь к неким концептуальным ходам, он будто совершил поворот на 180 градусов по отношению к концептуализму. Основа и приемы те же, что и у советского концептуального искусства, но взгляд художника Пригова не так беспощадно беспристрастен, как у родоначальников течения. Вот тут и раскрывается главная история нашего героя. Здесь и начинается литература. Именно тесная, полная, вдохновения работа со словом не позволяет художнику отстраниться от самого себя, а значит, и от зрителя. У Пригова все очень близко, под рукой и темы, и инструменты, и методы. Всегда то, о чем он говорит, рядом, но нет той безалаберности, агрессии, что присущи концептуализму советскому.
Его работы – всегда интеллектуальный подъем, и какая бы тема ни была им выбрана, он умеет сочетать тонкую подачу, филигранное чутье с простотой и доступностью. Именно работа со словом, во всей полноте и красоте, и обеспечила Пригову особое место в культуре последних десятилетий.
Возвращаясь к теме рисунков на полях: пластическое творчество Пригова – это наброски за письменным столом. Он использовал инструменты (перо, шариковые ручки, карандаш, печатную машинку) и материалы (бумага небольшого формата, в основном писчая, клей), являющиеся атрибутом писательской и редакторской деятельности, и изредка прибегал к тонированию водяными красками. Размеры работ могли быть разными, но они составлялись из модулей – листков, легко умещающихся на столешнице письменного стола. Художественные заметки деятеля культуры, сопровождающие и поддерживающие основную работу, которую не так просто классифицировать, сводя, например, к поэзии и к концептуализму, актерскому жесту. Очень легко, как бы мимоходом, между делом, он прошелся практически по всем темам и приемам, существовавшим в московском концептуализме. При попытке определения сферы существования искусства Пригова можно еще раз убедиться, что исходной базой для него являлось русское искусство в трактовке XIX века. Ведь деятельность Дмитрия Александровича – это непрерывный поток бодрствующего, активного и сомневающегося сознания, близкий по организации к тому, какой отстаивал Лев Толстой. Ни трактовка Пруста, окрашенная фрейдовским психологизмом, ни трактовка Джойса с ориентацией на юнговские мифологические схемы здесь неуместны. Творчество Пригова – цельный и неиссякаемый поток критического и активного сознания, каким его описал Толстой. Неповторимое, чисто русское сочетание мистицизма и гражданственности. Сравните с Виктором Пивоваровым, с его цепочками образов, представленными, например, на проходившей в том же Музее современного искусства персональной выставке “Едоки лимонов” и рассказывающими о психофизическом состоянии граждан большого города. Подобное искусство (так же, как у Кабакова) могло возникнуть в любой из европейских столиц. Пригов очень прочно укоренен в Москве, и его ссылки на постоянство проживания в Беляево весьма обоснованны и имеют ряд подтекстов.
Там, где есть Пушкин и Толстой, должен появиться и Гоголь. И он появляется: фантасмагории и гротескные персонажи присутствуют на выставке повсюду. Этого не избежать, такова была и есть наша жизнь. Нужно отметить одну очень интересную особенность этого гротеска – он явно цитирует готику. Книжные вставки, орнамент слов, химерические образы, бестиарии, азбуки – все оттуда. Пригов – один из немногих деятелей культуры, которые прочувствовали родство современных искусства и жизни с готикой. Окружающие нас фантазмы и химерические образы, структура общества, технологический уход от природы и персонализма куда ближе Средневековью, нежели Возрождению или Новому времени. Не случайно Пригов так любил Александра Блока: помимо ясности и легкости стиля их объединяет и неочевидное использование образов и приемов, созданных европейским Средневековьем.
Эпоха мастерства уходит. Это как будто факт. Наступила эпоха игры, жмурок, пряток и гедонистического наслаждения собственными выигрышами, а подчас и проигрышами. Мастерство, именно мастерство, которое дóлжно и можно передавать, являл собой Пригов. Не о традиции или же сакральном знании идет речь. Четкое, но при этом абсолютно художественное, а главное, осмысленное искусство. Именно отсутствие игры, вера в отсутствие игры, придает основание деятельности Пригова. Всегда немного улыбаясь, но сохраняя полную серьезность, способность и готовность объяснить каждый свой шаг и жест, художник становиться культурным героем. И в наши времена заигрывания с отстраненным наблюдателем такая красноречивая привязанность к традиции красоты становится уроком.