Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2008
ЦЫГАНСКОЕ ЛЕТО
Птичьи стаи проносились из одного исчезающего кадра в другой, еще не проявленный, оставляя в небе короткие сообщения, которые он и силился прочитать. Вдруг зависала генеральная пауза, как при обрыве пленки, а затем птицы – с какого-то осеннего перепуга – снова возвращались на те же деревья, перегруппировывались, чтобы залпом прощального салюта рассыпаться сверху вниз, разойтись кругами и долгими линиями. И опять повисала пауза, на языке досхоластического птичьего знания, должно быть, означавшая следующее: “что-это-такое-быть-тем-то-и-тем-то”? Это чириканье определенно настраивало на философический лад.
– В Древнем Риме по полету и крикам птиц авгуры определяли волю богов, – сказал он, отрываясь от мелькавшей за окном ленты дороги.
– А тут, во Фракии, гадали по внутренностям животных. Берем, к примеру, печень козы… – охотно откликнулся сопровождающий товарищ.
Третий с нейтральным видом вел машину, явно не желая быть участником подобных ауспиций. Да и какие гадания на животных и птицах, когда жизнь явно вступила в фазу исполнения желаний “all included”. Все включено и оплачено.
К услугам путешествующих подали темно-красный “Пежо” новейшей марки, и теперь один из “авгуров” – сопровождающий – шуршал на заднем сидении пакетами, прихлебывал прямо из горлышка. В местной фирме он был представлен уклончиво: нужный человек, поедет с вами, будет переводить и исполнять роль гида – не пожалеете…А о чем, собственно, было жалеть гостю страны, если вся эта поездка вообще напоминала бег без препятствий? Сел и поехал, вернее, полетел. Благо, он давно мечтал побывать в здешних местах, еще со времен зрелого социализма. Благо, и дело нашлось: написать материал для туристического буклета одной представительной компании, к делам и финансам которой он имел непосредственное отношение. Да и погода стояла отличная: середина октября, “цыганское лето”. Цели поездки не были строго регламентированы: международные дружеские связи, живое виноградное вино и – как конечный пункт – древнейший высокогорный монастырь. По всему маршруту – виноградники и бредущие вдоль дороги ослики с тележками и без.
Сопровождающий товарищ, уже нагрузившись впечатлениями, заклевал носом на заднем сиденье. Быстроходное авто неслось по ровному асфальтовому покрытию вполне европейской автотрассы, и ни конца ни края ей не предвиделось. Там, на живописном горизонте, в один бесконечный хребет, казалось, сходились все горы мира. Горы – они везде горы. И море – всегда то же море.
– Quiditas, – подал голос сопровождающий. Кажется, по латыни это и означало вышеупомянутую “чтойность”.
– Чего? – Гость прикинулся непонимающим. – Я иностранным языкам не обучен, кроме грузинского…
– Вай, генацвале! Зато я еще как обучен… – Сопровождающий вдруг выдал такую порцию всемирного мата, что шофер от удовольствия заржал и задергал носом. Он в разное время был футболистом, инструктором по международному туризму, директором отеля, водителем при посольстве, теперь вот крутил баранку в фирме по контактам с зарубежьем; все, как говорится, в одном флаконе.
Его турецкий нос отличался вполне киногеничной горбинкой. Если не знать, что это результат детской травмы, то он запросто мог бы сойти за голливудского героя типа Майкла Дугласа. Тем более что местный загар не уступал калифорнийскому. Но шофера звали Бой, просто Бой, сокращенно от Бойко. По-русски он объяснялся с грехом пополам, зато отлично врубался и в интернациональный воляпюк, и в разные другие языковые пласты.
“Пежо” тем временем окунулся в багровые краски заката, став темно-бордовым. Они мчались по славной местности, и Бой весьма кстати упомянул про один существовавший на этой земле обычай (вражеский), заключавшийся в том, чтоб силой забирать из христианских семей младенцев, а когда они подрастут, комплектовать из них “новое войско”, янычар. Это называлось дань кровью, так как янычары отличались особой беспощадностью, изымая у местного населения самую ценную дань, то есть свою же родовую кровь…
– Если подумать, все происходило совсем недавно, в начале девятнадцатого. Эффект Маугли, – важно добавил Бой, и сопровождающий с ходу перевел его речь. От себя он добавил, что к эффекту Маугли это, конечно же, не имеет никакого отношения. Там младенец элементарно был лишен языковой среды, поэтому у него так и не сформировалось левое полушарие, ответственное за речь. Снова попав в людское сообщество, он так и не стал культурным человеком. Он, выходит дело, вообще человеком не стал…
– Все мы рождаемся двухправополушарными, – продолжал он развивать какую-то свою мысль. – Однако под воздействием языка левое полушарие перепрофилирует свои функции. Происходит, так сказать, функциональное преображение материи…
Он вдруг замолчал и уставился в окно. В растекающихся сумерках все чаще попадались совсем недавно отстроенные острые башни белых минаретов и оплывающие округлости мечетей, почти через каждые пять-шесть километров. Лицо сопровождающего, темнея в пейзаже, тоже отсвечивало чем-то светлым, острым и хищным. Так пробегают белые тени в древних изображениях, сгущая черты и одновременно высветляя все, что пропитывало их при жизни, – нежный загар, пот труда, отблески молодого вина на губах. Времени свойственно доводить изображение до засвеченности маски, но почему в нем сейчас, в данный момент, стояла такая мрачная белизна?
“Ну прямо тебе фракийский царь, Севт III…” – отметил про себя гость. Он уже знал, что эти края когда-то населяли фракийские племена, схоронившие в земле сотни драгоценных золотых кладов. От одного из племен, “сердов”, все и пошло: первая столица нынешнего государства называлась Сердика. Звук этих слов своим корнем прорастал прямо в сердце – что было неудивительно в той теплой обстановке, которая, похоже, начинала складываться во время путешествия.
Открывалась широколиственная, хвойная сень Рилы, самой высокой на Балканском полуострове горы, выше Олимпа.
– А наш-то Рилу приватизировать желает! – подал голос сопровождающий, и лицо его выпало из-под маски. Легко было догадаться, что речь идет об их теперешнем властителе, царе Симеоне. – Неплохая идейка, а? Реликтовые леса, монастырь святого Иоанна Рильского… Не хочешь глотнуть? – Он протянул на переднее сидение бутылку “Мелника” тринадцатилетней выдержки.
Но гость решительно отказался пить из горла. Деревья с обеих сторон обмывали их двумя мощными потоками, смыкаясь над головами волной темноты. Были видны лишь веселые, как народный ансамбль песни и пляски, группки сосновых деревьев на окрестных холмах.
