Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2008
В дни простодушного детства я никак не мог взять в толк, каким образом такому множеству людей удавалось обожать Гитлера, – ведь он такой необаятельный, самая настоящая крыса с усиками! Скажем, товарищ Зюганов в сравнении с ним просто Бельмондо, а господин Жириновский – Вячеслав Тихонов… Впрочем, о живых либо хорошо, либо ничего. Поэтому гораздо проще порассуждать о несомненном обаянии наших либеральных лидеров, которым почему-то никак не удается пройти в Думу. Хотя перед очередным поражением либералов я собственными ушами слышал, как сверхобаятельная суперстар либерального лагеря отвечала на робкий вопрос, что они собираются противопоставить националистической и коммунистической демагогии: мы ударим по демагогии харизмой!
Но вот демагогия устояла, а с харизмой возникли большие проблемы…
Почему так вышло? И притом в который раз… Ответ мне подсказали две книги, по несчастной случайности прочитанные почти одновременно. Почему по несчастной? Потому что умножающий знание умножает скорбь.
СКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ ФАШИЗМА
Леонид Млечин. Адольф Гитлер и его русские друзья. –
М.: Центрполиграф, 2006.
Название книги, разумеется, саркастическое – какие русские друзья могут быть у того, кто открыто провозглашает русских недочеловеками! Все так называемые прислужники Гитлера – все их подробно обрисованные в книге расходящиеся круги от генерала Власова до теоретиков НТС (сначала Национально-, а потом Народно-Трудового Союза) – либо надеялись воспользоваться опытом фюрера в собственной стране, либо даже предполагали употребить его в качестве тарана, чтобы потом, ворвавшись в проломленную им брешь, установить свою диктатуру. Л.Млечин, правда, высказывает весьма основательные сомнения в том, что эти надежды могли быть искренними: если бы Гитлеру удалось сокрушить Красную Армию, то какая же сила могла бы заставить его уступить место слабосильной кучке, которую он сам же презирал за измену своему народу, своей расе? А набрать им силу он тем более не позволил бы и даже скрывать это не считал нужным.
И все-таки я верю! Я верю, что, когда перед униженными и побежденными пассионариями встает выбор, затеряться в ничтожестве или превратиться в полноправных исторических деятелей внутри хотя бы самой неправдоподобной химеры, многие выберут последнее, обольщаясь самыми наивными софизмами. Это неудивительно. Более удивительно на первый взгляд то, что профессиональные, так сказать, прагматики – я имею в виду политиков – прятались в воздушные замки, а профессиональные, так сказать, обитатели небес – я имею в виду священнослужителей – в основном проявляли отменную практичность. И это, пожалуй, самое неожиданное в чрезвычайно насыщенной фактами книге. Политиканы – те известные прагматики, служители суеты, а вот служители вечных идеалов…
“В нашей стране, – пишет Л.Млечин, – сейчас считается, что устранение большевиками религии привело к оскудению народной нравственности, и это сделало возможным массовые преступления”. Однако “в Германии церковь (причем только католическая) лишь в малой степени подверглась притеснениям, но народную нравственность сохранить не смогла”. В нацистской программе 20-го года говорилось, что партия представляет точку зрения некоего “позитивного христианства” – вероятно, такого, которое прославляет не смирение и милосердие, а гордость и беспощадность, что есть, конечно же, отрицание христианских ценностей. Ну так и что? Кого когда волновала логика, когда речь шла о жизненных интересах? “С нами Бог” писали нацисты на пряжках армейского ремня, обосновывая это тем, что в мире природы, где установлено прямое Божие правление без корректировки его жалкой человеческой этикой, сильные без всякой жалости пожирают слабых, – нет таких заветов, которые человеческие страсти не сумели бы перетолковать в свою пользу: взаимопомощи в мире животных фашисты предпочитают не замечать. А заповедь “Не убий” вообще была объявлена еврейским изобретением, подброшенным хитрыми и слабыми мужественным и сильным, дабы уничтожить их волю к власти.
