(Олег Павлов. В безбожных переулках).
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2008
Олег ПАВЛОВ. В безбожных переулках. – М.: Время, 2007.
Легко было бы вписать содержание книги Олега Павлова в формулу “детство, отрочество, юность”, на деле же она шире этого понятия; конечно, формуле этой соответствует, но и ускользает от нее, сутью своей растворяясь в прожитом времени.
Время прячется в деталях – в самых обыденных вещах, посторонних предметах. Но вещи о нас молчат, это мы, говоря о них, всегда рассказываем о себе. Книги на полках, фонарик, деревья во дворе, жук, старые фотографии, новогодняя елка, рыболовные крючки, “брежнев” в телевизоре… Вот “двери – высоченные, из двух массивных створок – двумя исполинами стояли на посту в дубовых, до пят, шинелях”. У соседей есть микроскоп: благодаря ему маленький герой Олега Павлова узнает о величине и значительности невидимого мира.
Это дом, квартира, а еще есть подъезд, потом широта городских улиц и бездонная глубина неба, которая и пугает, и должна спасти от забвения. Расстояния в детстве меряются не шагами, а отношением друг к другу: “Сестра спала, как чудилось мне, далеко-далеко от нас с матерью – наша с мамой кровать была на другой стороне комнаты. Я долго не понимал, что у сестры был другой отец, не понимал, даже зная об этом, потому что никогда этого человека не видел”.
Эта книга о том, как вырастает человек, находит свое “я”, осознает его размер. Жанрово движение происходит от сложного к простому: от романа к повести, потом от повести к рассказам. И это верно, потому что нет ничего сложнее детства. Сложна, разумеется, не его внешняя оболочка, а внутреннее содержание. Если вспомнить название одного из фильмов Алена Рене, то “жизнь – это роман” (La Vie est un roman). В детстве этот роман представляется нераздельным целым, заполненным познанием неизведанного. Это позднее жизнь-роман распадается на главы.
Детство метафизично по своей сути: находясь в нем, не обойтись без тайн и открытий. Вот с ними-то и имеет дело герой Олега Павлова. Потом их, конечно, станет меньше, но вдруг случается так, как в рассказе “Яблочки от Толстого”, когда пожилой провинциальный актер, проживая уже не роль, а настоящую жизнь великого писателя, глянет так, что станет не по себе: “…и это было странно, тошно, как встать с ног на голову”, пишет Олег Павлов. Что значил этот пронзительный взгляд? Какой смысл обнажал? В такую-то минуту и рождается в человеке сомнение: кто он есть на самом деле и так ли он живет?
Это он и не он… “Я” в нем рассказывает о себе, чтобы сказать в итоге “ты”. Этот разговор необходим для того, чтобы прояснить ситуацию с соб-ственным присутствием в мире. Реальное у Олега Павлова сочетается с вымышленным в тех пропорциях, которые позволяют увидеть жизнь настоящей, не сделанной под готовую идею. Есть “правда” плакатов и лозунгов, а есть маленький мальчик, который живет вместе с бабушкой на станции “Правда”, и ему одиноко оттого, что нет рядом с ним его мамы, и он не понимает, почему он должен жить без мамы.
Он вообще очень много не понимает в силу своего возраста. Если ему говорят, что вино, которое отец пьет вместе с соседом, называется “медвежья кровь”, то он верит, что это кровь настоящая. Но, даже спотыкаясь, ребенок видит вокруг больше, чем взрослые, занятые своими делами, он видит другое, то, чего уже потом, как ни вглядывайся, не разглядишь. “Я смотрел на удивительную собаку, что тоже подсела к столу, поворачивая то и дело морду в мою сторону, глядела с горестным выражением почти вровень, будто что-то хотела о них сказать, как они ей чего-то не дали”. И потом уже другая собака, бродячая, возникает в повести “Школьники”; как символ пропавшей домашней жизни она “…подползала чуть не на брюхе, виляя обрубком так, будто это тикали ходики, у ног совсем вжималась в землю и дрожала”. Детский взгляд в поневоле бесконечных переездах с одного места жительства на другое не теряет главного – своей проницательности: “Все автобусы в Киеве были не такие серые и худые, как в Москве, а толстые и желтые, похожие на клоунский ботинок”.