Ему вдруг остро вспомнились родные места, горы и виноградники. Тифлис, так навсегда и оставшийся для него Тбилиси, как для петербуржцев доныне остается Ленинград с обстреливаемой стороной улицы и ладожским льдом. Он вспомнил Мцхету и Светицховели, где четыре столба возносили тяжелый купол и печально бил колокол. Там он принял крещение, уже будучи взрослым человеком. И веселый горный духан со свисающими гроздьями перца и чеснока, где они потом всю ночь отплясывали, тоже помянул – не в монастырь же ушел, почему не попировать честной компании во главе с крестным отцом? Веселись, юноша, в юности своей!..
Хорошее было время. И даже если черти в аду станут пытать: признайся, на самом-то деле времечко было позорное, полное двуличия и скверны, – все равно он скажет, что хорошее.
…Кошка по своему обыкновению лежала на полу не клубом свалявшейся шерсти, а как-то вразброс, с открытым животом и растопыренными во все стороны лапами. И однажды он ясно увидел в этом дивно открытом существе иероглиф, по которому можно было выучить всю неведомую египетскую грамоту. Как это ни печально, кошка с тех пор тщательно его избегала, даже призывное стаккато корма больше ее не прельщало. Единственное, от чего животное не отказалось, так это от своего музыкального “мяу”, которое, должно быть, было некой слоговой энергией, подталкивающий какой-то скрытый в ней текст. Тут, он подозревал, и крылась причина таинственной отрешенности этих тварей, когда они часами не двигаются, уставившись в одну точку, к примеру, на своего собственного хозяина. Вот и сейчас, в его воспоминаниях, кошка сидела на столе, изображая сосуд вечности, напичканный всяческой ерундой, как мумия фараона. А одновременно проносилась быстрее тени… В кошачьих глазах зеленел созерцающий виноград, против которого, как сказано в “Книге мертвых”, свидетелей нет.
Другая история была почище кошачьей. Однажды во время городской контрольной по математике на предложение учителя сосредоточиться он напрягся… и явственно увидел высохшего человека с носом большой птицы, торгующего на рынке кинзой и киви. Человек с носом был сам учитель математики, который в результате очередного апокалипсиса, действительно, станет потом торговать на московском рынке, а затем в двадцать четыре часа будет выслан за пределы города на семи холмах – на холмы Грузии печальной. Но ведь в тот день, когда так и не было решено ни одно уравнение, вследствие чего одаренного ученика чуть было не исключили из школы, этого никто знать не мог! О, Сакартвело…
Это было время, когда он не стал писателем. Хотя даже псевдоним, как ему казалось, нашелся самый подходящий: Восторжин. Так его дядя-художник подписывал свои холсты. Отец, известный тенор, только хмыкал – имя больше годилось для оперной сцены. Остальная русско-грузинская родня со стороны матери считала, что в ребенке свободно мог развиться дар мага, колдуна, наконец целителя. Еще имелась стопроцентная возможность стать пациентом психиатрической клиники, но это уже из области его личных ожиданий.
Свою писательскую карьеру он начал с того, что нарезал бумагу длинными полосками. Полоски были похожи на липучки для мух, которые обычно развешивали в комнатах летом. Он сел за письменный стол и сразу стал писать: “Он ходил по комнате…” И сразу же сам встал и заходил по комнате, как ученый кот у Пушкина. Чего-то явно недоставало. Был тут какой-то секрет… Он вспомнил, что в книжке, которую недавно читал, имелось подробное жизнеописание героя, и стал описывать некоего старичка с большим носом: как он жил в детстве, как его выгнали из гимназии, как он влюбился, женился, стал старичком… Все это должно было двигаться от начала к концу, пока он не решился и не шлепнул точку. Сочинение вышло искренним, но, когда он прочел его маме, та отвела глаза и сказала, что, пожалуй, все это не слишком интересно. По-видимому, на этот раз ему не удалось как следует сосредоточиться.
Бедная мама, она ничего не знала о “форме и содержании”, о таинственной неразрывности двух этих материй, однако, первая угадала способность сына предвидеть, даже предчувствовать какое-то будущее единое целое. Способность, увы, не могущая сделать его ни актером, ни магом, ни даже врачом. Это было другое… какое-то подобие любви, которая не давалась в руки.
Форма – всего лишь видимая сущность, идея, как у Платона, или эйдос, как у Аристотеля.
Содержание – всего лишь “строевой лес”, материя. К примеру, вода выступает как “форма” по отношению к земле, но как “материя” – по отношению к воздуху.
Переход от потенциальной возможности вещи к ее актуальной действительности – энергия или энтелехия.
В схоластике у Фомы Аквинского и “энергия”, и “энтелехия” переводятся одним словом: акт.
ОБЪЕКТИВНАЯ СТРУКТУРА ВЕЩИ ДЕЛАЕТ ЕЕ ПОЗНАВАЕМОЙ.
Позже, переехав в столицу нашей Родины, уже студентом философского факультета размышляя о познаваемости вещей, он старался избегать не только слова “искренность”, но и слова “реализм”. Абсолютно реалистичны были уход отца, смерть мамы, но он ровным счетом ничего не мог в этом понять, постигнуть мамино остановившееся лицо, почему-то напоследок повернутое к жизни оперным профилем Пиковой дамы. Сплошь искренними были его воспоминания о детстве, которое он теперь видел в мельчайших подробностях, бесконечно испытывая ту же любовь, ту же бессильную нежность, тот же страх потери. Пока его не осенила догадка, что все эти ностальгирующие метаморфозы – продукт вполне некрофильский. На этом любовь к покойнику кончилась…
– Берем невзятое. Получаем недополученное. – Бой как будто считывал чужие мысли, на свой лад, конечно. Он бы сказал, что все, баста. Пора отдыхать, пить пиво, вино, и уже не из горлышка, а за столом, покрытым чистой скатертью, заедая выпитое печеными перцами и брынзой.
Они тормознули у одноэтажного отеля над горной речкой, шумно извергавшейся всеми своими порогами.
Компания устроилась в уютном зале, заказав баранье жаркое с ракийкой. Тут уж языки, как говорится, развязались. Причем Бой понимал и говорил по-русски все лучше и больше, гость страны все меньше и хуже, а фракиец вообще издавал одни междометия, отстреливая глазами проплывавших мимо столика красавиц. Голова его была одержима духом полей, лесов и пастбищ, чуткие уши плотно прижаты к голове, нос по ветру. В благородной щетине пряталась улыбка фавна – жаль, что женский пол не был пуглив, как нимфы, а товарищи по застолью не являлись его стадом. Между прочим, по ходу дела оказалось, что он – поэт, причем большой (Бой в доказательство оттопырил большой палец), отмеченный многими международными премиями борьбы за мир и литературу во всем мире. Так что исполнение им функций переводчика было большой честью, если… если ему самому не доставляла какое-то дополнительное удовлетворение вся эта езда, бег, гон… престо, престо!
Наконец принесли блюдо с бараниной.