Но когда нацисты на практике взялись за истребление слабых и бесполезных… Сначала за их стерилизацию, и справедливости ради надо сказать, что образ племенного хозяйства в качестве образца для человеческого общества под красивым именем евгеники чаровал в ту пору умы многих мудрецов: в скандинавских странах стерилизовали умственно отсталых и психически больных людей; показанием к стерилизации могли служить даже “цыганские черты и склонность к бродяжничеству”. В Австрии, Бельгии, Соединенных Штатах, Швейцарии, Японии стерилизовали умственно отсталых женщин и “неполноценных” детей. Но лишь нацисты довели эти идеи до их логического предела, ибо фашизм и есть бунт простоты против трагической противоречивости и непредсказуемости социального бытия ( потому-то никогда и не удастся дать научное определение фашизма – он не несет в себе никакого особого качества, но лишь доводит до особой концентрации самые обыкновенные элементы общественной жизни.) Зам фюрера по партии Рудольф Гесс объявил и весь национальный социализм “прикладной биологией” – что не так уж далеко от истины.
Закон “О предотвращении потомства с нездоровой наследственностью” был разработан с большим размахом сразу же после прихода нацистов к власти, но его публикацию отложили, чтобы прощупать общественное мнение, ибо стерилизацию как средство выведения нового человека в энциклике 1931 года осудил римский папа: светская власть не должна брать на себя божественные функции. И все же почти все германские католики сделали выбор в пользу нацистской власти, причем не только за страх, считает Л.Млечин, но и за совесть: евгеническая химера представлялась им вполне убедительной. Социально целесообразной и “научно обоснованной”, тем более что ее защищали солидные люди, обладающие учеными степенями…
Наука тоже не гарантирует ни логической, ни нравственной безупречности, как и церковь. Она, правда, и не претендует на святость…
Фюрер не терпел никакого “двойного гражданства”: ты можешь быть или христианином, или немцем, но не тем и другим одновременно. Однако подавляющее большинство церковных деятелей отнеслось к этой нетерпимости вполне терпимо, уступая фашистскому кесарю не только кесарево, но и Богово. Поначалу, правда, до прихода Гитлера к власти епископы католической церкви в Германии заклеймили расизм и языческий культ государства, хотя и здесь размазали протест по всем независимым от церкви идеологиям, включая не только коммунистическую, но даже и либеральную. И перед выборами 32-го призвали свою паству голосовать за христианскую партию центра (глас вопиющего в полупустыне), но для занятий по религии в школах были рекомендованы истинно христианские темы: “Нация, земля, кровь и народ – это высшие естественные ценности, которые создал Господь Бог и доверил нам, немцам”. Нет ни эллина, ни иудея…
Однако подольститься к тем, кто открыто объявляет силу единственным аргументом, невозможно. Партия центра, в марте 33-го голосовавшая за предоставление Гитлеру чрезвычайных полномочий, была распущена, церковные школы закрыты, политические темы в церковных проповедях запрещены. И германские епископы смолчали. Смолчал даже Ватикан, уже в июле 33-го заключивший конкордат с новым немецким правительством. “Ватикану пришлось выбирать между соглашением и возможным уничтожением католической церкви в рейхе, – разъяснял Пий XI.– Духовное благополучие двадцати миллионов католических душ было нашей первой и единственной заботой”. Служение антихристовой власти святой отец, очевидно, не считал очень уж серьезным духовным неблагополучием. Зато нарушение конкордата даст нам повод для протеста, успокаивал он сомневающихся, но на конкретный протест так никогда и не отважился, ограничиваясь общими словами насчет того, что истинная вера не допускает вытеснения религиозных ценностей земными, такими, как раса, народ или государство. Германские же епископы, “не замечая” ни массовой стерилизации и эвтаназии “неполноценного человеческого материала”, ни концлагерей, ни гонений на евреев, просили Ватикан только осудить атеизм и ограничение религиозных свобод. Вера без дел мертва есть – эти утопические крайности волновали ответственных иерархов, как минимум, во вторую очередь.
