Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2008
Шестидесятые
Наверное, в шестидесятые было так же, как в девяностые. Сначала все развеселились и оторвались, а потом пришел мощный капец и “кто не спрятался, я не виноват”. Если не прибился к твердой гавани, то сиди, как Платонов, в подвале или служи при храме, как Сопровский. Холодно и голодно, но удается сохраниться, хотя такое спасение – какое-то жалостливое: словно бежишь за уходящим вагоном последней электрички. Понимаешь, что бесполезно, но все равно ничего поделать не можешь. Привык.
В такое время рождаются романтики. Они долго не верят в перемены и упорно отстаивают заблуждения молодости, пока не воспитают новых для будущего парникового периода. Новые через тридцать лет начудят – и все так и движется по замкнутому кругу. От обкома к префекту, от мэра – к Новгородскому Вече.
Сегодня, когда я ехал домой, в вагон метро вошел стиляга лет шестидесяти и заиграл на саксофоне. Было заметно, что хоть он и сильно хочет есть, но занимается любимым делом так, словно что-то постоянно доказывает окружающим. Пусть серая кожа, пусть ввалившиеся щеки, пусть запах, но никакого ледникового периода. Просто делай, что дóлжно. Пусть даже это никому не нужно.
Грузчики
Евграф Поликарпович родился в Переделкине и принадлежал к тем детям, которых собирал вокруг себя Корней Иванович Чуковский, чтобы рассказывать сказки. Когда его брали в хранилище Центрального банка носильщиком, то человек в отделе кадров заговорщически спросил: “А вы-то как к нам попали?” – на что и ответить было нечего, так как потом оказалось, что все сотрудники хранилища (от уборщиц до самых высоких) составляли династии, которые тянулись даже не с революции, а с середины девятнадцатого века, когда образовались при царе Александре Освободителе первые сберегательные кассы. Секреты мастерства передавались из поколения в поколение, от отца к сыну в любой области знаний. Особые касты составляли бухгалтеры, экономисты, контролеры, экспедиторы и грузчики.
Евграф Поликарпович работал, начиная от простого открывателя дверей перед выносящими мешки с золотым запасом и заканчивая бригадиром грузчиков – человеком, ничего не таскающим, но за всем наблюдающим. На карьеру ушло пятьдесят лет жизни.
Вообще когда первые большевики пришли в банк, захватив его вместе с почтой, телеграфом и портами, то поначалу все испугались, но потом привыкли, так как порядки если и изменились, то не настолько, чтобы что-то в корне перечеркнуть. Просто возникла новая чеканка, немного подправили дизайн и стали именоваться вместо господ товарищами.
В тридцатые, сороковые и пятидесятые было строго. Например, когда меняли старую мелочь на новую, то его друг Василий подобрал вышедшую из обращения монетку, выпавшую из упаковки и идущую на переплавку, за что был уволен без содержания тут же. Хорошо, что больше ничего не произошло.
В годы Брежнева все ослабло, и когда из отъезжающего грузовика вывалились три мешка советских денег, то никто даже не заметил. Только к концу дня один принесли старые партийцы, надеясь получить пятнадцатипроцентное вознаграждение за находку клада, а вышло если не наоборот, то никак. Хорошо, что через сутки их отпустили, когда по тревоге нашли два оставшихся мешка у старушек соседского двора, которые долго соображали: то ли в дом нести, то ли бежать, закрыв глаза.
На шестьдесят седьмом году работы Евграф Поликарпович оборзел, насмотревшись веяний девяностых, и взял да вынес через проходную, нагло и не стесняясь, несколько наборов юбилейных золотых монет, тянувших на собственную обеспеченную старость и внучную безбедную молодость. Только когда он уже заходил в метро, его нагнал молодой и пылкий охранник и спросил о предмете ноши.
Больше всего на Поликарпыча гневались рабочие династии, а один гадкий дедок вопил при всех: “Кто взял этого бастарда, этого безродного ублюдка в тысяча девятьсот двадцать шестом году на работу?”