– Гостил я однажды у друга в деревне… – задумчиво начал фракиец, не притрагиваясь к еде. – Был праздник, и все готовились к трапезе, что-то резали, пекли, жарили. Стол был весь уставлен блюдами. Пиком вакханалии стал ягненок. “В каждом застолье должен быть свой контрапункт”, – как пошутил кто-то, не вполне неудачно. Вдруг в самый разгар веселья дверь как бы сама собой отворилась и в комнату вошла овца. Процокала по полу, подошла к к столу, встала на него передними копытцами и начала высматривать. Увидела блюдо с дымящимся мясом. Оглядела всех и ушла… Вот такой к о н т р а п у н к т. С тех пор я не ем молодой ягнятины.
– Так это ж старая. К тому же вчерашняя… – заверил Бой, без аппетита ковыряя вилкой. – Ну и что? У меня в детстве тоже был ослик, лучше всех друзей-товарищей. Я даже спал у него в стойле и не разрешал запрягать в тележку. А потом я вырос, ослик помер…
– Ну и в чем тут фишка? – не поняли товарищи.
– А в том, – немного помолчав, ответил Бой. – В том, что я ослика съел.
– Как это ты мог съесть своего лучшего друга?!
– Да так. Сел ужинать, и мне положили на тарелку кусок мяса. А когда я его съел, сказали, что это было мясо ослика. Вкусное…
– Так почему ты думаешь, что это был именно твой ослик?! – в один голос вскричали сотрапезники.
– Ну, может, и не мой. – Он отвел глаза. – Скорее всего, не мой. Мой к тому времени уже умер. Но все равно – я же съел…
Гость тоже намеревался рассказать о том, как в детстве, в доме его деревенской родни, на праздник резали поросенка. Он все бегал, бегал по двору, ну и добегался. К приходу людей на столе стояла огромная сковорода с внутренностями, и на их лицах, когда они ели, выступали крупные капли пота… Но он не стал рассказывать эту историю, иначе был бы явный гастрономический перебор.
– Что выпито, то вылито – с тем счетов не сведешь, – сделал свой вывод Бой.
На следующее утро его долго ждали к завтраку. “А, стихи писал…” – шутливо отмахнулся он на расспросы: уж не замешена ли тут, о Бойко, какая-нибудь нимфа? Потом рассмеялся. Глотнул черный кофе с гущей. Еду бросил худому пятнистому котенку, тут же влезшему в паузу между веселыми репликами по поводу явления на отечественном небосклоне новой поэтической звезды. Котенок сильно оголодал и вместо благодарности шарахался от дождя падающих крошек, высоко подпрыгивал, царапал руку дающего, один раз оцарапав ее даже до крови.
Уже в машине Бойко вдруг как прорвало. Держа твердой рукой руль, он так напористо и быстро заговорил на своем родном языке, что ни слова было не разобрать. А ведь гостю уже начало казаться, что он с ходу читает родную кириллицу указателей и вывесок… Аз, буки, веди… Я буквы ведаю… Глагол добро есть… Живет земля каки люди мыслят наши… Фракиец срочно перешел на синхронный перевод. В общем, Бойко говорит, что ему осточертели все эти ностальгирующие метаморфозы, фатум этот античный, кошки с созерцающим виноградом глаз, которые к тому же еще и царапаются, когда их кормят от души… Нет, разве мы с тобой о чем-то подобном толковали? Да и кто виноват, что котенок его цапнул?.. Нет, он решительно не согласен с тем, что нужно постоянно докапываться до истины, роясь в кишках у животных и угадывая по ним будущее, которое вряд ли для нас когда-нибудь наступит… Вот это уж точно… И какое может быть будущее, если не только нет пророка в своем отечестве, но и царя с коммунистами на самом деле тоже никаких нет?!… В общем, всякий раз, когда человек строит Город Солнца, нужно быть крайне осмотрительным. Всегда следует опасаться, что Солнце может и не взойти. Город построен, а Солнце возьмет и не взойдет. Или построишь город не по плану, к рассвету, а к ночи – и падет тьма, и будет длиться долго, так что на всю твою жизнь хватит. А ведь город-то был посвящен Солнцу! Это все, как ты понимаешь, он говорит…
Теперь, действительно, было понятно, что именно говорил водитель.
– Да, Бойко! Да! Как вести себя так, будто я верю? А если я не верю?.. А если кто-то не верит в меня и в мое будущее?.. Вот я не верю в твое будущее, а ты – в мое, и все мы не верим –– в наше общее… А ведь мы живем друг с другом, в одно время… Переведи ему, – попросил гость.
– Не буду. Хватит. Он и так все понимает, – отрезал фракиец.
– Я и так все понимаю, – подтвердил Бой. – Все включено и оплачено.
Друзья понимающе рассмеялись.
Уже близилась конечная цель их путешествия. Время за разговорами прошло незаметно, будто его и не было. Пора! Пора уже было окончательно сосредоточиться в этой зеленой бездне, где за одной горой открывается другая.
Гора была названа в честь языческого бога Перуна.
Превозходно гледко. Превосходный вид.
Белые персты песчаных “останцев”.
На дорожках, ведущих к воротам монастыря, быстрые тени ящериц под ногами.
В саду виноград, инжир и райские яблоки, покрытые темным воском спелости.
К ним подходит молодой монах – их тут всего-то двое – и подробно рассказывает про здешнюю реликвию, икону Божьей Матери Вратарницы. Во времена императора Феофила, спасаясь от иконоборцев, она приплыла по морю на Афон в виде огненного столпа и долго не давала никому к себе приблизиться. Потом наконец сама вышла на берег. Ее с большим почитанием поставили в храме, но на следующее утро икона оказалась над вратами обители. И так несколько раз кряду, пока люди не услышали: “Не надо меня охранять – я сама буду охранять и любить вас…”
Молодой монах замолкает и осторожно спрашивает, верят ли путешественники в такие истории, но те с готовностью кивают головами. Разумеется, тут находится копия. Подлинник на Афоне, в Иверском монастыре. За это время икона несколько раз плакала. Когда, вы спрашиваете? В 1905-м году, в 1956-м… Последний раз совсем недавно. Что тогда было? В 1905-м ясно, что: меня вообще не было, соображает гость. В 1956-м… А то и было, что я родился. Под зелеными вратами Иверии. А когда она плакала в последний раз, когда это “совсем недавно”? Неужели этим летом?.. Здесь или на Афоне?.. Копия плакала или подлинник?…
Монах молчал. Да и не надо было никакого ответа. Гость и сам уже все знал, как по буквам. В полумраке церкви, среди золота, багрянца и ляпис-лазури, на изображении Вратарницы отчетливо был виден синий шрам возле губ и надвое рассеченный материнский глаз, след от меча, оставленный в девятом веке.
Возвратясь в Сердику, друзья обнялись на прощание – пора! скоро увидимся! Не навсегда же… Фракиец был полон желания ехать к себе на дачу в горы, чтобы обдумывать происходящее. Бой собирался рулить дальше. Гость имел намерение по прибытии на родину выучить болгарский. Но первый урок был ему дан тут же, на месте. Оказывается, их цыганское лето – это наше бабье. Бабье лето без баб, смеется Бойко.
