Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2008
Сара серыми глазами смотрела в окно. Снежинки летели косо: из левого нижнего угла к правому верхнему. Так уж дул ветер. Обыкновенные снежинки прочеркивали свою диагональ и исчезали, а крупно-мохнатые успевали проделать кое-какие выкрутасы. Сара оделась и вышла. Площадка перед домом была покрыта свежим и светящимся снегом, на нем толстенько, но неровно было написано: Я люблю Настю Я люблю Севу Я люблю Настю Я люблю Севу Я люблю Настю Я люблю Севу.
Из подъезда показались двое в черных куртках и черных штанах, раскатали на всех Я люблю бордовый ковер и стали его чистить. А потом она с веником, он со свернутым ковром на плече снова скрылись в подъезде. На снегу остались только Я да Я, одно под другим, и много серых ошметков из волос и пыли. Черные люди, когда у них еще не было бордового ковра, тоже, небось, Я люблю Я люблю.
Сара вышла из дома без всякой рациональной цели. Без всякой цели пошла; каждый шаг приносил радость, мороз почти очистил воздух большого города. Раз-два-вдох-выдох.
Из газетного киоска, прильнув бумажными лбами к стеклу, на Сару глядели красавицы со всего света. Они висели там снизу доверху, пышнодлинноволосые, среднестриженые, бритые, улыбки-полуулыбки-глаза-губы-декольте-талии-бедра-ноги, у всех разные, у всех очень красивые. Под красавицами были написаны слова, и Сара зачем-то читала их на ходу. Прочитав, подумала, что все хорошие прилагательные, которыми говорили раньше, чтоб описать женщину, стали не нужны, потому что теперь, слава богу, есть сексуальность и сексуальная квинтэссенция прежних добродетелей. А остальное… архаизмы с плеоназмами. Я помню сексуальное мгновенье: передо мной явилась ты, как сексуальное виденье, как гений сексуальной красоты. В томленьях грусти сексуальной, в тревогах сексуальной суеты, звучал мне долго голос сексуальный и снились сексуальные черты. Шли годы. Бурь порыв мятежный рассеял сексуальные мечты, и я забыл твой голос сексуальный. Или. Любить иных тяжелый крест, а ты сексуальна без извилин, и сексуальности твоей секрет разгадке жизни равносилен.
На Сарином пути была кофейня со сливочно-шоколадным интерьером, Сара туда вошла и села у окна. За соседним столиком сидел молодой человек в темном костюме из тоненькой-тоненькой шерсти. Маленькая пуговичка на тугом животе едва удерживала вместе полы белой-белой рубашки. Он культурно пил чай и читал газету про баррели, возможно, кого-то ждал, у него запел малюсенький телефон.
– Алле, привет, – слушает, отвечает, – а мне, Витя, по х.., это бизнес, – слушает, отвечает, – а мне это по х.., это бизнес, – слушает, отвечает, – да мне это, Витя, по… – и еще раз сказал, как это ему.
Сара, в ожидании двойного эспрессо, подняла глаза к потолку: что она еще могла сделать? Если отвечает на вопрос “как?”, “каким образом?” – это обстоятельство образа действия, а если “по х..”, значит, это как раз и есть бизнес. Потолок тоже был сливочным, по краям нарочно неровно присыпанный какао. Саре хотелось пить кофе до-о-олго, но получилось быстро, потому что кофе было мало. Она положила деньги в сливочно-шоколадную книжечку и вышла.
У метро на щите и перетяжке, болтающейся поперек улицы, прочитала о кинопремьере, в которой звезды с гениями прикоснулись к легендам и шедеврам и что-то с ними сделали. Они так играют, хлопают в черных смокингах, дают друг дружке блестящие штучки на подставках, и вся страна прильнула к экранам и замерла в ожидании… Хоть бы у них там слова кончились, что ли, чтобы они перестали ими кидаться. Огляделась и, убедившись, что поблизости никого нет, с удовольствием пукнула, сделала контрольную оглядку и запела негромко: “Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету, ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту…”
Допев, спустилась вниз и поехала, а потом вышла из-под земли у темного Пушкина. Посмотрела вокруг и пошла в самый центр самого большого города самой большой страны на Земле. В снежной кисее над Тверской летали Эрос и Танатос и водили прохожих, и возили проезжих по своему желанию, кого – туда, а кого – сюда. Неба над городом не было, только эти двое да снежинки. Хотя как же без неба?
