Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2008
В театре РАМТ можно прожить целый день с настоящими русскими мыслителями, писателями и революционерами. И решить для себя вопрос: насколько же они настоящие?
11. 45. Встретились еще, можно сказать, утром. Возле театра. В субботу. Вокруг была тихая сонная выходная Москва. Никто никуда особенно не торопился. И только у театрального подъезда кипела жизнь – встречались люди, студенты брали контрамарки, толпа шла от метро и клубилась тем праздничным нервным возбуждением, которое сопровождает любой выход в свет, тем более в театр. Одно отличие: дамы были одеты спокойно, без лишнего шика, и в руках у многих я заметил пакеты и сумки с термосами и бутербродами.
12.00. Спектакль “Берег утопии” – премьера этого сезона. Для тех, кто знает Российский молодежный (бывший Центральный детский) и его режиссера Алексея Бородина, постановка эта – не сенсация. Три вечера подряд шел когда-то спектакль (верней, три спектакля) по “Отверженным” Виктора Гюго. Два вечера или два спектакля в один день по Борису Акунину (персонажу этому, то есть Фандорину, в театре посвящены сразу несколько постановок, можно сказать, любимый здесь герой) – это уже более свежая премьера. Мучить зрителя огромным объемом театрального текста, до предела растянутым театральным временем, заставлять его перекраивать свои жизненные планы, набираться терпения и смирения, делать податливым и увлекаемым бесконечным потоком игры – любимая затея Бородина. Но в данном случае есть важное отличие: три пьесы о русских мыслителях и революционерах ХIХ века, поставленные как ОДИН спектакль, в трех частях (три вечера или целый день) – затея уже не самого Бородина, а автора, Тома Стоппарда, и спектаклей таких в мире три – в Нью-Йорке, Лондоне и Москве. Точно так же, как мы, вовлекаемы в этот поток и лондонцы, и ньюйоркцы. И если нам, русским, как я понимаю, действительно интересно узнать подробности личной жизни, душевных терзаний и вообще биографии Герцена, Огарева, Бакунина, Белинского и прочих, то зачем мучаются зрители там – понять трудно. Им ведь эти персонажи практически неизвестны (все, кроме Тургенева, быть может). Для них, не читавших с детства статьи Белинского, а в студенчестве “Былое и думы”, для них, у которых не было дедушки или бабушки, которые сами лично участвовали в революции, гражданской войне, в коллективизации, вступали в партию еще в 1905 году, видели Ленина, – не понять, что такое были для этого поколения Бакунин и Чернышевский, иконы борьбы, святые отцы революционного движения. Причем святые, канонизированные прижизненно. У них, западных зрителей, какой-то другой интерес. Но какой? Для того чтобы это понять, надо сходить на “Берег утопии” там, в столицах англоязычного мира, а я-то здесь… Да и вопрос, почему сам Стоппард, крупнейший драматург нашего времени, так углубился в детали, в то, за кем там волочились в юности эти боги русской революции, тоже не дает мне покоя. Откроется ли к вечеру эта загадка? Вот уж не знаю…
14.00. Конец первой части. Антракт. Сложное чувство. Надо скорей попить чаю с бутербродами (некое странное ощущение, что ты вместе с актерами и зрителями вышел в какой-то дальний поход, с неким виртуальным рюкзаком, все никак не исчезает), и все это попытаться переварить. С одной стороны, да, очаровательный спектакль. Премухино, усадьба Бакуниных, закаты, прогулки у пруда, три сестры, совсем не чеховские, но с чеховской щемящей нежностью, которую они к себе вызывают, у каждой романы, со странным болезненным Белинским, со странным болезненным Станкевичем, со странным, но абсолютно здоровым Тургеневым, неудачные замужества, помолвки, страстные отношения с единственным братом – этаким семейным диктатором и в то же время безумно милым, авантюрным, неуклюже-эгоистичным Мишей….
Жизнь. Жизнь во всех подробностях, достоверных, мучительных, распирающих сценическое пространство и пространство жизни, – этот хаос, увлекающий тебя, сбивающий с ног и вместе с тем составляющий единственное содержание твоей души – вопреки всем традициям и привычкам, твоим планам и мечтам – вот это передано необычайно хорошо. Режиссерский талант Бородина – своеобразный тем, что удаются ему и выглядят чрезвычайно свежо и остро именно массовые сцены, – тут стопроцентно совпал с замыслом Стоппарда, ибо в “Береге…” действуют не просто актеры, а хор голосов, бесконечные дуэты и трио, которые перебивают, смещаются, наползают друг на друга в причудливой полифонии, в быстрой, лихорадочной смене картин.