Как однажды справедливо заметил Василий Аксенов, “главное – это ровно войти в свой возраст”. Но это так редко выходит, чтобы “ровно”, всегда получается как-то иначе. И у каждого – по-своему.
Непременные дедушка с бабушкой, будто старосветские помещики, при том, что дедушка заслуженный советский генерал, – это безмятежные, счастливые дни, когда кажется, что само время останавливается; затем наступают перемены: развод родителей, переезд. К непонятному назначению мира предметов добавляется еще более непонятный мир человеческих отношений. Детские игры как-то необходимо связаны с идентификацией себя в пространстве. Бережно выстраиваемое убежище под постелью – желание спрятаться, найти свое в той жизни, которая дана, но и вырасти одновременно, почувствовать, осознать ее масштаб, встроить себя в существующие пределы. Вечерний свет в окнах других домов – стремление оказаться невидимым свидетелем посторонней, как верится, лучшей жизни, острое желание увидеть, как там живут другие люди, равное желанию стать одним из них, именно обернуться совсем иным, стать наравне, обрести душевный покой и уют. “Было еще ощущение: никто не знает о том, что я есть, будто и не существую в тот же самый миг, когда все это существует по ту сторону от меня, где так много жизни и света”.
Такая неприкаянность говорит о силе переживаний ребенка, о его печали в отстранении от общего для всех вещества жизни. Следы этого неуподобления останутся теперь в нем навсегда. Из своего детского “убежища” он выбирается в мир, но и подросшим, уже школьником, снова находит новое – землянку. Мир изменяется настолько, насколько он принимает тебя в себя. Остается в прошлом представление, что “курить, наверное, – это очень вкусно, как съесть мороженое. Только оно для взрослых”. Переходный возраст оказывается испытанием на прочность, а еще на жесткость и устойчивость. Неприкаянный паренек словно бредет на ощупь по холодной пустыне в полукриминальном окружении мнимых друзей. И вот уже кажется, что недаром улицы в его районе Свиблово носили имена полярных исследователей: “Бетонные плиты жилых домов казались кладбищем давно умерших покорителей Арктики”.
Это продолжение прежнего: человек охвачен нездешней тоской по тому, чего он не знает, – пусть смутно догадывается, переживает, но душа его взыщет чего-то еще такого, что примирит его и с самим собой, и с окружающим миром. Он занят поисками своего обоснования.
Он уже прежде все это узнал и проверил на себе – что человек остается одиноким: “Когда приходили праздники, было всех жалко, и себя самого тоже. Отчего-то семью я и воспринимал как нечто одинокое, а когда ее уединял праздник, то выходило так тоскливо, будто вокруг никого нет”.
Мозаика жизни складывается неторопливыми стеклышками, каждая грань которых поворачивается то одной, то другой запоминающейся стороной: вот подвыпивший военрук, мазила, вместо сосульки отбивший из винтовки нос Горькому на барельефе школы; вот милиционеры, похожие на грибников, которые бредут по полю в поисках улик. Это странный мир, словно отодвинутый от устойчивого о нем представления на значительное расстояние, утвержденный границей. “Мы жили километрах в тридцати от Красной площади и Кремля, но я знал, как они выглядят, только по картинкам. Кругом была как будто и не Москва…”
Когда давящая на плечи предметность жизни становится излишне тяжелой, то все здесь будто погружается в сон, отмеряемый указкой Раушихи, учительницы немецкого, произносящей по-немецки “один и тот же десяток предложений, похожих на пословицы”. Эти бессмысленные повторы отменяют движение времени, отнимают его у способных на самостоятельный поступок. По-русски, замечает Олег Павлов, она “говорила еще ленивей и короче, словно, заговаривая на этом языке, ей приходилось всплывать из нездешнего, еще более глубокого сна”.
Так один сон закрывается другим, обретается временное спасение от холодной и пустынной реальности отрочества. Но вот уже рассказ “Сны о себе” свидетельствует о пробуждении, о другом отсчете времени, когда за утрату чистоты восприятия человек, взрослея, расплачивается иронией, тоже во спасение, конечно, и хотя в этих снах звучит голос деда из детства, прошлого уже не вернуть. И не испытать того одновременного чувства страха и торжества, которое вдруг охватывало при исполнении гимна Советского Союза: “И стоило грянуть первым же громким звукам – окутала дрожь”. И вот самое главное: “… и я, сам не понимая отчего, стал ощущать в себе это возвышенно-воинственное” (курсив мой. – В. Н.).