Рукава у Сариного свитера были длинные и болтались почти до колен. Ей это ужасно нравилось, она шла и вращала зелеными шерстяными трубочками, навстречу друг другу внутрь, друг от друга наружу, параллельно, по часовой стрелке, параллельно, против, раз-два-раз-два. Не все получалось одинаково гладко, надо было еще работать, правая рука все время пересуечивалась.
Сара вошла в большой книжный магазин и наткнулась на лидеров продаж: как, ты еще не читала? И не буду, ответила им Сара и побрела вдоль полок. Названия были такими, такими и такими, они обещали, обещали и обещали, внутри каждой книжки слова, слова и слова. Много-много старых, новых, понятных и непонятных слов, мат еще. Господи, хоть бы у них там слова кончились, чтобы уже перестали из них писать, и бочком-бочком она вышла на улицу. А зачем тогда заходила? А Сара и не знала, по старой привычке. Она уже много-много дней ничего не читала, и у нее успокоилось в голове. Раньше буквы все время танцевали в черепе, не прикасаясь к стенкам (только “ц” цеплялась табуреточным концом), а сейчас – в голове тихо, в душе тоже. Тихо не как пусто, а как музыка, в которой все есть.
Вспомнила Сара Толстого и Софью Андреевну, переписывающих и переписывающих “Войну и мир”, и подумала, что хорошо бы привезти компьютер на улицу Льва Толстого или в Ясную Поляну, научить пользоваться, насколько б им легче было. А роман, написанный в Word’е, остался бы тем же?
Как же трудно бывало Саре отвечать на вопрос о прочитанном, которое полюбила! Какие у нее были возможности? Понравилось, ужасно понравилось, очень интересно, получила колоссальное удовольствие, произвело огромное впечатление и еще потрясающая вещь. Но это ж все не то. А когда пыталась объяснить то, получалась какая-то надуманная хрень, лучше уж молчать. Понравилось… ужасно, интересно… очень, удовольствие… колоссальное, впечатление… огромное, вещь… потрясающая! И здесь хорошо бы потрястись всем телом, для наглядности.
На улице снежинки кинулись ей в лицо, и она пошла дальше. Слева мелькнул золотой куполок, потом явился конь, но он не скакал, стоял на высоком месте. Справа – большой красный дом с колоннами. Саре показалось, что из его темных окон выглядывают существа, а может, вещества: какие-то Властолюбычи, Тщеславичи, Жажды Денежны, – все в костюмах из тоненькой-тоненькой шерсти. Интересно: чего они выглядывают? Видят ли они на улице отдельную Сару или всех идущих вместе? На всякий случай она отвернулась и уставилась на сильные ноги коня.
В кармане Сариной широкой юбки, то ли темно-серой, то ли темно-зеленой, сшитой из чего-то похожего на старую палатку, всегда лежал небольшой платочек, чтоб можно было в храм зайти. Сара свернула к куполку. Больше всего в церкви она любила, когда крестили младенцев, когда батюшка нес крещаемого к алтарю. Она стояла и гадала, будет ребенок плакать или нет. Крещаемые бывали молчащими и орущими, орущих всегда бывало больше. Одно дите в больших батюшкиных руках замирало столбиком и лупало глазами на иконы, свечи и людей, будто все уже знало. А другое – никуда не глядело и заходилось в крике так, будто все уже знало. И тогда Сара чувствовала, что она с ними, что им всем по две тысячи лет и что где-то есть Лысая гора.
Бабушки вокруг горячо молились, просили о чем-то Бога. Как говорят: вот умрут эти старушки, и опустеют наши церкви… А Cара догадывалась, что не опустеют, что старушки – субстанция вечная: эти умрут, другие подоспеют, кто-то же ходит сейчас в абортарий, и вообще… Чтоб было потом с чем в церковь прийти. Вот эти модные девушки, что так красиво шагают ей навстречу, они и придут, поседеют, обвиснут и придут, куда ж деваться, страх за себя, детей, внуков.