Не знаю
Человеческая память – вещь странная и переменчивая. Часто большинство видит изменения к лучшему и не подозревает, как в это время другим хреново. Эту уверенность люди несут до старости, пока дети не начинают поучать их и переделывать, словно что-то произошло в мире. Хотя в мире ничего не бывает, а возник скос, и глядят на тебя под иным углом зрения. Были твои идеи на коне, а тут – в загоне. Был ты прав, а тут – нет.
Мой сын Павлик родился десятого декабря тысяча девятьсот девяностого года и по своим знаниям напоминает деда, который появился на свет в тысяча девятисотом году.
Павлик Ленина не знает и дед не знал. Блока в семнадцатом году дед знал, Маяковского знал, Горького хорошо знал, а Ленина узнал только в мавзолее в двадцать четвертом. Посмотрел на него и сказал: “Вот ты какой”. Дед был кочегаром на паровозе, но на семейной фотографии голодного девятнадцатого года стоит в смокинге и обнимает молодую и красивую бабку. Словно и отсутствует гражданская война.
Хотя, думаю, это правильно, и войны толком, наверно, и не было. Я же помню, как четвертого октября девяносто третьего сидел в офисе в белой рубашке и продавал тушенку вагонами, а в это время мимо окон шли танки, стреляли из автоматов и какая-то малохольная старуха кричала: “Убили, убили!” – и проклинала снайперов. Вот и в семнадцатом так же. Зимний, Смольный. Утром – Керенский, вечером – Троцкий. Защитники мирового пролетариата просят выпить и закурить.
Вчера я водил сына в мавзолей, потому что скоро Владимира Ильича вынесут и похоронят. Павлик долго рассматривал хрустальный гроб, а потом спросил: “Кто это?”
“Не знаю”, – ответил я.
Сынок
Я нашел бомжа на помойке, где он промышлял сдачей цветного металла. Я подозвал его и предложил жить у меня за еду и делать всю работу: готовить, стирать, окучивать картошку на даче и строить дом. Бомж был крепкий и большого роста, поэтому я его отмыл, откормил и стал появляться с ним везде, как с охраной. Он семенил за мной тенью и не отходил ни на шаг, а мужики прозвали его Сынок. У Сынка было что-то с головой, поэтому за него думал я, а он как-то раз отбил меня от малолетних отморозков.
Если бы он попал ко мне раньше, то его бы не вышвырнули из родной квартиры. А так после смерти родителей явились ребята, попросили что-то подписать – и вмиг Сынок в шестнадцать лет превратился в бомжа.
Сынок прожил у меня два года, и за это время его полюбили все: жена (он хорошо готовил), дети (любил с ними играть) и собака, которую он выгуливал. В двухтысячном году его вместе с моим старшим сыном Николаем забрали в армию. Они прошли рядышком учебку и попали в одно отделение в Чечню.
Когда из Чечни к нам пришел цинковый гроб, то мы некоторое время не могли понять, чей это гроб – родного дитяти или Сынка, – пока не подошли документы. Оказалось, что Николая.
Когда же вернулся Сынок, то рассказал, что отделение попало в засаду и кому-то нужно было прикрывать отход. Вызвался Сынок, но Коля дернул его за руку и сказал, что ты всех и так всю жизнь прикрываешь, сиди.
Теперь каждую Троицу мы с семьей и Сынком ездим на кладбище к Коле. Жена тихо плачет, а Сынок не любит эти поездки.
Критическая доля
Жизнь человека, живущего литературным трудом, тяжела. Например, я видел, как издатели для привлечения читателя приковывают на книжных ярмарках авторов к столбам и хлещут плетками, чтобы увеличить продажи эротической литературы. Писатель, попавший в такие сети, сам начинает жить по накатанной схеме, чтобы соответствовать утвердившемуся вкусу. Приходится везде подчеркивать – я эротоман, ходить в бикини, амурничать, приставать к молоденьким девушкам или старушкам или же грозить свальным грехом. Это уже кому как карта ляжет.
