(Олег Юрьев. Франкфуртский выстрел вечерний. Ольга Мартынова. Французская библиотека).
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2008
Олег Юрьев. Франкфуртский выстрел вечерний. – М.: Новое издательство, 2007.Ольга Мартынова. Французская библиотека. – М.: НЛО; серия “Поэзия русской диаспоры”, 2007.
Книги, лежащие передо мной, – разного объема и несколько разного жанра. “Франкфуртский выстрел вечерний” – новая книга Олега Юрьева, составленная из стихотворений последних восьми лет, меньшей частью вошедших в его “Избранные стихи и хоры”, которые вышли в 2004 году в той же серии, что книга Мартыновой. “Французская библиотека” Мартыновой призвана представить весь ее творческий путь; однако основу и этой книги составляют стихи последнего времени. Эти годы были плодотворными для обоих поэтов, начинавших почти одновременно и уже четверть века работающих бок о бок – сначала в Петербурге, тода еще Ленинграде, потом в Германии, поэтов близких по литературной ориентации (входящих в группу “Камера хранения”, собственно, составляющих ядро этой группы), по глобальному эстетическому выбору, но очень далеких друг от друга по поэтике. С моей точки зрения, именно эти два поэта воплощают две наиболее плодотворные тенденции петербургско-ленинградской (по генезису – необязательно по месту жительства авторов) поэзии рубежа веков – тенденции во многом полярные, но взаимосвязанные. И потому так велик соблазн сопоставить их эволюцию…
Во “Французской библиотеке” мало стихов восьмидесятых – начала девяностых годов. Стоит взять с полки давнюю книгу Мартыновой “Сумасшедший кузнечик”, чтобы припомнить, что она писала в те годы, а заодно и юрьевские “Избранные стихи и хоры”; а лучше – взять первый выпуск “Камеры хранения”, уже раритетное, 1989 года издание, вмещающее под одной обложкой четыре первых сборника стихов четырех молодых в то время поэтов, в том числе Юрьева и Мартыновой.
Ранняя поэзия Юрьева – уже в те годы признанного лидера целой группы, целого течения в молодой ленинградской поэзии – была полна трагизма: не житейского, персонального, высказываемого, а метафизического. Мир в стихах Юрьева пребывает в вечном движении и преображении, но в стихах 1980-х годов это движение – во тьму, это преображение – распад. Поэт, “зеркальце у рта больного мира”, может зафиксировать этот распад, в случае чудесной удачи поэт может задержать его, остановить мгновение. Но победить энтропию и ему не под силу. Юрьеву всегда чужды были холодная отстраненность, ледяной стоицизм, каждой своей отверстой молекулой он открыт таким же открытым, кровоточащим, текучим молекулам окружающей материи; а любовь к образам и вещам мира в стихах тех лет неотделима от брезгливости и страха, и потому мучительна. Поэт, может быть, хотел бы любить только Бога и “жизнь, вечногорящий пламень”, пламень, сжигающий ложь личин. А обречен он – против воли – на нежность к преходящему и ложному, нежность бесполезную, потому что, “когда настанут сроки падать небесам,/ не сойдутся эти строки: что ты есть и что ты сам”.
Ранняя поэзия Мартыновой иная и по пластике, и по энергетике, и по интонации. Ей свойственно видеть мир не в его текучей и горячей открытости, а в неправдподобно-отчетливой и игрушечно-гладкой завершенности. Вещи, люди и слова пребывают в самодостаточности и равнодушии, в полудреме, но поэт их, равнодушных, любит просто, безоговорочно и бесстрашно (они ведь и с виду не особенно страшны, полуспящие). Особенно – животных: кошек и кузнечиков, птиц и зверьков, пьяных вином жизни. (У раннего Юрьева жизнь – огонь, у ранней Мартыновой – вино). И сам не особенно хочет от них отличаться: “… Скажи, кузнечик, нас здесь двое,/ что ты поешь своей земле?”
И вот прошло много, очень много времени – четверть века. И мы слышим те же два голоса.
Мир Юрьева в новой книге так же горяч и подвижен. Ни грана лирической чувственности не утеряно, зрение все так же глубоко проникает сквозь поверхность предметов, но видит их резче, дыхание так же сильно, но поэт лучше им управляет. Я не хочу вдаваться здесь в тонкости поэтики: по ин-струментарию и способам обращения с ним Юрьев 90-х немного отличается от Юрьева 80-х, а после 2003 года отчасти намечается возвращение к прежнему способу видения и писания. Сейчас для меня важнее другое.