Нет, отдельные священники выказывали истинный героизм, но церковь как социальный институт вела себя так же практично, то есть так же непрактично, как и земные институты: все они пытались использовать Гитлера, но были использованы им. Вообще складывается грустное впечатление, что врагами Гитлера становились только те, кого он сам объявлял своими врагами, а до тех пор и они стремились с ним поладить. Даже те евреи-полукровки, которым в виде особой чести дозволялось служить в вермахте, большей частью старались удвоенным усердием смыть позорное пятно с себя и своих родных, закрывая глаза на ужасающее положение остальных соплеменников. И либеральный мир, с самого начала отказавшись принять евреев у себя, даже и во время войны не вступался за них хотя бы в форме угроз, опасаясь подлить воды на мельницу геббельсовской пропаганды: вы-де воюете за евреев. Тут надо признать, что евреям страшно повредило их мнимое лидерство: очень и очень многие граждане “цивилизованных стран” искренне считали евреев и вождями социализма, которыми они не были, и вождями капитализма, которыми они также не были. Проклятие мнимого лидерства тяготеет даже над Израилем: он представляется арабскому миру неким восточным авангардом Запада, тогда как в случае по-настоящему опасного конфликта Запад скорее всего снова его сдаст.
В мире политики всех интересуют только собственные интересы, причем именно сегодняшние, а не послезавтрашние. Любопытно проследить, как буквально к каждой из сторон-участниц довоенной бучи рано или поздно возвращалось сотворенное ею же зло. Охранители Российского государства соорудили фальшивку о всемирном еврейском заговоре для дискредитации своих внутренних противников – и она сделалась главным воодушевляющим образом и пропагандистским прикрытием агрессии против России. Немецкий генштаб запустил в российский тыл Ленина – и получил красное знамя над рейхстагом. Прибалтийские народы выдавили своих немцев – и радикализировали будущих теоретиков национал-социализма, вроде Розенберга, вернувшихся из изгнания в грозе и буре. Впрочем, как раз для прибалтов Сталин, возможно, и в самом деле был хуже Гитлера, а потому у них и нет повода для национального покаяния за то, что прибалтийские патриоты управились со своими евреями практически без помощи немцев: к чему вспоминать о неприятных мелочах – ведь всем нравится считать себя исключительно жертвами.
Вопреки педагогической либеральной сказочке о всеобщем послевоенном покаянии всех вольных и невольных европейских пособников Гитлера в реальности – и это очень хорошо показано Л.Млечиным – покаялись только невиновные – виновные ни в чем не покаялись. Их оправдания повторяются и развиваются их наследниками и по нынешнюю пору, и это естественно и неизбежно – ей-богу, лучше было бы, пожалуй, раз и навсегда постановить, что никакой народ никогда и ни в чем раскаяться не может (разве что свалив вину на каких-то якобы соблазнивших его козлов отпущения, чтобы отторгнуть их от своего немедленно очистившегося тела), чем сеять все новую и новую вражду, всеобщим требованием покаяния от всех, кроме себя. Всякое мышление есть не что иное, как подтасовка, и для того, чтобы человек не имел нужды оправдывать зло, требуется прежде всего, чтобы он не мог извлечь из него никакой жизненно важной выгоды. А если оно открывает путь каким-то страстным надеждам – всегда отыщутся и софизмы для его восхваления даже у служителей религии всемирного братства и безграничного милосердия. Митрополит Анастасий, председатель архиерейского синода Русской православной церкви за рубежом в приветственном адресе называл Гитлера посланным Богом будущим спасителем от большевизма, за которого молится вся Россия, “ибо не один только германский народ поминает Вас горячей любовью и преданностью перед Престолом Всевышнего: лучшие люди всех народов, желающие мира и справедливости, видят в Вас вождя в мировой борьбе за мир и правду”.
Карловацкая церковь поддерживала Гитлера с первых шагов и после его прихода к власти пользовалась его покровительством, ей было позволено открыть православную академию и построить храм в Берлине, дабы обеспечить духовное благополучие своих прихожан. А Второй Карловацкий собор в 1938 году осудил католическую церковь за критику антисемитских крайностей нацизма. Желание любой ценой свести счеты с собственными врагами заставляло искать и находить оправдание тому, кого мистическое сознание вполне могло счесть земным воплощением дьявола. Даже 22 июня протоиерей Александр Киселев ужаснулся лишь в первый миг: “Боже мой, ведь там уже льется русская кровь!.. И как встречная волна моего сознания: но ведь только этой кровью может прийти освобождение от того моря крови и мук, которые претерпевал народ наш под коммунистической властью”.