Иногда достается билет маргинального матерщинника (сквернословишь и бросаешься тортами) или живого классика (читаешь за деньги и требуешь отдельного транспорта). Иногда – угнетаемого: никак не отвертишься.
Впрочем, не стоит думать, что по-другому устроен мир литературных критиков. Здесь главное – найти тему неосвоенную и ее разрабатывать, а ежели имеются темы у других, то необходимо занять отличную позицию, чтобы на круглых столах ведущий приглашал и говорил: “А вот послушаем N c его оригинальной концепцией”. Новая философия должна затрагивать весь мир и всех писателей, чтобы под нее каждый знал, что говорить, и ничего не перепутал, то есть помнил: это моя позиция, а это – позиция Сидорова. Здесь мы должны ругаться, а тут – примирительно хлопать.
Бывают проблемы, когда ты не знаешь, что этот поэт – великий, или забыл, что он создал свое особое направление, поэтому перед редакторскими и критическими занятиями советую выучить – ху из ху.
Я недавно перепутал и написал об одном, будто о какой сявке, а оказалось – проторенный гигант. При встрече меня пнули и унизили, но я не в обиде. Сам виноват: назвался груздем – полезай в кузов.
Помещик Пичков и прапорщик Фролов
Отец помещика Пичкова, Христо, был болгарином и участвовал в Старозагорском восстании, а двадцать четвертого апреля тысяча восемьсот семьдесят седьмого года стоял на Скоковом поле Кишинева в рядах “Пешего конвоя” – будущего ядра болгарского народного ополчения. Обладая грамотностью, он помогал капитану Райчу Николову писать “Воззвание к моим братьям” и попал в список солдат и офицеров, перешедших перевал Хаинбаз. Его фамилия выгравирована на известковой плите столба, установленного на горе в память победы.
Потом Христо бился на Шипке, под Тырново и Плевеном, а после заключения Сан-Стефанского мира и образования Болгарского государства женился на русской мещанке Анфисии Поликарповне Толобышкиной, бывшей в его полку сестрой милосердия и имевшей землю под Егорьевском.
Приняв хозяйство, он разбил сад и построил усадьбу. Позже там образовалось селение в двадцать семь домов, получившее название Пичкова Дача.
Его сын Иван имел четырех детей и вошел в русское ополчение тысяча девятьсот четырнадцатого года. Тогда патриотизм был столь высок, что теперь и не верится, что можно так радоваться войне. Совместно со своим другом прапорщиком Фроловым, московским купцом (владельцем четырех загородных домов в Сокольниках), он прошел весь путь вплоть до восемнадцатого года, когда они с отрядами красных матросов остановили немцев на Пулковских высотах, а Троцкий отдал Украину, Белоруссию и еще что-то.
Но, похоже, их участие в этом событии ничего не изменило, так как домá Фролова передали ГПУ (их и сейчас можно отыскать в зарослях Лосиного Острова), а дворянскую усадьбу Ивана Пичкова заколотили крест-накрест досками, так и не использовав ни для чего и никогда, выселив предварительно жену и ребят на улицу. Семью крестьяне приютили, а землю Пичкова делить не стали – пожалели яблони.
Мне думается, что незавидная судьба друзей была обусловлена не столько социальным положением, сколько отказом принимать участие в гражданских боях. В тридцатые годы путь прапорщика Фролова теряется. Я случайно видел его портрет в рост в одной московской квартире, но спросить подробнее хозяев постеснялся из-за своего характера.
Пичковых же отослали на Соловки вместе с моей прабабкой, ее мужем и детьми. Прабабка имела корову и лошадей и кричала детям в последнюю минуту, чтобы они надевали на себя много юбок и одежды для большего сохранения.
Они вернулись после двадцатого съезда, построили на месте сгнившей усадьбы четыре дома, восстановили сад и вырыли пруд, хотя – какой это пруд? Так, расширенное людьми место биения подземных ключей, отчего вода всегда сладкая и холодная.
