(Александр Кабанов. Аблака под землей)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2008
Александр Кабанов. Аблака под землей. Симпатические стихи. Центр современной литературы. – М.: Издательство Р. Элинина, 2007
Обычно первое, с чего начинают разговор о поэзии киевлянина Александра Кабанова, автора нескольких стихотворных сборников и многочисленных журнальных публикаций в России и на Украине, то, что лежит на поверхности, – это языковая и литературная игра, словотворчество, эксперименты с формой. Действительно, “игра” – одно из важнейших свойств поэзии Кабанова, ее главный признак и способ себя явить. Кабанов играет, поскольку его чувство языка сродни чувству музыки, а музыку извлечь из инструмента можно, только играя на нем. Извлечение музыки из русского языка (музыки-формы и музыки-содержания в их неразрывном единстве) – суть его поэтической “игры”.
“Аблака под землей”, шестой по счету сборник автора, объединил под обложкой новые произведения, вошедшие в раздел “Свинцовый сахар”, и избранные стихи прежних лет, составляющие вторую часть сборника, – “Сероводород”. Расшифровку обоих названий дает сам автор, приводя под сноской выдержку из словарной статьи о симпатических чернилах. Раствор свинцового сахара – разновидность таких чернил. Написанное им остается невидимым, но проявляется после обработки раствором сероводорода. Читателю предоставляется возможность самому осмыслить и интерпретировать эту алхимическую идею применительно к композиции сборника.
То же можно сказать и по поводу общего названия книги. “Аблака” – это и указание на нарочито небрежную, “хулиганствующую” в языке интернетую стилистику, и своеобразная языковая шарада: “Аблака” – это А, Б и так далее, отсылка к буквам алфавита как к “первичным элементам” любой поэзии, и собственно авторский образ “подземных облаков” из открывающего сборник программного стихотворения, вынесенного за рамки обоих разделов (“Облака под землей – это корни кустов и деревьев”).
Что делает это стихотворение знаковым, ключевым для понимания всей книги? В первую очередь запечатленная в нем авторская картина мира – мира как системы отражений, проявленности всего во всем, напряженной и непрерывной “слитности” бытия. Мир – тесен в буквальном смысле этого слова, все в нем плотно и густо переплетено подобно корням растений под землей. Преодолеть “густоту бытия” под силу лишь поэзии: “Пусть сермяжная смерть – отгрызает свою пуповину, // Пахнет паленой водкой рассохшийся палеолит. // Мой ночной мотылек пролетает сквозь синюю глину, // Сквозь горящую нефть и нетронутый дальше летит!”
Стихи Кабанова – яркий пример того, как “легкое дыхание” в поэзии может органично сочетаться с усложненными, остраненными образами (причем на всех уровнях остраненными – фонетическом, грамматическом, смысловом), языковыми ребусами и каламбурами, словами-кентаврами и словами-обрывками, “взломанными” изнутри фразеологизмами и “вывернутыми” наизнанку речевыми конструкциями. Всем своим внутренним строем и звучанием эти стихи словно бы предлагают читателю: “Забудь язык и выучи шиповник!” и одновременно с тем – поражают своей прозрачностью и естественностью выпевания, светлой безнадрывной пронзительностью: “Луковица огня, больше не режь меня, // больше не плачь меня и не бросай в Казань. // Ложкою не мешай, ложью не утешай, // память – мужского рода: чешется, как лишай”; “Мне любвее не быть, мне сабвеем не плыть, // мне октябрь окейный не даст прикурить, // одиноко внутри и снаружи. // Дует северный ветер в свою дую ду, // и собака хватает за пятку звезду // в замерзающей луже”; “Давинчи – виноград, вишневый чех де сада, // и все на свете – кровь, и нежность, и досада! // А если нет любви: зачем, обняв колени, // ты плачешь обо мне в пятнистой тьме оленьей?”