Огромная удача (вообще на мой взгляд центральная во всем этом титаническом конгломерате персонажей, действий, обстоятельств, мыслей) – роль немецкой философии как особого языка этого поколения. Книжка в руках у прелестной барышни или у юного мыслителя – это не просто книжка, это пароль, код, ключ, с помощью которого они взламывают стену взрослой, чуждой им реальности, обретая судьбу. То, как вплетены в бытовую речь, во все эти их свидания и разрывы, встречи и расставания тексты Шеллинга и Гегеля, все эти бытие в себе и бытие для себя, субъективное и объективное – не просто остроумно, точно, смешно, это важно, потому что язык, на котором говорит поколение в восемнадцать-двадцать лет, – этот язык потом определит их поступки, логику поведения, мораль, цели, сюжеты их жизненных драм. Так же как в жизни нашего поколения таким определяющим языком была рок-музыка, в жизни наших родителей – западная литература, русские стихи, вышедшие из-под спуда, в жизни бабушек и дедушек – тяжелый, кованый язык марксистских догматов. Вот эта перспектива языков, перспектива символов веры разных поколений, открывающаяся в хрестоматийном “кружке” Станкевича, в этих смешных барышнях с книжками Фихте и Шеллинга в руках – открытие Стоппарда большой силы. И открытие именно про нас, про русских. Хотя и не только.
С другой стороны, как сказал один зритель этого спектакля: “Знаешь, на что это похоже? Помнишь, как у Хармса, встречаются Пушкин с Гоголем?.. Анекдот”.
Да. Поскольку драматург-англичанин выбрал особый взгляд, особый ракурс – не ключевые герои, а много героев, не жизненные обстоятельства, а поток обстоятельств, поток жизни, переплетение судеб, то все эти обстоятельства поневоле упакованы в очень короткие сценки, быстрые диалоги. И ощущение некой карикатурности происходящего не покидает зрителя, который с острым напряжением следит за ними, пытаясь понять: это настоящие люди, или какие-то их тени, призраки мечутся по сцене в поисках смысла?
Но сам этот вопрос зрительский – настоящие ли они – дорогого стоит. Напряженно перешептываемся, листаем программки – а это кто? А это? Подсказываем друг другу громким шепотом: Герцен, Чаадаев, Кетчер (ой, а кто это?), Шевырев (ну профессор такой, славянофил)… И на фоне этого всамделишного напряжения, растворения в тексте, как-то иногда вдруг холодно и отчужденно проступают не наши, западные интонации автора – вот мадам Бакунина, усталая помещица, пробегает по сцене с плеткой или с палкой вслед за своей дворовой, которая не ту скатерть постелила… Ну не станет величественная хозяйка сотен душ на глазах у всех так делать! Не станет. Как не понимали западные люди нашего крепостного милого права, считали его варварством, рабством, так и считают до сих пор. Конец антракта.
18.00 Кончилась вторая часть. Неприятной чертой этого театрального эксперимента является такая вещь: она требует от зрителя невероятного количества душевной энергии. А есть ли она? Где ее взять? Конечно, к концу второго спектакля мы абсолютно вовлечены в жизнь персонажей, смеемся и плачем с ними, переживаем страшно за Герцена, которому изменяет жена, и еще больше переживаем, когда она гибнет, тонет на корабле вместе с несчастным ребенком, глухим мальчиком, страдания которого стали едва ли не основным житейским сюжетом для молодого Александра Ивановича – но, увы… В какой-то момент становится и неловко и мучительно от того, что нам все это так откровенно рассказывают, – ведь сопереживание столь велико, что хочется уже помочь этим “близким людям”, а помочь нельзя, и сказать ничего невозможно. Дурацкое ощущение: хочется крикнуть Герцену, который все рассуждает и рассуждает: беги в лес, она тебе там изменяет! Как в детском театре (а мы в детском театре и есть) во время сказки: волк там! Волк там! И от этого устаешь.