Изгнание бесов
Варвара, тридцатипятилетняя красавица, работает заместителем директора службы безопасности банка, знает карате, дзю-до, снайперски стреляет из пистолета и наблюдает за камерами слежения. Каждые выходные она ездит в деревню под Владимиром и рассказывает в курилке, как ее тронул за пятку домовой, укусил за палец барабашка и побил всю посуду в кухонном шкафу полтергейст.
Однажды Варвара отвадила домового, приведя деревенскую знахарку, а об этом узнала президент. Она вызвала знахарку в Москву в центральный офис и прошла с ней по всем кабинетам. Знахарка брызгала на сотрудников водой, рвала и раскидывала собачью шерсть.
Когда об этом узнал директор безопасности Брюллов, то он привез на бронеавтомобиле инкассации из ближайшей церкви священника Григория, который прошелся по всем кабинетам банка. Священник брызгал на сотрудников святой водой и давал причаститься красным вином “Кагор”.
Священник нам понравился больше.
Святой ключ
Альберт Викентьевич – первый священник Егорьевской церкви – прожил странную жизнь. С одной стороны, он построил церковь в тысяча восемьсот девяносто четвертом году, а с другой – видел разрушение своего творения и не дождался восстановления.
Вместе со своими двенадцатью детьми он еще воспитывал и обучал ребятишек Пичковой Дачи – а до революции в ней было двадцать семь домов, и иной раз на занятиях в классе собиралось до сотни чад разного возраста. Он только покрикивал и сердился, но никогда никого не бил. Лишь посмотрит серьезно, и все успокаивались. Строительство храма Альберт Викентьевич вел на деньги фонда, состоящего из пожертвований городских властей и схода, и даже моя прабабка отдала десять копеек.
Колокольня в результате встала на холме. Вниз к реке по склону образовалось кладбище, переходящее в поле и далее в овраг, по дну которого текла речка Банька и бил святой целебный ключ.
В восемнадцатом году на фоне дыма от горящей церкви возле ключа священника и расстреливали “кожаные куртки” – частично из Петрограда, а частично местные. И если бы не деревенские, на которых городские оставили приведение в исполнение приговора, и не прихожане и весь мир, то Альберта Викентьевича порешили бы. А так кто-то из толпы крикнул: “Митька, Петька, засранцы, он же вас грамоте обучал!” Митька с Петькой и застыдились.
Когда же “благородные идальго” поставили Митьку с Петькой в кусты оврага затылками к дулам винтовок, то уже священник бросился бывшему городскому голове в ноги и молил: “Отпусти, ибо не ведают, что творят”. Голова отпустил: как можно отказать крестному отцу собственных детей?
Альберта Викентьевича миновали позже и тридцатый, и тридцать седьмой, а вот фашисты семидесятитрехлетнего старца как не коммуниста и служителя культа вытащили на мороз к сотрудничеству, а он: “Нихт ферштейн, нихт ферштейн”, – хотя знал семь языков.
Я хорошо вижу ту злобную январскую ночь, когда мои бабка и мама скрюченными руками волокли по снегу к овражному ключу его тело. Они до утра плакали и долбили лопатами мерзлую землю, но все равно по весне пришлось перезахоранивать то, что осталось после лесных зверей.
Свободу Северной Ирландии!
Денису тяжело давалась жизнь художника. Сначала он закончил Суриковку и полюбил храмы, став иконописцем, но быстро это призвание ему наскучило, потому что на иконах много не заработаешь. Это просто кажется со стороны, что можно, а на самом деле нет, конкуренция большая.
Тогда Денис пошел на Арбат продавать собственные картины, но этот бизнес быстро прогорел, так как имя нераскрученное и большой откат. Придут и заберут что-нибудь, а ты сиди по ночам и рисуй.
Хотя вторая идея была неудачной, но она научила Дениса спокойнее относиться к Уголовному кодексу, и он стал подделывать шедевры, чтобы потом их продавать как антиквариат. Два года Денис катался, как в сыр в масле, но на третий год их компанию накрыли и он убежал в Питер, все бросив на произвол судьбы. В северной столице Денис три года сидел в подвале, занимаясь фотографией, а потом встретил посла Великобритании в России, которому показал свои снимки.