В каждом своем сборнике Кабанов, как некий демиург, воспроизводит маленькую модель вселенной по образу и подобию настоящей. Вся история мировой цивилизации отражается в одной его книге, словно океан в капле воды: от мезозоя и кистеперых до Бин Ладена и зараженных вирусом открыток по e-mail. От вандала до Ван Дамма. От Гомера и Овидия до “беспросветного” Салтыкова-Щедрина. От Дон Кихота до “свежескошенного Стравинского”. От Бетховена и Шуберта до “Аббы” и Боба Марли. Столь же обширна и география: Колхида, Рим, Ассирия, Индия и Египет, Москва и Питер, Киев и Нью-Йорк, Вена и Прага, Рига, Гаага, Катманду и Сингапур, Царицыно и Люблино, Страстной бульвар и Марсово поле… Тем или иным способом, емкой метафорой, аллюзией, иногда одним-единственным беглым штрихом автор обозначает эры и эпохи, страны и континенты, оживляет канувшие в Лету события и имена. Это “стяжательство” времени и пространства (в том числе и виртуального, где “ангелы слетают с сервера на север Африки” и плачет “ребенок.ua”) создает внутри сборника особое силовое поле. Автор – и вместе с ним читатель – как бы находится в постоянном прямом контакте сразу со всем на свете. Прошлое и настоящее единовременны. К Мандельштаму можно обратиться напрямую, Бродский умер только условно, “пока”, и даже самого Пушкина можно при желании “разбудить” – одним кликом компьютерной мыши: “Неизлечимая тоска арапова! // Почтовым голубем сквозь Интернет: // разбудишь Пушкина, а он – Шарапова, // а тот – Высоцкого… Да будет свет!”
“Смерть” и “жизнь” в поэзии Кабанова взаимодействуют по тому же принципу симпатических чернил. Подлинное “прочтение” человеческой жизни возможно только после обработки ее “реактивом смерти”. Только тогда и проявится в полной мере – кто был этот человек, о чем он был? А пока что автору, посланному кем-то в этот мир “за бессмертием, словно за водкой”, остается об этом только догадываться:
…Поэзия – ордынский мой ярлык,
Мой колокол, мой вырванный язык;
на чьей земле я буду обнаружен?
В какое поколение меня
швырнет литературная возня?
Да будет разум светел и спокоен.
Я изучаю смысл родимых сфер:
…пусть зрение мое – в один Гомер,
пускай мой слух – всего в один Бетховен…
В размышлениях на тему смерти поэту свойственна некоторая сентиментальность, проступающая сквозь легкий налет иронии: “Под свист кинозала над фильмом о Зите и Гите // мою мотыльковую память в затылок пронзите. // Затем напишите иглою на льготном билете: // Таких вот, пронзительных, больше не будет на свете!”; “Легко споить почти сорокалетнего, // привыкшего закусывать строфой. // Не опоздайте на меня последнего – // с прощальной искоркой над головой”.
Но подобные “прощальные” нотки встречаются у Кабанова редко. Его лирический герой при всей своей “почти сорокалетней” взрослости обладает душой ребенка – озорного, подвижного, любопытного и внимательного к жизни, к ее ликам и деталям: “У августа – профиль трамвая, он поздний ребенок, бастард”; “И выходит маяк-друид // в полосатый носок одет // и сквозь дырку в носке струит // по ночам безымянный свет”.
Ему интересны все измерения пространства, от “высших сфер” до объемной предметности и плоской графики письма, а также их возможные комбинации (тоже своего рода “кентавры”): “Кривая речь полуденной реки, // деревьев восклицательные знаки, // кавычки – это те же коготки, // расстегнутый ошейник у собаки”; “Раннее утро остро и тревожно, даже о строчку порезаться можно”; “Точки и тире, читай: терновник”; “Все холоднее осень, все больней: от суффиксов до кончиков корней”. Ему интересна языковая химия – фонетика и морфология, “расщепление” слова до мельчайших неделимых единиц звука и смысла и возникающие при этом свободные валентности (“душный ве-р-тер и птичий гам-лет”, “пру-жинка – украинская вдова, рождественская в яблоках кукушка”, “и дольше века длится этот д-з-ен”). Ему интересно “подносить” слово к зеркалу (“Проговоришь “часы” наоборот: ысач в потемках шевелит усами”, “Прагу усвоивший справа налево: это не просто угар – вацлавских гарпий мешочное чрево, марионеток товар”). Ему интересно вслушиваться в русскую речь как бы со стороны, “чужим” ухом (“Привольно англичанину залетному: и love и плов ласкают слух его”).
Игра в поэзии Кабанова – это не только “музыка”, это еще и способ познания мира и слова как наивысшей точки явленности этого мира, его “точки сборки”. Стремление познать слово, нетерпеливое и жадное, как стремление влюбленного обладать, пронизывает поэзию этого автора от и до и является тем самым энергетическим зарядом, живым нервом, который обеспечивает внутреннюю жизнь стиха и обратную связь с читателем.