А фракиец молчит. Известно, по какой причине, тут и сосредотачиваться не надо. Когда он приедет на гору, то обнаружит на своем дачном участке полное отсутствие электрических проводов в радиусе двухсот метров.
Цыгане украли.
РОЗА-РАЯ
Лицо женщины изменяют не только прожитые годы, но и новые очки. Эту бесспорную истину, проглоченную в качестве легкой начинки якобы серьезного ток-шоу, она примеряла к себе каждый божий день. Присоединяя к сумме диоптрий что-нибудь столь же существенное. Оплаченные отечественным эквивалентом условных денежных единиц шарфик, сережки, бусики… порой даже костюм или платье. Неважно, где это было куплено, в дорогом бутике или на рынке.
“Красиво не то, что красиво, а то, что стильно”, – любили повторять в ее окружении, но она демонстративно усматривала красоту в какой-нибудь дешевенькой польской блузке с ностальгическими рукавчиками или в воланах третьесортной, с точки зрения “от кутюр”, распашной турецкой юбки. Когда-то, было дело, она была форменной законодательницей столичной моды – негласной, конечно же, – когда в стране вообще нечего было носить. Яркий тюрбан на голове, прическа памяти Вивьен Ли из “Унесенных ветром”, которые она придумывала для себя, вдруг становились ходовыми. Все девушки начинали щеголять в тюрбанах или с волосами, заколотыми высоко над ушками. С нынешними модницами ей уже, пожалуй, не потягаться. Ну да ничего: “Я не буду думать об этом сегодня – я подумаю об этом завтра”. Таков был совет бессмертной Скарлетт, которому она неизменно следовала, поэтому взяла швабру, взяла тряпку, совок с длинной ручкой взяла… Кругом валялись черепки, разгромленные вещи – как после битвы.
По предсказанию Нострадамуса, уже в 2018 году изобретут новый вид защитной одежды – вторую кожу, которая будет надеваться на голое тело под верхнюю одежду, чтобы полностью изолировать человека от вредных влияний окружающей среды, перепадов температуры, ударов тока и тому подобного. Эта кожа будет снабжена вентиляционной очисткой, самостоятельно будет поглощать пот и другие выделения, вообще будет работать автоматически, управляясь при помощи личного компьютера или ПРОСТО ГОЛОСОМ… Так по крайней мере расшифровывали Нострадамуса комментаторы, посулив, что вслед за второй кожей изобретут и третью, и четвертую, за этим дело не станет.
Долгое время роль “второй кожи” исполнял для нее интерьер дома – но, боже, в каком он сейчас виде! О самом интерьере после, иначе кое-кто может подумать, что перед нами просто богатая дамочка, с жиру бесящаяся, и что вместо честного документального свидетельства подсовывается сюжет из серии “богатые тоже плачут”. Тем более что и интерьер-то был так себе. Типичная коробка ар деко – ни тебе русской живописи девятнадцатого века с ее грустными пейзажами настроений, ни французских шпалер века семнадцатого-восемнадцатого, галантного, ни египетских скарабеев, ни готики с модными в этом сезоне “черными” темами, ни даже тяжелой урбанистической панели, добытой в фамильном склепе.
Квартира была ее соратницей, в прямом смысле этого слова. С использованием, как теперь говорят, аутентичных моментов внутреннего переживания хозяина (хозяйки). Дорогостоящие, добротные вещи и отреставрированный хлам не подбирались один к одному, а выживали по принципу сосуществования. Отсюда никогда ничего не изгонялось и почти не выбрасывалось, подобно Плутону, зачем-то изгнанному недавно из компании серьезных планет. Каждый предмет находился на своей положенной орбите. Но не геометрия была тут царицей, вправившей мозги извилистому модерну и мистике ар нуво. Царствовала струящаяся женственная материя какого-то доисторического сна, с вытканными по его подолу розовыми зарослями и райскими лилиями.
Один из главных кошмаров ее жизни тоже обычно приходил во снах. Живет она в огромной квартире, находящейся в состоянии перманентного ремонта. Живет и знает, что этот ремонт никогда не будет закончен. Выйдя из одной, более или менее приведенной в порядок, комнаты, толкнет дверь и тут же попадает в другую, совершенно ей неизвестную, где конь еще не валялся. Просыпалась – в состоянии ужаса, весь день ходила полубольная, дотрагиваясь до вещей, что-то двигая, переставляя. Дом – моя крепость. Дом – защита. Каждый жест хозяйки (хозяина) – не просто жест. Он имеет продолжение и разрешение ТАМ, воспроизводит не видимый глазу ритуал.
Вчера все полетело к черту. Единственным жестом, которым поверялась аутентичность интерьера сегодня, было бессмысленное размазывание по лицу слез. Она не просто плакала – она трубно всхлипывала, громко сморкалась и рыдала навзрыд, подвывая в такт своей боли.
Все было перевернуто, сдвинуто, перебито, как после погрома. А ведь начиналось самым мирным образом. Слово за слово… Все знают, как это обычно происходит между супругами, мужем и женой, много лет прожившими бок о бок, знающими каждый шрамик на чужом боку и, наверное, любящими друг друга.
Она подумала: а что если б стены были стеклянными, как это сейчас модно у очень состоятельных людей, озабоченных чувством подлинного дома, – полностью открытое прозрачное помещение с раздвигающимися дверьми и зеркалами живет в скале, в океане, в лесу, свет зависает между балками, будто идет не от внешнего источника, а изнутри комнаты… Вся эта экология разбилась бы к чертовой матери. Разве что делать стекла пуленепробиваемыми?
Не было смысла думать об этом сегодня. Да и завтра тоже.
Она привычно посмотрелась в зеркало, где с заломленными над затылком руками, слишком тонкими в широких рукавах кимоно, стояла распухшая, словно покойник в воде, женщина и тщетно пыталась поправить расплывающуюся прическу. Впрочем, трудно было теперь считать себя женщиной – не потому, что покойник, а из-за несправедливых попреков и оскорблений, которые вылились на нее вчера полным ушатом. Нет, таких ударов не наносят, если, конечно, не хотят смерти друг другу!
Стуча, как колодками, деревянными подошвами сабо, она направилась по длинному коридору на кухню.
Бросила в кастрюльку ароматную горсть “Арабики”, прямо в зернах.
Заодно на секунду нырнула в запах кофе, которым пропах шкафчик. Окунулась в семейное счастье, комфорт, былые завтраки на двоих.
Закурила натощак, захлебнувшись дымом.
На маленьком столике лежала почта. Услугами компьютера она старалась не пользоваться – и каждый раз оказывалась вознаграждена. После полугодового ожидания получала рукотворные письма от подруг с впечатляющими описаниями их жизненных обстоятельств.