Сара вышла из церкви и направилась к Тверской, за спиной был (был! был?) марксизма-ленинизма, впереди – банк; около банков ей всегда становилось особенно тоскливо. Конечно, Москва тяжелая, конечно. Сара уж и сама не знала, зачем она здесь живет. В светящемся уютном переулке слева был театр, но она туда не пошла. Когда-то из-за театра переулок был для нее волшебней всех волшебств в мире, но… все… куда-то… ушло… Сара ходила в театры все реже, а после одного спектакля и вовсе перестала. На том спектакле, в конце, люди тоже хлопали, и режиссер выходил на поклоны. А Сара, выйдя из театра, не стала уходить из сада. Надо что-то ему, режиссеру, сказать. Но что? Это ужасно, но откуда тебе знать, что прекрасно? Это бездарно, но почем ты знаешь, что дарно? А сказать надо, без этого она уйти не могла. Ладно, подожду еще, просто посмотрю в глаза долго-укоризненно и вздохну. Он поймет. Из служебного входа появился режиссер, образцово-богемный, с шарфом. У Сары заколотилось сердце, она подошла.
– Добрый вечер, – получилось хрипло.
– Добрый вечер.
– Вы сегодня сделали мне так плохо, я теперь долго в театр не пойду, а может, и совсем, до свидания, – и из сада.
И не оглянулась, не знала, что он там, шагов сзади не было. Ну сказала свое субъективно-субъективное мнение, чего покраснела? C тех пор ей уже никудашеньки не хотелось. Видимо, не везло Саре, видимо, не туда ходила. А может, просто заскорузла и перестала тянуться к прекрасному. К прекрасному. Кто поставил? Что поставил? Ой, нет, народу ж набьется.
Раз-два-вдох-выдох, шла Сара по Тверской.
Навстречу попадались группки иностранцев, их Саре всегда бывало жалко, не всех, конечно, а тех, которые приехали в Москву. Может, и напрасно жалела, может, им и нравилось, а она думала, господи, как же здесь холодно и неуютно посиневшим мишелям-мигелям-микелям в кроличьих шапках и в завязанных, как у детей, шарфиках.
Впереди и вверху, обозначая сердце Родины, горела рубиновая звезда. Сара знала, что на площади около сердца всегда сурово и равнодушно, что там свистит ледяной свисток и черные машины шинами шуршат. Скорей всего у Родины есть еще одно, теплое сердце, скорей всего оно спрятано в лесу, где птицы, черника, земляника, грибы, цветы и ручей. И нет пустых бутылок. Ни стеклянных, ни пластиковых, ни джин-тоник-дыня-казанова. Хотя как это представить?
На другой стороне улицы светилась желтая “М”, это было счастье. Сара спустилась в подземный переход и вышла к “Макдоналдсу”. Спасибо, нет, большое спасибо американцам за доступный, чистый и теплый туалет с водой, бумагой и электричеством. Американцы, слышите, Сара говорит вам большое спасибо, пока вас, американцев, тут не было, мы, предварительно набегавшись с вылупленными глазами по улицам и переулкам, писали совсем не так, мы писали совсем по-другому, даже в Москве. А еще были станции и пляжи в Крыму и на Кавказе. Если у сумки ручка длинная – ручку на шею, если короткая – в зубы, наклониться немного вперед и, стоя на цыпочках, чтоб не дай бог, держать равновесие и сдерживать рвущуюся наружу струйку, чтоб не дай бог, и ни к чему не прикасаться, чтоб не дай бог! Босоножки ж белые и сарафан… А сейчас есть у нас Магдонис, он же Мальдонис, он же Мандолис, как могут, так и выговаривают бабушки пепсиного поколения.
Сара снова пошла по главной улице, теперь уже вверх. На этой стороне было потише. Из большого здания вышли двое и почти бегом направились к блестящей заведенной машине, большой человек в куртке прикрывал собой маленького человека в пиджаке, дойдя до машины, большой быстро открыл маленькому заднюю дверь, быстро ее захлопнул, быстро сел на переднее сиденье, и они быстро уехали. Сара посмотрела на вывеску у двери, Министерство образования и чего-то там еще Российской Федерации.
Дойдя до метро, остановилась, домой она не хотела, хотя утка была нафарширована и зашита белыми нитками. Хотела что-нибудь почувствовать. Город? Пока Он наваливался на нее дурным утомлением. И, кажется, более ничем.