От дарующего надежду самоослепления не спасали ни вера, ни философский ум. Л.Млечин цитирует письмо литератора Романа Гуля (дворянина, замечу в скобках, дабы его фамилия не вызвала несправедливых подозрений) знаменитому философу Ивану Ильину: “У меня до сих пор среди вырезок имеются Ваши прогитлеровские (из “Возрождения” и др.) статьи, где Вы рекомендуете русским не смотреть на гитлеризм “глазами евреев” и поете сему движению хвалу!”; “Для Вас, как Вы сказали, “раса, кровь, наследственность” незыблемы. И посему епископ Иоанн Шаховской “жиденок””, – об этом нужно помнить, читая сегодняшние “патриотические” хвалы Ильину за “кристальную ясность анализа” такого, по его словам, “сложного, многостороннего и, исторически говоря, далеко еще не изжитого” явления, как фашизм: “В нем есть здоровое и больное, старое и новое, государственно-охранительное и разрушительное. Поэтому в оценке его нужны спокойствие и справедливость”.
Философ прав даже в еще большей степени, чем полагают адвокаты фашизма: абсолютно больных и абсолютно разрушительных социальных качеств просто не бывает, как не бывает абсолютно ядовитых веществ, – все определяется дозой. А потому и в фашизме нет таких элементов, которые в других количествах и сочетаниях не могли бы оказаться полезными и даже этически приемлемыми. Даже и в безумной расовой теории можно найти зачатки истины, если под ней понимать стремление учитывать биологические факторы социального бытия… Отсутствие точных границ между фашизмом и нефашизмом, наличие в любом социальном устройстве тех самых элементов, которые – в совершенно другой, разумеется, дозе! – ужасают нас в фашизме, открывают сегодняшним друзьям Гитлера неограниченные возможности под маской объективности выступать его адвокатами.
Но если ни вера, ни глубочайшее философское образование не могут стать преградой фашизму, что же тогда все-таки может послужить его профилактикой? Л.Млечину близки мысли Теодора Адорно о “Воспитании после Освенцима”: “Именно готовность быть заодно с властью и подчиняться тому, что сильнее, создала образ мучителей”. Противоядием против этой готовности Адорно считал “необходимость противодействия господству любого коллектива”. Любого! Раз фашисты стремятся сделать из общества кинжал, давайте превратим его в кисель, в порошок – тогда уж они точно не смогут им воспользоваться. Правда, кисельное общество уже не сможет противостоять никакому, даже самому маленькому кинжальчику, но зачем об этом думать, нам нужно свести счеты с собственными врагами.
Генералы всегда готовятся к миновавшей войне. Если к Гитлеру на поклон ездил такой романтик, как Гамсун, если фашизм вызывал нежность у такого ненавистника всякого коллектива, как Селин, если Жан Жене с признательностью поглядывал на коллаборационистов за то, что перед ними трепещут ненавистные ему добропорядочные господа… Да и нашим главным национал-большевиком скорее всего движет ненависть к благополучной респектабельности…
Что, собственно, я хочу этим сказать? Поскольку фашизм есть гипертрофия какой-то ординарности, он и явиться в мир может под тысячами разных личин, мимикрируя всего лишь под справедливость, всего лишь ответственность, всего лишь патриотизм, всего лишь государственность, всего лишь свободолюбие – и так далее, и так далее. Он может предстать дисциплинированной фабрикой смерти, а может разгульной ватагой, и на вопрос, какие же качества личности могут его исключить, приходится дать грустный ответ: никакие. Фашизм вырастает из самых обычных и неустранимых свойств человеческой природы, а потому навсегда останется неизжитым явлением. Если каким угодно способом разделить мир на избранных и недостойных, только единицы по доброй воле откажутся от звания избранных. Да и то потому, что и без того ощущают себя избранными по какой-то другой шкале.
А уж когда фашизм наберет силу, противиться ее обаянию сумеют в основном те, кого она отвергнет сама.
Единственная возможность остановить фашизм – не позволять ему набрать эту силу. То есть останавливать его на уровне программ, не дожидаясь, пока они перейдут в действия. Но для этого судам нужно не дожидаться научного определения фашизма, ибо его нет и не может быть, а брать на себя ответственность, как это делается при определении того, являлась ли самооборона необходимой, а сведения заведомо ложными. Если фашизм культивирует произвол, то и антифашизм вроде бы не может оставаться скованным по рукам и ногам.