глинистые голуби одесские
головы их голые и детские
душная волна из-под крыла
над горелым морем заболоченным
за холерным парком заколоченным
кукуруза дымная цвела
слава богу с этим все покончено
желтизна чулочная истончена
до запаутиненной дыры
кувырнулись голуби расстрелянные
и собаки прыгнули растерянные
в море со ступенчатой горы
Такого самозабвенно-нежного слияния с “тленным” (и уже истлевшим), вплоть до готовности разделить с ним его гибельность и гибель, – прежде у поэта не было. Он больше не сопротивляется своей обезоруживающей любви к жалкому и опасному миру, не смотрит на нее со стороны.
Юрьев и раньше, и сейчас часто употреблял в стихах слово “война”, но если прежде сам он был лишь надменным нейтральным свидетелем “войны дурацкой” или одиноким солдатом, последним в погибшей вчистую армии, воющим против всех и всего (и помнящим: “Луце же потяту быти, неже полонену быти”), то сейчас он как будто сам в рядах деревьев, идущих воевать, как им кажется, с большими черными птицами, а на самом деле – с ночью и пустотою:
Пришел указ для смертных рот:
Под грамофонный треск музыки
По двести грамм на каждый рот,
На каждый рот, на безъязыкий.
Ольга Мартынова тоже изменилась. Ее мир по-прежнему неподвижен: движутся не вещи, а авторский взгляд. Но про эти вещи поэт многое узнал, узнал про их невеселую изнанку; он знает, что “Если взглянуть за усталую нежность / природы, Увидишь усатую нежить”, и что Бог, Судьба и Случай, пьющие чай с сухариком, самым странным и непредсказуемым образом “играют с людьми”, что в бесконечном Саде мироздания много бедности, жестокости и тоски. И все равно этот мир любим – но иною, трезвою, грустноватой любовью.
Каждый день начинается с того,
Что мир переминается у двери.
Несчастлив, кто ему не открывал,
И счастлив, кто ему не открывал.
Мартыновой больше не нужен остраняющий взгляд на поверхность вещей. Достаточно назвать их, а иногда бегло, со снисходительной усмешкой (как ребенок о взрослом, как взрослый о ребенке) описать их странные повадки:
На лету птичка божья хруп такую ж коровку,
Но не ест, а счастливые точки считает на латах:
Играет с товарками – а у кого многоточней букашка.
Ну и съедает, конечно,
И свищет, птичка эта божья муравьино-мышиного цвета.
Так безмятежно, небрежно.
Юрьев сейчас видит в мире по большей части деревья, птиц, реки и поезда. Мартынова – города, книги и насекомых. Но и деревья с птицами – тоже. Архетип Юрьева – Иона (образ этого пророка возникает в давней юрьевской пьесе “Маленький погром в станционном буфете”), которого Бог почти силой научил любить не только Себя, но и Свое несовершенное творение; архетип Мартыновой – Кузнечик, беззаветно поющий, Сумасшедший и наконец – Разумный, познавший печальные секреты мира, но не разуверившийся в его веселых тайнах.
Многое можно было бы сказать и о своеобразнейшей структуре стихотворений Мартыновой, и о возникающих в них великих тенях (Введенский, Гельдерлин), и о ее стихе (выстроенном на отчетливой силлабо-тонической основе, с рифмовкой, хотя и нерегулярной, но – почему-то мне так кажется – по энергетической структуре гораздо более близкой к действительно лучшим образцам современного европейского свободного стиха, чем переводной и как-бы-переводной евроверлибр). Однако сейчас речь не об этом…
А о том, что звучат рядом два очень разных голоса, мужской (когда-то – напряженный и сурово-осторожный, теперь – безоглядно-нежный) и женский (раньше – простодушно-нежный, ныне – спокойнный и умудренно-осторожный), звучат, обтекая друг друга, не совпадая по фазе… Порою перекликаясь (у Мартыновой поминаются и Иона, и орущий в морских волнах дурак, который несколькими годами раньше уже орал по-персидски на осенних франкфуртских улицах в стихах Юрьева; а у Юрьева в совсем новых стихах, уже после книги написанных, вдруг появляется Кузнечик), иногда – как будто не слыша друг друга, как будто не зная (а на самом деле зная, конечно) о своей сцепленности, о том, что друг без друга они скорее всего невозможны.
И о том, как повезло нам быть слушателями этих двух голосов.