Она побрела по Большой Бронной, потом по Малой; стало почеловечнее. Присматривалась, принюхивалась. Обошла Патриаршие. Вокруг было много аптек и цветочных магазинов, над ними светились большие окна с мягкими шторами и теплыми люстрами. Кафе “Маргарита”. Такое кафе. Наверное, у них там и торт такой есть, и коктейль, и салат. Теперь эта Маргарита Сару уже не восхищала, зачем хотела убить Латунского, зачем окна била? Если не можешь сделать что-то явно, с подписью, зачем делать тайно, невидимо? Тем более если кровь королевская. И сама себе говорила: сдались тебе, Сарка, эти окна, они ж там не главное. И сама себе отвечала: все главное. Может, зависть такая. Попробовала повертеть рукавами, раз-два, ничего не получилось, трубочки потянулись к земле и повисли. Нет никого. Никого нет. Это говорило во всем теле, до самых двадцати кончиков двадцати пальцев. Нет никого. Никого нет. Говорило не радостно, не грустно, а так. Никогонет-икогонет-когонет-огонет-гонет-онет-нет-ет-т.
Хм, одно такое слово модное все таскают, перетаскивают туда-сюда, а что оно значит? Одиночество-диночество-иночество-ночество-очество-чество-ество-ство-тво-во-о. О! Раз-два-вдох-выдох. Сара шла по переулкам, где рестораны, и рестораны, и машины со справными, одуревшими от долгого ожидания водителями. И опять цветочный магазин, и кто-то там стоит.
Там стоял человек-мужчина. Кажется, смотрел на цветы и, точно, что-то ел. Когда Сара подошла ближе, увидела, что в одной руке он держит раскрытую упаковку сыровяленой ветчины (Сара учуяла), а другой – берет прозрачные ветчинные листочки и кладет в рот, поднимая при этом голову к фонарю. На лохматые волосы, небритые черноватые щеки и ветчину ложились снежинки и тут же куда-то исчезали. Сара остановилась раз-два. Он глянул сверху и протянул ей упаковку. Сара хотела взять одну пластинку за краешек, но к ней прилепилась еще одна.
– Ой, – сказала она, не зная, что делать.
– Бери, вкусно.
Голос был теплый. Сара подняла голову к фонарю, открыла рот, положила туда ветчину, потом, уставившись на розы в белых пластмассовых вазах, начала жевать. Когда проглотила, появилась, но тут же исчезла неловкость, и Сара снова протянула руку к пакетику.
– Хлеба у меня нет. – Он повернулся к Саре, и она увидела глаза побитой собаки, только не грустные. Собаку побили раньше, сейчас она была уже веселая, мяса поела… Какие глаза увидел он, Сара не знала.
– Хлеба у меня нет.
– Без хлеба… очень хорошо… у меня яблоко, – сказала Сара и, не снимая сумку с плеча, чуть порывшись в ней одной рукой, достала яблоко и протянула ему – мытое.
Он взял его, крепко накрыв ладонью, и положил в карман серого пальто.
– Пойдем, – сказала она.
И они пошли. И они пошли по переулку. В том переулке стояли еще красивые старые дома, а окна уже не горели, некоторые были разбиты. Он протянул Саре пакетик с салфетками.
– Спасибо. – Она вытерла пальцы, понюхала их, легкий запах пармской ветчины остался.
– Вот так, – сказал он, – опять темно.
– Опять.
– А завтра будет утро и будет светло.
– Я знаю, только быстро кончится.
– Я знаю, может, и солнце выглянет.
– Может, сегодня выглядывало. Ты что-то потерял?
– Не знаю. Я не знаю, я просто слоняюсь по улицам.
– Ну и хорошо.
– Я уже полгода хожу. А сегодня вот яблоко получил… золотое. В номинации…в номинации… в какой номинации?
– Не знаю, в какой. Может… за слоняние?
– За слоняние, за лучшее слоняние по Москве. Я ее уже и не люблю, Москву, а не уезжаю, не знаю, куда. А друг уехал, на Гоа, все продал и уехал. Знаешь, где это?
Сара кивнула.
– А я думаю: неужели я и вправду где-нибудь затоскую по своей ванной, по дивану?
– Не знаю. Я тоже думаю, про горячую воду, например, думаю: неужели эта горячая вода так много для меня значит? Ты пьешь?
– Воду горячую? Нет.
– Не воду, алкоголь? – Сара сделала ударение на первом слоге.
– Нет, не хочу.
– Совсем?
– Ну белое вино, хорошее, холодное, медленно.
– Я тоже люблю медленно, а шампанское залпом пью. Я каждое лето узнаю, сколько километров до Оптиной, как лучше туда доехать, где можно остановиться, – и не еду никак, не знаю. Думаю про всякие неудобства – и не еду, сижу, как дура.
– А я телевизор выбросил.
Выбросил-таки, улыбнулась Сара счастливо.