Когда англичанин пришел в восторг, то назначил выставку работ Дениса в посольстве с прицелом на кругосветное турне. Денис побрился, помылся, собрался и взбодрился.
В день открытия выставки к послу стали съезжаться видные российские и иностранные гости. Со всеми посол знакомил Дениса, все обещали содействие и продвижение, некоторые тут же доставали деньги и засовывали Денису в карманы. Денис блаженствовал.
До сих пор непонятно, что с ним произошло на фуршете, но Денис зачем-то поднял тост за свободу Северной Ирландии, и больше провидение ему шансов достичь успеха на ниве художественного творчества не предоставляло.
Древнерусская литература
В чем главное отличие древнерусской литературы от такой же западноевропейской? В державности. У нас все бьются, все гибнут, все борются за землю русскую. Она, как государь, выступает, и всех строит, и всеми командует. Идите, братцы, послужите земле русской. – О, йес, мы идем служить земле русской просто так и ради любви и понимания.
А у них? Вассалы воюют за слабого и немощного короля, а потом приходят и нагло так, настойчиво требуют: “Дай нам феод, дай нам феод, мы его заслужили, ты нам должен. Быстро давай нам феод, а то мы таких дел наворотим, что ты нас попомнишь”.
Поэтому у нас и воззрение такое стройное, ясное, а у них – вечный разброд и шатание.
Егорьевский щебет
Всемирно известный исследователь музыкальных тонов и ритмов П. писал свою нобелевскую работу, переведенную потом на сто тридцать пять языков, в Пичковой Даче. Он прибыл в деревню зимой тысяча девятьсот шестьдесят первого года в период поста, чтобы застать всех, включая бабу Нюру – главную окружную застрельщицу, первую певунью дореволюционного церковного хора священника Альберта Викентьевича.
Сбор старух занял немалое время, а само прослушивание и запись длились почти месяц, вплоть до Рождества. П. постоянно ходил с недовольной рожей то ли из-за отсутствия молодой поросли, владеющей знаменитым Егорьевским щебетом, то ли из-за мучившего его расстройства желудка (сказывалась непривычка к парному молоку).
В конце концов пластинка состоялась, а в предисловии к вышедшему при Парижской академии наук изданию написанного им труда недвусмысленно говорилось, что П. навсегда закрыл тему и будущим фольклористам нечего рыть в заданном направлении.
Однако я подтвержу (и многие тоже), что если и теперь прямо спросить А.А.П., как устроен Егорьевский щебет, то он наморщится и ответит: “Понимаешь, Слав, они же постоянно фальшивят, как негры губастые. Гвалт, шум, свист. Между “до” и “ре”. В общем, и не понять, как устроен этот ненормальный и немузыкальный щебет. Большая загадка, почему им заслушиваешься, несмотря на всю его структурную аномальность для уха цивилизованного европейца”.
Как я стал хохлом
Продавать косметику на Измайловском рынке приходилось вдумчиво. Мы постоянно вопили: “Ваши глазки – наши карандашики! Бери, бери – Рим, Нью-Йорк, Париж, Дакар!” – но на некоторых коробках стояла надпись, кроме “Рим, Нью-Йорк, Париж, Дакар”, еще и “Рустави”. Тогда наш хозяин Давид ругался по-грузински, вырывая у таких упаковок название “Рустави”, чтобы ничто не выдавало происхождения косметики. Сам Давид не торговал, а поставлял товар нам. Наверное, за славянскую внешность.
Стоя на морозе и приплясывая, мы никого не страшились и билет за место никогда не покупали – вначале от бедности, а потом от жадности (за двое суток заработали на полгода, но все равно билет брать не стали).
Наша жадность легко вскрылась, а мы думали, что никому не нужны, но на четвертые сутки нас отвели в отделение и все забрали, включая выручку. Не помогло даже то, что я бегал вдоль стен и кричал, что я сын камчатского народа.