Это признак времени, его необъясняемое свойство. Это надо прожить, чтобы попытаться понять. С тревожным ожиданием неизвестности связаны и пионерские линейки, которые школьнику представлялись “приготовлением к смерти”. Ожидание наказания, ожидание обморока, ожидание наказания за обморок.
Смерть, ее дыхание или память о ней в прозе Олега Павлова присутствуют всегда. “Я почувствовал чье-то присутствие, что-то живое, если не шедшее следом, то наблюдающее за мной, – пишет он в повести “Школьники”. – Не знаю почему, но мне почудилось, что кому-то нужна моя жизнь. Это было как предчувствие смерти, столь же бессмысленное, сколь и пронзительное”.
Даже вещи могут нести на себе ее печать. Про старый магнитофон по прозвищу “Электроник” можно прочитать следующее: “он был как маленькое переносное кладбище – в одну выемку укладывали братскими трупиками батарейки, а в другую – похожую на гробик кассету”. И еще более того, чтобы усугубить картину, из него “доносился один и тот же заедающий похоронный марш, в который превращалась любая музыка, записанная на кассетах, даже рок-н-ролл”.
А потом приходит уже настоящая смерть позабытого одноклассника Толи в Германии, “куда он попал служить под самый вывод советских войск, думая, что повезло и увидит заграницу”. И в свете того, что случилось потом, иначе оцениваешь слова писателя Дмитрия Балашова о себе: “Было слышно, как он говорил, что не боится смерти, что Бог даст ему смерть, когда уж все должное напишет до конца, а этого должного еще много у него для жизни осталось”.
Олег Павлов пишет так, что воочию видишь то, о чем он рассказывает. Писатель дает точные и исчерпывающие характеристики своим персонажам. Вот Миша, он же Майкл, из рассказа “Сны о себе”: “Иностранный босс нужен был ему для престижа, чтобы ощутить себя со вкусами и манерами англичанина. Именно так: он изучал своего же босса, будто насекомое, чтобы стать таким же аккуратненьким насекомым”. И все уже с ним ясно, больше не нужно никаких слов. А вот портрет случайного яснополянского персонажа на писательской встрече, толстовском празднике: “Потом еще человека увидел, коротко стриженного, бритого, боксерского сложения, но с лицом отрешенным, бетонным, так что уже и странно было думать, чтобы он что-то читал”. Тоже легко угадываемая примета нового времени, огороженного на всякий случай охранниками.
Однако приход нового времени не означает упорядоченности жизни, ее обустроенности; еще далеко до возможного равновесия. Среди уже другой пустыни – пустыни разрухи и запустения – редко встречаются островки благополучия. “Тульские эти места начали неотвратимо напоминать Россию, какая она есть, – где не работают, стоят без дела фабрики, а народ поживает и блуждает без новостей в лесной почти, гробовой тиши”. Была одна страна, стала другая, но люди в ней остались по преимуществу те же. И вдруг мелькнет свет в чьей-то душе, и словно вернешься в прошлое, к утраченной чистоте и простоте человеческих отношений, и даже растеряешься от негаданной доброты. А надо всего лишь самую малость – оказаться в простом деревенском доме: “Цветы в ночи казались живыми – о них и говорили, будто о живых. Я чувствовал себя ребенком, когда бывает, что человек счастлив без всякой на то корысти, оттого просто, что есть у него жизнь”.
Так эта жизнь сохраняется и приумножается. Олег Павлов это очень тонко чувствует. Небольшая по объему, но емкая по содержанию книга о частной судьбе вырастает к концу в портрет поколения, которому, может быть, и немногое было дано, но которое не провалилось в пустоту. Этому поколению выпало жить на переломе, и оно жило не так, как хотело, а как выходило. И кажется, что книгу свою Олег Павлов вовсе не пишет, а она сама так сделалась, как вообще делается жизнь.