– Сначала ленту красную от какого-то подарка на экран прилепил крест-накрест, лежал на диване и смотрел, не включая. А потом взял и вынес на помойку, прям с лентой, хотя очень хотелось перевалить через подоконник и бухнуть вниз, но там люди кругом, мусор будет…
– А ленту чем прикреплял?
– Скотчем.
– А телефон?
– Телефон? Телефона два выбросил, старый и новый заодно, с Крымского моста в реку уронил. – Он улыбнулся в щетину, которая скоро могла стать хорошей бородой. – Никому еще этого не говорил, боюсь, здоровый мужик, – он развел руки, – а такой дурак, ведь это глупо.
– Глупо, там Петр на реке, он окно в Европу… передовые технологии…
– Я с другой стороны бросал.
– А…
– Я хотел сегодня мысли свои записать, а потом понял, что они одни и те же и завтра снова придут, как чемоданы в аэропорту, на ленте приедут.
– Чемоданы ж меняются, их разбирают…
– Разбирают. На самом деле, трушу, боюсь оказаться не на уровне, ну тех, писателей, философов, которых люблю, они уже так много за меня и лучше меня сказали…
– Все равно, у каждого-каждого свои чемоданы, с неба… – И вдруг спохватилась: – Тебя ж жена ждет!
– Нет… нет.
– Ты ж не врешь? – покосилась Сара снизу.
– Нет. Я живу один, и детей у меня нет.
– Один. А я живу с близкими людьми, c очень-очень близкими, они справа и слева, наверное, меня любят, у меня даже муж есть.
– Муж есть? А из меня мужа не получилось, ну, в смысле, надолго, по-настоящему. Мужчина, кажется, получился, а муж – нет, другая профессия.
Они шли рядом, а когда на тротуаре не было места для двоих, друг за другом. Показалась церковь с большим куполом, и Сара почти незаметно перекрестилась.
– А я редко туда хожу, только в Страстную пятницу не могу нигде быть, там только, а когда праздники – то нет.
Раз-два-вдох-выдох.
– Я боюсь, что самого главного – про ближнего – мы ни хрена не поняли. Один раз в Вербное передо мной в церкви стоял мужчина, крепкий, с целым пуком вербы, держал ее перед собой, как знамя, маленькая бабулька дотронулась до его руки и попросила передать свечку, а он не шелохнулся. Она тогда еще раз коснулась, а он начал креститься, осенял и осенял себя так усердно, пока руку ее не сбросил. Знаешь, какой злостью меня обдало, я его толстую шею возненавидел и эту его вербу. Он стоял, как столб, и смотрел на Царские врата, где Господь, который мог ему что-то дать или не дать, а тут какая-то бабка незначащая мешала общаться с Богом… Я стоял и ненавидел ближнего за то, что тот не возлюбил другого ближнего, смотрел на шею и душил его мысленно. Сам-то свечку у бабушки тоже не взял, вроде как не с руки было.
Раз-два-вдох-выдох.
– А я не спрашиваю, как тебя зовут… Яблоко дома положу на блюдце, как в сказке… а потом съем… как в другой сказке… а ты еще принесешь.
Сара кивнула и почувствовала, что лицо ее, вместо того чтоб стать красивым, поплыло в разные стороны за свои пределы, как тесто для блинов.
– Пойдем что-нибудь горячее пить и есть, – остановился он у ресторана.
Они вошли, никаких неловкостей с дверьми и сниманием пальто не было. Принесли меню и зажгли свечу, совсем маленькую.
Есть Сара отказалась, выбрали чай. Подали пирожные и белые чашки.
– Как здорово, пусть немного заварится, – сказала Сара и поддернула рукава.
– Пусть. Знаешь, про страх одиночества так много говорят, а я когда музыку слушаю или не музыку, хорошо бывает одному и нестрашно совсем. Люди бухают себя в отношения, чтоб обеспечить полную до беспамятства занятость, чтоб, не дай бог, не остаться с собой…
Сара закивала, и ее лохматая тень закивала на стене даже еще сильней, чем она сама.
– Я знаю, что хорошо одной, но иногда пальцы так тоскуют по чьей-то коже, по теплой чьей-то кожице. – И Сара пощупала что-то в воздухе.
Он глянул на ее руку, а она (ну это уж совсем Сарина дурь) услышала, как застучало его сердце.