Подруг, собственно, было две: Роза и Рая. Они давно уже жили одна в Бостоне, другая в Иерусалиме. Не дальний, конечно, свет, но все же было непонятно, как и что их до сих пор так прочно связывало. Не тот же факт, что, имея в детстве одну пару ножниц на троих, они наперегонки вырезали бумажные наряды для картонных кукол? Корни ее будущей профессии, очевидно, были тут: МОДЕЛЬЕР-ДИЗАЙНЕР. Так это теперь называлось – оформлять интерьер богатым дамочкам, выдавая свои скрытые комплексы за потаенную мечту чьей-то чужой жизни. Что касается Розы-Раи, то род их занятий не был таким определенным. Они… как бы это выразиться… были счастливы и без работы.
Отхлебнув кофейной горечи и убедившись, что не умерла, она вскрыла кухонным ножом конверт. На пол посыпался глянцевый ворох фотографий. Одну она подняла. На ней подруга Роза была снята на фоне знаменитых американских каньонов. Подруга! Прислать глянец вместо подробного отчета о прожитой жизни! Завтра же – вопреки своему правилу – отправить e-mail, в котором в количестве, превышающем качество, написать только одно это слово. Над головой застучали каблуками, забили музыкой. Соседи сверху отличались крайним отсутствием слуха, даром что ездили на правительственной машине с мигалкой.
– Копыта отстегивайте, находясь в доме! – крикнула она в потолок. Но тут же испугалась – нельзя же так. Люди же не виноваты, что (какой там стеклянный дом!) в квартирах звукоизоляция отсутствует. Пусть себе цокают. У них, как в том анекдоте, где Чапаев пишет произведение о красной коннице: начало – конец – а между ними сплошное цок, цок, цок… Да и как ей самой не стыдно увязывать в один узел свою любимую Розочку с этим неблагородным семейством, которое в свободное от мигалок время сочиняют коммунальные доносы на соседей…
Узелок требовалось срочно развязать, распутать. Ее Роза, ласково прищурясь, смотрела прямо в объектив фотокамеры, на нее смотрела, и на отроческих ее губах золотилась какая-то весть, золотились ямочки и родинки на коже, всегда, даже под российским снегом, облитой солнцем. Карьер на заднем плане люминесцировал сине-сиреневым, зелено-голубым космическим светом.
Это имя уже почти не встречалось в списках юных рожениц. Она и сама его тогда уже ненавидела – говорила, что так можно назвать только перманентно цветущую стерву, благоухающую тетку, уставленную букетами в хрустальных вазах. Либо уж – в уменьшительном варианте – бодливую козу без рогов. Цветок розу она тоже не любила, предпочитая спутники тревог – красные гвоздики. Подруга долго не могла определить, каким боком предстать перед миром: гибким и упругим стеблем с шипами или тайной прелестью круто свернутых лепестков, с каплей росы в самой сердцевине. “Хорошо еще, что меня не назвали Рая. С этим имечком вообще жить нельзя”, – сказанула она однажды. Раей звали их третью подругу.
Несмотря на общий флер имен, подруги получились разными. Одна – удачница, Рая. Другая – нет, Роза. Или наоборот.
Пожалуй, жизнь Розы действительно сложилась не хуже, но и не лучше, чем у других. Там, в Америке, был у нее муж, была дочка, кошка (кстати, точная копия той, что и у русской подруги). Водила и возила она экскурсии по местным достопримечательностям, готовила выставки, что-то и сама рисовала, объездила полмира. Можно было только позавидовать этому последнему преимуществу: увидеть Рим в любой час, в любую погоду – и не умереть. Но завидовать почему-то не хотелось.
Райка же в Иерусалиме вообще была миллионершей, то есть женой миллионера. Дети, внуки, лошади. Прожив полвека, решила освоить верблюдов – и тут же, взгромоздясь на одного из них, упала и сломала себе ногу в трех местах. Письма ее всегда полны оптимизма: вчера содрала с лица старую кожу, теперь лезет новая, но загорать пока нельзя, так что накрылся в феврале Хай Нань, лучший в мире китайский курорт. Как будто ей на второй исконной родине солнца мало!
Какая песня их тогда объединяла, самая главная?
Она подошла к пианино, открыла крышку. Наугад ткнула пальцем в клавиши. Звук был расстроенный. Не играла сто лет. Нет, усмехнулась, мне самой еще только девяносто девять. Песня не вспоминалась. Вспоминалось – та-та-тата та-та-тата та-та-та…. Да-а-а! В этой строчке много песен. Шутка типа одесской. Глупо. Глупо петь и играть, храня выражение лица, будто они сидят в этой комнате вместе.
Включила телевизор – все-таки музыкальный фон. И тут же увидела в молодежной передаче мужа. Бровь заклеена тоненьким кусочком пластыря. Рассказывает юношеству о международном туризме, а все его слушают и болтают в ответ, точно бандерлоги. Прелесть, как молодежь научилась болтать. Без клыков, без когтей, язык без костей… Это у хищников каждый звук ритуален – они недаром проливают кровь, вгрызаются в плоть. А у этих, травоядных, речь льется без всяких препятствий, даже близко не подходя к жестокому смыслу. Слово за слово пережевывают свою сладенькую брачную жвачку.
О, знали б мы, какие розы нам заготовит Гименей!
Выключила. Переключилась. Гименея зачем-то вспомнила. Скорее уж надо – Гада. Нарочно не придумаешь: семитский бог счастья, назначающий каждому его долю или жребий. Был осуждаем пророком.
“… И произведу от Иакова семя, и от Иуды наследников гор Моих, и наследуют это избранные Мои, и рабы Мои будут жить там. И будет Сарон пастбищем для овец и долина Ахор – местом отдыха для волов… А вас, которые оставили Господа, забыли святую гору Мою, приготовляете трапезу для Гада и растворяете полную чашу для Мени, – вас обрекаю я мечу, и все вы преклонитесь на заклание…”
Тут Гад и Меня – имена Солнца и Луны. На самом же деле, определенно символ супружества.
Она усмехнулась. Вот ждешь-пождешь – и получишь наконец послание. Только не от подруг. Легко…
Ей легко было представить, как красавица Роза, со всеми своими родинками, лепестками и коварными впадинами, омывает себе тело водой, мастит его драгоценным миром, причесывает волосы, надевает на голову повязку, вешает на себя цепочки, запястья, кольца, серьги – одевается в одежды веселия своего. Затем крадучись пробирается в стан противника, во вражеские шатры, где допьяна поит какого-нибудь оголтелого предводителя террористов, потом – взмах клинком! – раз и отсекает ему косматую голову. Приносит ее своим братьям и сестрам, просит повесить на зубцах стены… Низложен рукою жены. Не от юношей сильных, не от сынов титанов – дочь Мерари, красавица Юдифь погубила его. Звените, кимвалы, бейте, тимпаны. Звучи, торжествующая медь! И звучит хор, радуется победившая плоть. И забирает она все серебряные сосуды, постели, чаши, всю утварь врага, и идет впереди хора, и ведет за собой всех жен…
А Рая? Та, в соответствии со своим именем, должна была бы избрать другой жребий. Подобно дочери полей моавитских, придет она к чужому народу, в земли мужей своих. И пришла, и нашла там хлеб и кров. И вошла к вифлеемлянину Воозу – тихонько открыла у ног его и легла. И продолжила свой род, прабабка одного славного царя и прапрабабка другого, псалмопевца. Руфь.