Впрочем, как показывают перформансы сегодняшних национал-большевиков, не только у силы, но и у гонимости тоже есть свое обаяние…
НЕСКРОМНОЕ ОБАЯНИЕ ЛИБЕРАЛИЗМА
Борис Немцов. Исповедь бунтаря. –
М.: Партизан, 2007.
Исповедь знаменитости всегда интересна, но исповедь бунтаря – вдвойне. Почему, например, этот Че Гевара не бунтовал против советской власти, но взбунтовался против?.. Впрочем, не так важно, против чего, важнее – во имя чего. Ибо “во имя” и определяет, против чего борется человек, – против всего, что стоит на пути этого “во имя”. Это же самое “во имя” и привлекает к лидеру соратников: стоит им заподозрить, что вождь руководствуется самовлюбленностью, завистью, личной корыстью, – ему конец. В политике массами движут не материальные, но психологические интересы, как и всюду, где жертва одного человека лично для него заметна, а воздействие на конечный результат неуловимо, и при этом как плоды победы, так и последствия поражения он в любом случае будет разделять наравне с другими. В массовой политике рядовому индивиду есть смысл участвовать только тогда, когда он при этом вырастает в собственных глазах или в глазах тех, чьим мнением он дорожит. Иными словами, каждый человек хочет прежде всего ощущать красивым и значительным самого себя, и если политический лидер не способен наделить избирателя этим чувством, он не получит ни единого голоса, будь он так же обаятелен, как певец Басков.
В чем заключается обаяние лично Бориса Немцова, очевидно с первого взгляда. Но чем может очаровывать рядового избирателя либеральная идея, либеральная греза в немцовской версии? Чем она очаровала его самого? Ответа в книге я не нашел, зато невольно усмотрел в ней некую параллель с воспоминаниями другого знаменитого бунтаря – Льва Давыдовича Троцкого. И тот, и другой – и Немцов, и Троцкий – обладали неординарными способностями к точным наукам, и тот, и другой отказались от них ради политической борьбы, и тот, и другой вознеслись до высот второго лица в государстве, и тот, и другой были низвергнуты с этих высот, и тот, и другой написали книгу размышлений о причинах своего взлета и падения – вот только итоги, к которым они пришли, различаются самым радикальным образом.
“Почему я потерял власть?” Политик утрачивает влияние, когда теряет обаяние идея, которой он служит, с марксистской прямотой чеканит Троцкий. Не только общество, но даже партия устала от стольких лет борьбы и лишений и возжелала насладиться плодами чудом вырванной победы, а не брести путем опаснейших перманентных авантюр, куда продолжал их тащить пророк перманентной революции. А что кому ты сказал, кому поклонился, от кого отвернулся, не имеет почти никакого значения. Троцкий не придает значения и знаменитому азиатскому коварству Сталина – Сталин победил потому, что пообещал относительную стабильность в виде “мещанской” теории построения социализма в отдельной стране без непременной мировой революции, – без этого бы не сработало никакое его аппаратное хитроумие.
В “Моей жизни” Троцкого тем более нет никаких упоминаний о костюмах либо осанке, нет и практически ничего о сложностях семейной жизни, ибо это для него неважно. Если чарует твоя греза, очаруют и твоя близорукость, и сутулость, и еврейство, и многоженство – фантазия очарованных твоей сказкой найдет и в каждом твоем чихе глубокий и красивый смысл. Можно сделаться кумиром и с ленинской лысиной, подноса глаже, и с гитлеровским крысиным носом, но, если не чарует твоя сказка, все твои костюмы и стройная талия будут только раздражать.
Немцов придерживается ровно противоположного мнения: “Я давно понял, что народ в большинстве своем не слушает, что говорят политики, а смотрит, как они выглядят. Здесь мы похожи на артистов или представителей шоу-бизнеса”, – хотел бы я полюбоваться, с какой миной Лев Давыдович стал бы читать рассуждения Бориса Ефимовича о хороших ботинках и общеукрепляющих диетах, о женах и любовницах… Несколько заостряя, можно даже выразиться так: мир Троцкого – это идея без частностей, мир Немцова – это частности без идеи. Первый стремится очаровывать прекрасной химерой – второй приятной наружностью.