– Чего я в своей жизни много наделал, так это глупостей наговорил. С поднятыми бровями, с выпученными глазами, помогая себе жестами… И меня слушали и считали умным человеком, и я был согласен с теми, кто так считал. А сейчас думаю, когда человек много говорит, у него в голове-то ничего путного и свариться не успевает… Я налью?
– Да. А у меня после того, когда много говорю, когда рассмешить стараюсь или что-нибудь умное… у меня потом несколько дней такая противнота бывает. Когда молчу, хоть чуть-чуть себя чувствую, а так вся в слова ухожу и кончаюсь.
– А как в себя приходишь?
– А… не знаю, люблю в кресле цепенеть. Наверное, это не медитация, так не медитируют, просто цепенение.
Чай был вкусным.
– А мне раньше больше всего нравилось прибыль получать, ну не в смысле покупать дешевле, продавать дороже, а делать продукт красивый и получать прибыль. Нравилось в декабре подводить итоги, заходиться от гордости и про планы рассказывать… А потом кто-то взял и отключил эту опцию, получения удовольствия от получения прибыли, ПУ от ПП, она перестала работать, а ничего другого я делать не умею. Вот и хожу по городу или дома сижу.
– Выходишь, значит, что-нибудь выходишь.
– Догорела, – кивнул он на свечу.
– Пойдем?
– Пойдем.
– Сейчас бы шубу надо, холодно, – сказал он, подавая Саре пальто, и, видимо, с утеплительной целью на мгновенье приложил руки к ее плечам.
– Шубу? Нет шубы, я ее отнесла в комиссионку, знаешь, как-то ночью увидела по телевизору норку, она сначала умывалась, потом нюхала землю, а потом ловила свой хвост, на этом я заснула, а утром сложила шубу и отнесла.
– Ладно, будем без шубы. – Он опять смотрел сверху и улыбался.
Когда вышли, все снежинки уже улеглись, и Саре немедленно захотелось прилечь и заснуть с ними, чтоб все так и осталось.
У подземного перехода с красной “М” она остановилась.
– Видишь? – приподняла правую руку.
– Вижу.
– Ты проникни в рукав и возьми меня за руку на секундочку.
Он начал пробираться по шерстяной трубке, помогая себе второй рукой, и, вот, коснулся ее теплых пальцев. Все. Сара отдернула рукав, поднесла его ладонь к губам и тихонько поцеловала в самую серединку, в самый центр треугольничка из линий, которые у каждого свои, потом отпустила руку и, подобрав бока длинной юбки, то ли темно-серой, то ли темно-зеленой, пошла под землю.
Он посмотрел на ладонь, опустил руку в карман, наткнулся на что-то круглое. Вокруг было много людей, взрослые вели за руки детей, каждый вел так, будто точно знал – куда. А он пошел вниз. В метро было много черно-цветных женщин и черно-черных мужчин, она была видна издалека: лохматая голова, длинные рукава, юбка.
– Я провожу тебя.
Сара не удивилась, опять приподняла руку, и он увидел завязанный узлом рукав.
– Пойдем, придержишь меня в вагоне, если что.
Ехали подрагивая, смотрели на свои отражения и немножко друг на друга, свет был другим, и они тоже. Вышли наверх, прошли мимо сливочно-шоколадной кофейни, за Сариным столиком у окна, почти соединившись головами, сидели парень и девушка. Чего это они соединились? Так же неудобно.
– А как ты относишься к своему дню рождения?
– День рождения? Да я как-то ненормально отношусь. Когда в детстве все начинали поздравлять с утра, дарить подарки, все в один день, бабушки, дедушки, тети, дяди, а потом еще в школе, я сжимался, не понимал: за что? Я ж не космонавт и не отличник, и мне стыдно бывало.
– Я тоже как огня его боюсь, дня рожденья. Никак не могу прочувствовать слово поздравляю, постичь не могу, что же оно значит… Такой день приема любви и от чистого сердца неправды. А сама я тоже всех люблю поздравлять, вон мой подъезд.
Остановились.
– До свидания, у меня сегодня день рождения, спасибо тебе, – и пошла к подъезду.
Раз-два-вдох-выдох.
У входа прочитала про семью чистоплотных порядочных москвичей, трехкомнатную 5/16 на двухкомнатную и однокомнатную с доплатой, у лифта – про пожарную безопасность и доступный Интернет, позвонила в дверь.
– Бабушка пришла!
– Господи, мама, где ты была, папа волнуется, у него давление подскочило!
– Поздравляем!
– Спасибо!