А может, наоборот? Роза – Руфь. Рая – Юдифь.
Кто же она сама в таком случае? Есфирь? Живущая в шатрах Вавилонии. Султанша… Облеклась в одежды славы, любви и скорби и пала лицом своим перед властителем. И исполнился сон, и две враждующих змеи сокрушили одна другую, а малый источник ее любви сделался рекой. И был свет, и было солнце, и было множество воды… Река Есфирь, спасшая свой народ.
Она пошла к зеркалу – ну ничего подобного. Повернулась к окну и взглянула. Удивилась, что кругом так бело, хотя вчера еще летели листья, землю покрывала осенняя ржавчина. Зима началась сразу. По голубому полю тянулась снежная пахота облаков, разлетающихся, как от земляного взмета почвы. На чистом участке висел маленький серебристый самолетик. Стоял звук, какой всегда бывает в первые ноябрьские дни, звук конницы, шествующей по схваченной заморозками воде: цок, цок, цок.
Сверху от соседей тут же грянуло.
Я все отдам тебе, и прелести за это.
А здесь ты ходишь, извиняюсь, без браслета,
без комбинэ, без фильдеперсовых чулочек
и, как я только что заметил, без порточек.
Итак, накрылася фартовая пивная,
где собиралася компания блатная.
Сгорели девочки: Маруся, Роза, Рая.
И тра-та-тата, тра-та-тата, тратата…
Она вздохнула, собрала последние черепки, вымела осколки китайской вазы. Единственный настоящий предмет в доме, с гулкой пустотой внутри.
Наткнулась на острый кухонный нож и чуть не порезалась… Чем человек, муж ее, – чем он-то виноват? Провел человек по делам туризма в воздухе суммарно целые сутки, зато и побывал везде. А она-то в воздух не поднималась, все больше по земле ходила, зато и не побывала нигде.
Во время одной из поездок он будто бы видел чудотворную икону, которая сказала людям: НЕ НАДО МЕНЯ ЛЮБИТЬ – Я САМА ВАС ЛЮБЛЮ. ВЗОШЛА И ВИСЕЛА НАД ВРАТАМИ. ЯВИЛАСЬ В ОДИН ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ. НЕ ДАВАЛА К СЕБЕ ПРИБЛИЗИТЬСЯ. ПЛЫЛА ПО ВОДЕ ОГНЕННЫМ СТОЛПОМ. СПАСЛАСЬ. УПЛЫЛА К ДРУГИМ БЕРЕГАМ
Сама должна любить – сама, сама, сама. – А ты, а ты, а ты?
Она представила – вот он, сейчас войдет и скажет:
– Ну что, мир? Что мы с тобой, умерли, что ли…
И она ответит:
– Умерли. Теперь начинается жизнь.
ФАКТИЧЕСКИ АНГЕЛ
Эта история родилась из одного случайного свидетельства, которое исходило от человека во всех отношениях состоятельного и даже не без имени. Он что называется был публичной персоной: оперным певцом, исполнившим партию Зигфрида в одноименной опере. Так вот, он признавался, что иногда в местах людских скоплений или на пустынной улице у него вдруг возникает странное состояние. Ноги сами подкашиваются, и он готов упасть, хватаясь за воздух, за полы чужой одежды и громко крича: “ А-а-а-а-а-а!.. Помогите, спасите меня!..” Состояние, близкое к чувству провала, которое вдруг испытывает самый известный актер перед выходом на сцену. А может, полной уязвимости, как у Зигфрида на охоте, или как у человека без тени. Еще, сказал он, немного помолчав… еще это похоже на оставленность ребенка во взрослом мире. Сказал – и виновато улыбнулся.
Не знаю почему, но это последнее сравнение совершенно меня поразило. Невозможно было представить себе героя Зигфрида, умевшего понимать язык птиц, беседовавшего в заколдованном лесу с птичкой о страстях человеческих, – жалким и требующим помощи у прохожих. Трудно предположить и то, что нормальный, взрослый человек может просто так взять и впасть в детство.
Просто дети, должно быть, – это действительно т а к о й с т р а н н ы й н а р о д, они нам почему-то всегда “снятся и мерещатся”, как Достоевскому. Есть у великого исследователя душ святочный рассказик: стоило одному мальчику в рождественскую ночь замерзнуть за поленницей дров в чужом дворе – и он сразу попал к Христу на елку. В последнее время тема детства вообще стала чрезвычайно актуальна; приводятся страшные цифры беспризорных, брошенных, несчастных детей, не умеющих читать и писать…
Что же касается человека, давшего импульс моему рассказу, то он уходит, уходит в свое необратимое взрослое время, чтобы никогда больше не появиться на этих страницах, и я провожаю его приход и расход приветственными криками: браво! жив, жив, курилка! Но все дело в том, что сами дни старого года уже сочтены. Скоро Новый год с его подарками, Рождество, елки, елки, елки… А началось все еще в ноябре. Снег выпал до положенного срока, сначала тут же тая, без остатка уходя в черноту земли, а потом постепенно одерживая верх, – и все-таки нарос тот непорочный зимний слой, вкусная корочка льда, по которому кто-то же должен был пройти, как в первый раз, и в первый раз поскользнуться, чтобы упасть.
Краткий временной отрезок прохождения по первому снегу и есть наше детство. Или явление ангела.
Мальчика звали Петр. Он был краснощек, ясноглаз и носил форму курсанта ММКК, Московского морского кадетского корпуса им. Героев Севастополя. В черном бушлате с желтыми лычками на рукаве, в форменной бескозырке, он походил на кубышку с узким горлышком – шейка тонко белела из-под плотного ворота. В кадетский корпус его в срочном порядке перевели, когда мама обнаружила, что в школе с особым уклоном, куда она сначала отдала ребенка, у него, в частности, отсутствовала тетрадь по математике, а на уроках химии дети, по правилам каббалистики, пытались извлечь чистый вес из букв алфавита, профилирующим же предметом была черная магия. Конечно, ангелом в этом мире быть нельзя, но и чертом тоже – необязательно, посоветовались мама с тетей и определили Петю в кадеты. Само это название показалось им чем-то по-настоящему надежным, связанным с понятиями о чести, достоинстве, фамильной гордости. Среди выпускников КК до революции были известный мореплаватель Витус Ионассен Беринг, автор “Толкового словаря” Владимир Иванович Даль, как оказалось, не выносивший моря и впоследствии ставший военным доктором, композитор Римский-Корсаков, напротив, во время трехлетнего плаванья написавший свою первую симфонию, адмирал Ушаков и многие другие славные имена.