Нет-нет, не сочтите меня троцкистом, за это мой папа в свое время оттянул пять лет на Воркуте и детям своим заказал держаться подальше от Четвертого, Пятого и прочих интернационалов, – Немцов мне ближе и симпатичнее решительно во всем. Вопрос в другом: можно ли с его мироощущением сделаться выдающимся историческим деятелем?
“Почему я пустился в политику?” Потому что не могу жить, не ощущая себя участником великого исторического дела, отвечает Троцкий. Как еще мальчишкой-гимназистом он ощутил однажды, что есть что-то неизмеримо более могущественное, чем школа, инспектор, неправильно сидящий на спине ранец, чем учение, шахматы, обеды, чтение и театр, чем вся повседневная жизнь, – так он и заключил написанную в изгнании “Мою жизнь”: “Я не меряю исторического процесса метром личной судьбы. Наоборот, свою личную судьбу я не только объективно оцениваю, но и субъективно переживаю в неразрывной связи с ходом общественного развития”.
Троцкий не мог жить без служения своей грезе – сначала в каком-то мелком подпольном кружке, затем на вершине власти, затем в изгнании, бросая вызов одному из самых могущественных и безжалостных людей в тогдашнем мире (впрочем, не более безжалостному, чем он сам), – Немцов мог и, судя по “Исповеди бунтаря”, может и сейчас: в главе “Формула счастья” разные высокие чувства, связанные с историческим служением, нужно выискивать в микроскоп. И дай бог нынешнему “бунтарю” всяческого благополучия, вот только можно ли с такими настроениями остаться историческим деятелем, даже оказавшись вне власти?
Но, может быть, в этом и заключается различие либеральной и коммунистической – коллективистской – идеи (чтобы не употреблять лишний раз слово “греза”)? Коллективистская мечта требует служить сверхличному, наследственному, а либеральная – личному, той самой “повседневной жизни”, уповая на то, что сверхличное как-то устроится само собой либо, в более циничной версии, вообще придерживаясь принципа “после нас хоть потоп”. Но – если общество проникнуто культом личных дел, то какая сила подвигнет индивида заниматься сверхличными делами, когда он поднимется к вершинам власти? Причем заниматься с неизбежным риском для собственного благополучия, ибо конкуренция на этих вершинах очень остра, а ставки чрезвычайно высоки…
Немцов, судя по всему, доказал, что если он и не прирожденный бунтарь, то все-таки молодец (по крайней мере среди нынешних овец) и на своем высоком посту поддавался далеко не всякому давлению. Но вот какие личные мотивы подвигали его рисковать своим положением, он не рассказывает. Хотя, может быть, это и так ясно – нас всех удерживает от некрасивых поступков желание сохранить красивый образ самого себя. И вот тут-то мы подходим к еще одному слабому месту либеральной мечты: она уделяет красивые роли только вождям, рядовым участникам отводя роль почти безгласных статистов, обретающих право голоса лишь в краткие и редкие мгновения судьбоносных выборов. А человек хочет ощущать себя красивым гораздо чаще. Лучше даже каждый день. И коммунистические, националистические химеры ему такую возможность открывают: чинить всяческие неприятности врагам народа можно не только в ранге вице-премьера, но и в ранге подпольщика, а какое украшение для повседневного употребления может извлечь рядовой либерал из своего либерализма? Ведь красивыми и значительными, повторяю, хотят ощущать себя все, а не только вице-премьеры – ради этого люди и ходят на выборы, ибо с прагматической точки зрения самое выгодное во время любой масштабной драки отсиживаться в сторонке, неизменно присоединяясь к победителю.
Короче говоря, коллективистские сказки отводят почетные роли всем (творец истории именно масса, а не какое-то там творческое меньшинство!) – либеральные отводят массам роль массовки, и в этом их главная слабость: кто же станет бороться за роль статиста? И, пока либеральные вожди не научатся делиться с массами своей красотой, до тех пор им придется пребывать в гордом нарциссическом одиночестве.
∙