– Поздравляем!
– Спасибо!
– Желаем тебе…
– Оставайся всегда такой же…
– Спасибо, спасибо!
– Бабушка, ты ж правнучке пирожков обещала, Анютка всю неделю ждала, приехали, а тут ни пирожков, ни бабушки.
– Сара, почему ты опять не взяла телефон?
– Мам, где у нас шиповник, Аня кашляет, ты что улыбаешься?
– Бабушка Сара, я новые раскраски привезла, будем раскрашивать?
– Сара, у нас кончился адельфан.
– Ба, посмотри, утку вынимать, что ты плачешь?
– Бабушка Сара, будем раскраски раскрашивать, что ты смеешься?
– Дайте-ка мне бокал белого вина, только холодного!
– Нет открытого.
– Так откройте.
– Оно не холодное.
– Так остудите.
Сара серыми глазами смотрела в окно и считала крупно-мохнатые снежинки, которые летели не как все. Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту… Это он своим мобильником должен был спеть. И пошла к утке. Будет стол, чай, потом раскраски, потом посуда, а завтра пирожки, но сначала адельфан, и искры гаснут на лету.
Слова так и надо произносятся с утра, а потом еще тысячу раз на дню, все время болтаясь в воздухе, они легко залетают в рот, легко вылетают оттуда. Остается только подставлять глаголы, можно прямо из словаря, и Сара начала подставлять и делать подставленное. Как ни старалась она с утра прожить день осмысленно, без суеты, все равно вечером казалось, что пересуетилась. Перед сном думала, что же из всего этого можно было б не делать, и засыпала. А назавтра повторяла или почти повторяла ежедневный комплекс, а когда, если вдруг, вылезало откуда-то нн аа дд оо ее лл оо, она смахивала его тряпочкой, и паркет снова был чистым. Когда дни покойные, не рваные, без раздражения и крика, что ж плохого, если они похожи друг на друга? Зачем-то нам выдали так много сред и пятниц, суббот и воскресений, а еще понедельники, вторники, четверги, зачем-то выдали, праздники. Так, с повидлом получились получше, а вот с капустой… надо будет в следующий раз… Домашний телефон, небось, не выбросил, значит, есть ровно семь цифр, нажав на которые можно услышать голос, алло, или але, или да, или слушаю, или говорите, вы в эфире. Сидит, наверное, белое вино глоточками попивает, не по-мужицки, и яблочком закусывает. Но картинка не рисовалась, и рассматривать было нечего. Таня Ларина говорила все думать, думать об одном… но, наверное, бедной Тане тоже картинок хотелось, просто она по неопытности называла это думать-думать.
Ура! Сара заболела своей любимой болезнью. В горле першит, сильная слабость, и ручки-ножки дрожат. Значит, с чистой-пречистой совестью можно лежать днем и ни-и-ичего не делать, спать, сколько хочешь, ведь сил хватает только на то, чтоб выдавить лимон, залить горячей водой и размешать там ложку меда. И легально цепенеть на самой границе, на тонкой границе между быть и не быть. Эта история покоя и чистой совести обычно длилась дня три-четыре.
К вечеру четвертого дня Сара почувствовала, что нацепенелась вдоволь, и ей уже захотелось проснуться назавтра бодрой и выйти на улицу. Раз-два, внырнула она в явь, но глаза не открывала; океанский лайнер осторожно входил в узкий венецианский канал. Корабль приплыл издалека, кажется, из Америки, город встречал его облупленными palazzo, волновавшими посильней любой свежевыстроенной красоты, люди с берега, оторвавшись от пиццывинакофе, махали руками. Сложив губы трубочкой, чтоб не зацепиться о каменные берега, откашливающаяся Сара вплывала в новый день, когда почувствовала, что прошла, открыла глаза.