После первого же дня занятий Петр продекламировал маме и тете стихи великого князя Константина Романовича, посвященные кадетам:
Хоть мальчик ты, но сердцем сознавая
Родство с великой воинской семьей,
Гордися ей принадлежать душой.
Ты не один – орлиная вы стая.
Словом, был взят курс на возрождение.
И мальчик начал возрождаться, развиваться в правильном направлении. Строевая подготовка проходила для него несколько болезненно, но он был бойкий, общительный и учился преодолевать трудности. Особенно же любил кружковые занятия во внеклассные часы, когда учащиеся горячо обсуждали проблемы мировой литературы, выпускалась стенгазета, а также к большим праздникам ставились различные сценки и отрывки. Воспитателем у мальчишек (а из них сплошь состоял класс) был пожилой, одноногий человек в чине подполковника. К своим обязанностям он подходил строго и даже отбирал у говорунов мобильники, за что детская сторона кидала в него на улице снежками. Но атмосфера внутри коллектива была здоровая. Подполковник Сергей Сергеич (Серыч) все-таки был правильный мужик, хотя в педагогическом составе и существовали на его счет разные мнения. Детям не раз приходилось быть свидетелями внезапных перепалок Сергеича с боцманом, смысла которых они не понимали. Дословно, быть бы тебе полковником, да не в нашем полку… хоть со ангелы ликуй, только нас минуй… Боцман кипятился, а Серыч отвечал чинно, благородно, только глаза у него начинали сильно западать, а лицо покрывала неприятная острая худоба. Должно быть, чтобы это скрыть, он завел себе крутую бороду и – ребята заметили – частенько прятал едкую усмешку в жалкую свою растительность.
Он и к ним, своим питомцам, иной раз прикалывался: у вас, мол, даже Николай Васильевич Гоголь – правильный мужик. Вий с его опущенными, мертвыми веками – это круто, а бессмертная птица-тройка – реально-натурально или по барабану (синонимы: перпендикулярно и параллельно), а еще сиренево. Подсчитано, дорогие мои орлята, что в словаре у Пушкина было тридцать тысяч слов! Он переводил с двенадцати языков! Тургенев – с восьми. Лев Толстой – с девяти, а в конце жизни выучил еще и древнееврейский, чтобы понять, на каком языке Бог разговаривал с Авраамом… Нечего уж говорить о Трубецком – тот знал восемьдесят языков! У современного человека словарный запас от силы пятьсот слов, а у вас и того меньше. Хотя… – Сергеич пожевал краешек бороды. – Может, это и к лучшему. Человеку, знающему только пятьсот слов, гораздо легче приспособиться в чужой среде. Ему все равно, где и как себя описывать – на родине или на чужбине. А вот по-настоящему культурный человек, братцы, слишком национален, чтоб описывать себя чужим языком…
Но воспитатель был не до конца прав. Орлята изучали на уроках английский, японский, корейский. К Новому году они готовили большую программу со стихами, репетировали на иностранном языке сценку с ангелом, где Петру была поручена главная роль: Ангела.
Но кто есть ангел? Мальчик не знал и даже представить себе этого не мог. Можно было спросить у тети – та ходила в храм и потом с чувством рассказывала про серафимов-херувимов, упоминая также какой-то Аминь, который, как правило, означал для Пети конец его баловству и детским глупостям. Мама часто читала вслух стихи про немецкого ангела, который был весь из сахара и в конце концов растаял, лежа ногами и крыльями в сладкой лужице. На картинках ангелов рисовали упитанными розовыми младенцами, почему-то всегда больше похожими на девочек. Но ни тех, ни других Петя не жаловал – он сам недавно был младенцем, девочки же из соседнего класса были ему по параллели. В общем, все это не годилось для роли и не гарантировало успеха на сцене.
Как-то вечером, после занятий, Петр надел бушлат и шапку с кокардой, на которой был изображен якорь, и вышел на улицу. Гулять ему не хотелось, так как первый мороз крепчал и обещал метель, но делать все равно было нечего. Он прошел мимо сияющих витрин, киосков – прямо к рынку на площади. Когда-то он застревал возле каждого киоска и канючил, чтоб взрослые купили ему хоть что-то, хоть какую-нибудь приторную мелочь, но теперь – мимо, мимо этого детского мира желаний. Он был уже не в том возрасте. На рынке, хоть и толкались, наступали на ноги, было куда интересней. Кажется, никто ничего не покупал, но все свободно двигались на открытом воздухе, под завязку нагруженные сумками, тележками, рюкзаками. Все тут происходило нескладно и дружно – люди за прилавками гортанно, весело переговаривались между собой, ласково обращаясь к покупательницам “тетя, купи!”, и вдруг где-то совсем рядом гремел взрыв, люди бросались врассыпную. Все – в один момент. Эта одномоментность почему-то и нравилась мальчику, уже приученному к порядку, чести и достоинству (хоть и весьма относительным, как говорил воспитатель).
У ворот рынка в растоптанной снежной жиже лежали выломанные рога – кажется, бараньи, – с запекшимися кусочками кожи. Рядом, у мусорных баков, валялся пьяный, всем телом уткнувшись в асфальт. Впрочем, он был аккуратнейшим образом обвернут в целлофан, то есть, по сути, законно бомжевал, досматривая в естественных условиях свой последний сон.
– Дядя! Ну пожалуйста!.. – услышал Петр. Это какой-то малютка в пачкающей одежде приставал к прохожим, даже в окна подъезжающих иномарок лез. Он сунулся было и к Пете, но у того у самого не было ни копейки в кармане. Мать малютки сидела тут же, в цветастом стеганом халате, с другой, завернутой в одеяльце крошкой на руках – вроде тоже милостыню просит, – и когда сын ни с чем вернулся к ней, она встретила его привычными словами “ублюдок, ублюдок…” Вроде он перед ней сто лет уже виноват. Пете сначала не было жаль мальчика – подумаешь, деньги! Он и сам всегда без денег, и ничего. Разве можно так унижаться? Но из глаз попрошайки вдруг что-то пролилось – не слезы… какая-то ослепительная, влажная боль, прямо нечеловеческая. Люди так никогда открыто не смотрят, стесняются… Петя представил, как однажды ночью, в сильный мороз, старший сынишка замерзнет, обязательно замерзнет, и тогда мать, возможно, пожалеет, что называла его ублюдком из-за денег. Господи, неожиданно взмолился он, спаси этого мальчика, пусть глазам его не будет больно! Может, он действительно плохой, но спаси его сейчас, таким, какой он есть в эту минуту, а не таким, каким будет, когда вырастет и будет лежать телом в целлофане, как сосиска… Ну пожалуйста!..
Начиналась метель – длинная, на добрых полгода, снежная забота зимы.