Вторая неприятная особенность – сюжет революции, который для западного зрителя все еще остр и свеж, поскольку они этого так и не пережили в полном объеме, для нашего зрителя катастрофически исчерпан. Пусть не нашей революции, а французской, немецкой. Все равно. Вид “молодого Маркса”, с этой карикатурной бородой, вызывает полное омерзение. Упоминание о “реках крови” – ступор. Какое-то душевное оцепенение. Зачем они говорят об этом? Зачем участвуют? Не надо! Пожалуйста, милые, дорогие, не надо…
И вот в этом месте спектакля, быть может, и кроется основная загадка стоппардовского текста и нашего, русского, его прочтения. Взгляд Стоппарда – отстраненный и отраженный, чужой взгляд для нас. Сюжет чуть ли не главной европейской революции позапрошлого века, свидетелями и участниками которой были русские эмигранты Герцен, Огарев, Бакунин, Белинский, Тургенев и другие, сопряжен в пьесе очень тесно, намертво сопряжен с сюжетом любовной драмы, любовного томления, страсти, порой прямого сексуального наслаждения, или сексуальной травмы, и это надо понять и принять. Но понять и принять нам это очень сложно. Молодость, страсть, секс, все эти бурные романы и измены, сексуальная одержимость, вообще одержимость духа и тела – все это, говорит Стоппард, и есть веще-ство революции, без него она не может состояться. И здесь его главная, очень непростая и острая мысль – о равновеликости человеческой биографии и судьбы мира, человеческой частной жизни и истории – застревает комком в горле. Для нас, русских зрителей, революция – это мертвое идеологическое тело. Для западных зрителей это, видимо, совсем не так. Им по-прежнему интересны оба всемирных сюжета – и похороны нашей “русской идеи”, окончательные похороны русской революции, растянувшейся на полтора столетия, и революция новая, грядущая, антиглобалистская. А мы…
Мы пока живем с ощущением, что наша частная, приватная жизнь – это и есть то главное богатство, та внезапная радость, с которой мы не готовы еще расстаться, мы только вошли во вкус этих ценностей отдельного, приватного человеческого мира, и не нужны нам ни эти герценовские озарения, ни эти проклятия…
21.00. Подходит к концу третья часть. Старый, одинокий, раздавленный, но несломленный Герцен. Вечный эмигрант, богач, который абсолютно равнодушен к своему богатству и даже страдает от него… Необычайно глубокий, значительный человек, которого всю жизнь обманывали, мучили любимые женщины… Нежный, любящий, страстный отец, переживший и в конце жизни новую смерть детей, самую жуткую человеческую трагедию. Революционные монологи, спившийся Огарев, конфликт с народовольцами, молодыми волками, которые ненавидят “изжившего себя” легендарного старика, Натали Огарева, которая пытается жить с двумя мужчинами одновременно, – весь этот печальный финал его жизни для западного зрителя, быть может, свеж и оригинален по фактуре, для нас же он обладает совсем другим подтекстом. Эмиграция давно перестала быть для нас символическим, смысловым актом, она стала просто образом жизни. И Герцена отчего-то не всегда жалко. Жалко страну, которую он не предупредил о грядущей опасности, не спас, не уберег.
Ощущение жутковатое, в самом деле – жизнь постепенно превращается в текст. Огромный, безразмерный, бесконечный текст. Текст о революции, об истории, о России. Текст вместо жизни. Некие философские чудовища вместо людей (исключение – авантюрист Бакунин; болезненно-робкий Белинский, безвольный барин Тургенев лишь обостряют это чувство).
Быть может, именно этого эффекта добивался Стоппард? Хотел предупредить будущих революционеров на примере их великих предков, их праотцов – не стоит превращать свое бесценное индивидуальное существование в этот философский текст, не стоит бросать себя в топку истории?
Не знаю.
Хор голосов, все эти бесконечные перемещения во времени и простран-стве имеют, конечно, некий порог, за которым уже ничего этого не видишь, а видишь только Герцена (его героически и совершенно прекрасно играет Илья Исаев), только его, бесконечно усталого, дорогого и странно любимого, – ведь любишь его не за то, к чему он стремился, а за то, в чем он проиграл. Остальные, откровенно говоря, уже мешают. Женщины, дети, эмигранты, революционеры. Европа, Россия, толпа.
Герцен устал отвечать за всю эту толпу людей. Устал их кормить. Устал заботиться обо всем человечестве в целом и о своем маленьком человече-стве. Он так и не смог избавиться от одиночества – в толпе, в сонме дорогих и любимых людей.
Странно. И горько.
Боюсь, не к этому ощущению хотели привести меня драматург и театр. Но… увы. Получилось именно так: Герцен не стал для меня философским чудовищем. Жизнь и текст по-прежнему неразделимы в судьбе русского интеллигента. Частное существование по-прежнему страдает в России какой-то зияющей неполнотой. И немецкая философия по-прежнему не может в этом помочь. Браво.
22.00. Целый день с Герценым и Огаревым, бакунинскими сестрами, женам и любовницами русских революционеров – и с театром.
Едем домой. По сегодняшней Москве, такой отчаянно-буржуазной, что хочется сказать ей – ведь это тоже утопия.