Увидела белый свет и обрадовалась. В доме было тихо, она лежала, гладила собственные волосы и рассматривала обои. Пощупала сережку, потом ухо, обнаружила на ухе зубную пасту и запела. Если вы, нахмурясь, выйдете из дома, если вам не в радость солнечный денек, пусть вам улыбнется, как своей знакомой, с вами вовсе незнакомый встречный паренек. И улыбка, без сомненья, вдруг коснется ваших глаз, и хорошее настроение не покинет больше вас. Ей всегда нравилось петь эту песню. Допев куплет, подумала, что будет неплохо повторить его в темпе марша, для поддержания которого начала шагать под одеялом. Если вы нахмурясь, выйдете из дома… Получилось хорошо, хотя петь и маршировать лежа было непросто. Сара прокашлялась и сказала, так, сегодня четверг, четверг – хороший день, надо…
Выйдя из ванной, положила в пиалу творог, в плошке получились Альпы в снегу, полила их золотым медом. Внимательно наблюдала, как липовая лава стекает вниз, настигая горнолыжников на спуске, в последний момент им все-таки удалось скрыться в шале и заказать “Шабли” (оно белое!). Сварила кофе. Ложка белого с желтым, глоток черного, ложка белого с желтым, глоток черного… Постепенно Альпы кончились. Так, надо идти в жэк, потому что четверг. Сара накрутила на шею большой шарф, частично прихватив волосы, и вышла из дома.
Когда идешь в жэк, всегда дует холодный ветер, и дождь со снегом, хоть зимой, хоть летом. Всегда ежишься, а в жэке содранный линолеум вздыбился, и каждый входящий об него спотыкается, вечное в течении на стене, исправленное рукой ответственной посетительницы. Сара споткнулась, спросила, кто последний, сказала, “я за вами” и стала читать на стенах с целью выявления еще не выявленных ошибок. На выходе снова споткнулась, линолеум устроился так, что, куда б ты ни шел, все равно получалось против шерсти. Из пакета посыпались мандарины, купленные по дороге, Сара начала их собирать, а люди из очереди показывали пальцами, куда именно они закатились.
Думаете, Сара ни капельки не ожидала его увидеть? Он мерещился ей везде, во всяком стоящем и проезжающем автомобиле, в сбербанке-супермаркете-подъезде. Выходя из лифта, она стреляющими взглядами осматривала площадку, а потом уж шла к двери. Никого не было. Не было никого. Зачем мерещился, Сара не знала. Еще появлялись одиночные мысли, которые никуда не двигались и не имели продолжения. Например, залетала такая дурацкая бабская мысль про хорошо бы сварить ему борща человеческого. В маленькой кастрюльке.
Под голым, мокрым деревом неизвестной породы стояло серое пальто. По правде.
Сара подошла к дереву и, втянув голову в шарф, храбро сказала:
– Привет.
– Привет… и здравствуй… и добрый день, – сверху вниз.
По избавительной привычке, зная разные слова, Сара начала их говорить.
– Побрился?
– Да. – Он поднес руку к щеке. – Когда половину лица выбрил, вспомнил, что хотел бороду отпустить.
– Отпусти бороду, – разулыбалась Сара, как будто подарок получила.
– Поехали в Оптину.
– Поехали.
– Теплые вещи я взял: свитера, с рукавами… и еду, и воду.
– А дорогу знаешь?
– Знаю.
– А…
Какая нежная была кожа на бритых щеках.
– Я щас, мандарины отнесу.
Но, сделав шаг к подъезду, она развернулась, на площадке-то серого пальто точно не будет, оно ж здесь! И услышала, как он сказал:
– Не ходи.
– Не пойду.
Он взял пакет, они пошли к машине, потом в нее сели, потом поехали.
В машине было очень тихо, пахло мандаринами и колотилось Сарино сердце. Мой костер в тумане светит… Если вы, нахмурясь, выйдете из дома… Мой костер… Если… вы… выйдете… а там… паренек.
– Не бойся и не волнуйся за них, мы придумаем что-нибудь, мы их успокоим…
– Успокоим… я хочу уехать.
– И деньги у меня есть.
Не отрываясь от дороги, он взял ее руку и прикоснулся губами к самой серединке ладони, к самому центру треугольничка из линий, которые у каждого свои.
– Когда приедем, скажешь, как тебя зовут, и я скажу.
– А потом будем молчать, будто у нас слова кончились, ладно?
– Ладно, кончились, – кивнул он.
И тут они съехали с кольца… они взяли и съехали с кольца.
Тужься, тужься, говорила в роддоме Сариной маме акушерка, и нарождающаяся Сара, услышав те слова, не ей предназначенные, принялась тужиться с самой своей первой секунды, дома и на улице, тут и там, в таких и этаких делах, про которые потом все еще спрашивали, как дела. А сейчас она не тужилась, просто сидела, сидела просто, с растворенным по всему организму сердцем, и хлопала серыми глазами. В мандариновый аромат откуда-то сзади притек дух пармской ветчины. Надо бы ему борща человеческого, в маленькой кастрюльке.
∙