Мело все сильнее и круче. В светлых завихрениях брели старики с потухшими глазами. Прохожие побойчее бежали, обгоняя друг дружку и слепо тычась во встречных черными пятнами пальто. Улица словно хотела поглотить мальчика, схлопать его, как воздушный шарик, – в глазах у него встала и неотступно стояла сплошная черно-белая рябь… Хлоп! В самом деле раздался оглушительный, как взрыв, хлопок. Это лопнул на морозе чей-то красный воздушный шар. И сразу полетели зыбкие, полустертые, нежные цветы снежной канители – как единое средоточие особой чувствительности, данной человеку для того, чтобы он мог выбрать свой собственный источник, определить начало этого исходящего снегом, проходящего, уже почти прошедшего человеческого дня счастья, радости, света.
В снежной пелене зажглись маленькие огни. Это мальчуганы в кожаных куртках играли в факельное шествие, захватив часть тротуара.
Петя подошел посмотреть поближе – на лице его ясно читалась радость любопытства. Он стоял и смотрел, как весело играют взрослые дети. И вдруг ему почудилось, что он слышит звук лопающейся скорлупы ореха, ощущает всей кожей, как огонек бежит к огоньку, звук лепится к звуку, какое-то скользящее движение ногтей по струнам и клавишам… Он уже где-то когда-то слышал этот звук-щелкунчик, звук-кружение с тысячью звенящих колокольчиков, снежинок, цветов, огоньков… зима, весна, лето, осень… никто никогда любить тебя очень… солнце луна дождик снег… никто никогда тебя больше всех… знает лишь снег откуда зачем… никто никогда навсегда всем…
Но тут дохнуло огнем – и он понял: все, конец цветам! Один из маленьких огоньков отделился из общей гущи, полетел прямо в Петю. Что-то больно ударило его по лбу, и он отключился.
… – Скажите, господин кадет, – послышался голос из пелены, – скажите, пожалуйста, кем вы были раньше?
– Кто это со мной говорит? – удивился Петя. – Это Серыч?
– Нет… – Голос на секунду замялся. – Я не Серыч… Я, видишь ли, твой ангел счастья, добра и света. Но ты не ответил: кем ты был раньше? Не помнишь?
– Когда это – раньше? – недоумевал Петя.– Когда еще с нами жил папа? Нет, я очень хорошо все помню… Я был тогда мальчик-с-пальчик и родился из чувства голода. А папа ушел в море, стал контр-адмиралом и пал в Севастополе…
– Глупости! Просто детский лепет. Неужели ты не помнишь, что раньше тоже был ангелом? Все дети рождаются ангелами, только они тут же об этом забывают. Земное дыхание в первый раз попадает им в легкие – и они кричат и плачут, кричат и плачут. А ангелы – тихие.
– Нет, я помню… – упрямился Петя. – Я тогда был совсем-совсем маленький… и нечаянно погладил рукой солнышко, а оно как обожжет!.. Крылышки тут же отпали, и я стал человеком. А с крылышками был птичкой. Я тогда так обрадовался, что даже заплакал, а потом захохотал от смеха… А ангелом я не был – я сразу стал человеком.
– Ну и как же ты им стал?
– А так. Однажды мы пошли с мамой гулять в лес, и там, на тропинке, я нарочно наступил на муравья. А мама рассердилась и сказала: “Я тебе не велю. Муравьи приносят пользу”. Тогда я пришел домой и рассказал тете: “Тетя! Я убил пользу, а это не велено”.
– А что людям велено, смешной мальчик?
– Любить друг друга, целоваться, баловаться… И вот стою я один раз под снегом – балуюсь, тучки ем…
…– Вот это да! Тучки он ест! Ща как звезданем – снова станешь птичкой. Плыви отсюда, моряк!
Над Петей стояли мальчуганы, игравшие с огнями, и рассматривали якорь на его кокарде.
– А ну-ка, кыш вам говорят, фашисты малолетние!
Какой-то дядька с сизым носом протягивал ему сверху руку, тянул к себе.
– Подымайсь! Раз-два! Ну и детишки пошли. Сшибут с ног ни за здорово живешь – и поминай как звали!
Хулиганы быстро рассеялись. Дядька нахлобучил Пете на голову упавшую шапку. Петя ойкнул – на темечке намечалась большая шишка.
– Чего ойкаешь? Вставай, иди домой, там мамка заждалась!
– Откуда вы знаете, что меня ждет моя мама? – спросил Петя и получше посмотрел на дядьку: не он ли тот ангел, с которым они только что разговаривали?
– Да уж знаю! – сердито буркнул тот. – Иди и попроси у своей мамы прощения…
Дядька повернулся и ушел. И, глядя ему вслед, Петя как-то так сразу увидел, что его самого вообще никто не ждет и прощенья ему просить не у кого.
Когда мальчик явился домой, в кухне на столе уже стояли колбаса, сыр, хлеб. Из духовки просачивался сладкий дух яблочного пирога, хотя до праздников было еще ох как далеко. Но какое-то блаженство уже сгущалось, золотилось, как сливочное масло, которое ножом намазываешь на хлеб.
Никто не ругал Петра за шишку. И за синяк, расцветающий на лбу, тоже. Сестры только охали, когда он принялся рассказывать им про ангела, который фактически спас его от фашистов. “Вот уж воистину спасибо, – говорила тетя, – что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцем”. “Ей, Отче!” – тихонько вторила ей мама, только… только как же Петя будет теперь играть ангела – с такой-то звездой во лбу?
– Ничего, – успокоил их Петр. – Как-нибудь сыграю… Мама, ты меня любишь?
– Люблю.
– Очень?
– Очень.
– Очень-очень?
– Ну Петя! Что ты пристаешь, ты ведь уже взрослый мальчик… кадет… – шутливо отмахнулась мама.
– Очень-очень? Очень слишком? – Петр нарочно немного кривлялся: так он лопотал, когда был поменьше.
И мама вдруг поняла, приняла всерьез и сказала с чувством:
– Очень, Петя… очень-очень… очень… слишком…
Потом они сидели на кухне, пили чай с яблочным пирогом, и никак нельзя было немного повременить или, наоборот, поторопить – ни этот вечер, подаренный им задолго до Рождества, ни бесконечные минуты эти. Все продолжалось ровно столько, сколько нужно для того, чтобы тело человека вплотную приблизилось к истоку жизни, а не к ее исходу и само стало в чистом виде телом жизни, а не телом смерти, и звук счастья звенел где-то высоко-высоко, как в летний полдень, и зло было непоправимо, а значит, совершенно не нужно, и свет не утрачивался каждый раз, как это обычно происходит с уходом из мира хоть одного живого существа.
Петя подумал, что если он и в самом деле был ангелом, а потом об этом забыл, то сегодня с ним случилось вот что. Он научился говорить сам с собой.
Но, возможно, это он тоже забудет – во второй раз.