Мне ответили, что я хохол, и для верности огрели дубинкой – и я понял, что я хохол.
Западная цивилизация
Вся западная цивилизация – это харасмент, трэсперс и сталкер. Харасмент – это сексуальные посягательства, трэсперс – посягательства на частную собственность, а сталкер – назойливые преследования.
Чтобы понять их культуру, надо знать, почему при посягательстве на частную собственность сразу палят из огнестрельного оружия, а если убьют, то любой судья убийцу оправдает, так как он защищал частную собственность от посягательств.
Если же кто-то таким образом не защитит собственность, то по их законам через какое-то время вообще ее может лишиться, так как действует прецедентное право.
Например, сосед любит болтать с вами через забор и в это время облокачивается на вашу калитку. Если он это будет делать семь лет, а на восьмой вы ему запретите облокачиваться на калитку, то суд посчитает ваше требование несправедливым, так как до этого он семь лет облокачивался. Поэтому все и стреляют сразу. Вдруг через семь лет потеряешь?
Мы же видим, что кровь, насилие, сцены убийства в кино для любого человека на Западе – обычная вещь. Восходит чуть ли не к Средним векам и в своем роде отражает право человека на вооруженный поединок по отстаиванию своей чести и имущества.
У нас же в случае чего ехали к монгольскому хану в Орду. Потом стали посылать челобитные к царю, а теперь сначала долго терпят, а потом вызывают милицию.
Милиция приезжает: “Это не наше дело, чего нас по пустякам беспокоите, пока мы тут с калитками возимся, там семь покушений случилось”.
Генная память
Авдей Прокопьевич – выборный мэр деревни Пичкова Дача – решил построить колбасное производство, дабы облегчить тяжелое социальное положение жителей и использовать постоянный прирост куро-мясной продукции. Цех предполагался полуавтоматический, и если, например, взять цыпленка, выпущенного из его недр, то берцовые лапы того всегда оказываются перебиты. Это действует механизм, который подхватывает тело птенца при резке.
Когда Прокопьич запустил машины и завел в здание рабочих и работниц, то убедился, что часть изготовляемых деликатесов не доходит до магазинов, а исчезает. Мэр собрал всех и сказал: “Я знаю ваше тяжелое наследие и поэтому, кроме зарплаты, буду выдавать каждому по десять батонов колбасы в конце месяца, а перегибы придется удерживать из заработной платы в равных долях”.
Люди угрюмо хмыкнули и загрустили, отчего упала производительность труда до уровня дореформенного и вогнала в транс хозяина. Понимая, что убытки могут привести к увольнениям и проблемам, сход направил к Авдею гонцов – Безухова, бабу Нюру и учительницу младших классов Анфисию Поликарповну, – которые выступили со встречными предложениями: “Не выдавать каждому по десять батонов в конце месяца, а разрешить суммарное количество в месяц тайно выносить. За излишки же карать, как и предполагалось, – вычетами из жалованья”.
Авдей Прокопьевич согласился, и принципы свободной конкуренции исправили положение.
Статья
Журнал “Р” заказал мне серьезную литературную статью о поэзии, а я человек недалекий и многого не знаю, но умею легко и глубокомысленно изрекать всякие штампы, из-за чего издали кажусь супермонстром и приобрел вес в кругах малознающих.
Я сидел три дня потный и багровый, перечитывая умных людей и трясясь. Вдруг не получится, что тогда делать – положение в обществе потеряно. Наконец я вспомнил все, что знаю о стихах и пиитах и за ночь растянул это на восемь страниц текста. Тон получился мрачный, зловещий и апокалипсический. “Распалась связь времен”, – вещал я. “Упали тиражи толстых журналов”, – стенал я. “Что же делать?” – вопрошал я.
Наутро пришла жена и долго ржала и глумилась над текстом, пока я в ярости не убежал на холод, а когда через час вернулся, то она рассказала мне историю про Мольера, играющего трагедию вместо фарса.
Пришлось совместно переделывать текст с ужимками и кривляньями. Редактор оторвал статью с руками.