Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2008
Пусть люди до конца своей жизни |
Любой преисполненный чувства анекдотичности собственного существования сочинитель, который берется не молчать на тему “поэт и провинция” (все ли слова здесь хочется писать со строчной буквы?), испытывает несколько непривычное чувство: ему не о чем говорить.
Порой кажется, что и незачем. Та заброшенность в мир, о которой толковал Сартр (возможно, это был Кьеркегор), для провинциального орфея, к его тайному стыду и явному недоумению окружающих, вдруг теряет метафизический смак, а вместе с ним – и всю кулинарную состоятельность онтологического блюда.
Нехорошо получается. Невкусно.
Заветное количество драматических сестер – пусть это будут парки – с льюискэрролловскими чаепитиями в вишневом саду под стереофонические крики чаек (речь вроде бы идет о Крыме) начинает смущать нашего героя не зеркальной красотой необщих выражений лиц, а сакраментальным желанием прокатиться в Столицу Речи. И даже как-нибудь закрепиться там навсегда, приобретя, так сказать, морфологию по совокупности отягчающих обстоятельств, максимально натянув клюв синтаксису и географии на всех законных и незаконных основаниях.
Впрочем, делами закона не оправдается перед Ним никакая плоть, а географии мидраш не писан, учитывая, что из физической она все более превращается в оккультную. Сведения о которой, если верить автору “Эдема”, рудиментарны и недостоверны. Геополитика куда как моднее, гламурнее и реалистичней. Да и самодостаточней, наконец. Хотя и ее отчасти керченский автор Игорь Сид с группой болельщиков пытаются преодолеть геопоэтикой. Преодоление скорее всего увенчается очередным триумфом поэзии над географией. Но это не значит, что мы должны позабыть о том, что география – это мы с вами.
Все дороги ведут в Рим, все языки – в Киев, а все самолеты летят в Симферополь. И все провинциальные поэты уходят в годы-бреды Леты. Выбора нет.
Чем бы утешиться? Если выпало в Империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря? Уж если выпало, тогда оно, конечно… Но, во-первых, Империи, как мог заметить долгожданный читатель, нет и нет, и вряд ли, да-да, будет. А во-вторых, лучше просто жить. По крайней мере – некоторое, занятое изучением собственного творчества, время. И жить по возможности счастливо.
Как это ни глупо, но и в Крыму можно быть счастливым, даже утруждая себя нехитрыми заботами, вроде бракосочетания слов. Невская нимфа, – молвил где-то, прости Господи, Кушнер, – всегда поглядывала на черноморскую нереиду с профессиональной завистью. А мальчишки в приморских селеньях всегда играли в футбол поперек листопада. Вот и автохтонный Максимилиан Волошин (несмотря на искусные пароксизмы бодрого коктебельского патриотизма) вовсе не так страшен, каким кажется в процессе занимательной канонизации. Действительно. Собирались хорошие люди, читали серебряные сонеты по ночам, подбирали камушки и деревяшки. Никто никого не ел, и всем было приятно. Хотя.
…все-таки – он? Мусикийский санаторий, лунный гештальт на лоне милых волн, наперсток массандровского зверобоя, когда от любви до ненависти – один шаг и сделать его нужно как можно быстрее. Желательно – прямо сейчас.
Море – как бы наш друг дорогой. Горы – как бы товарищи наши. Нет как бы счастливей земли, чем курортный (курортный) и гибельный (гибельный) Крым. Нет. И не будет – куда ни гони строку, куда ни попадай пальцем. Самое главное, что и не хочется, чтоб было. И это уже симптом.
“Почему мы остаемся в провинции?” – вопрошает вдруг Хайдеггер. Потому, заслуженный учитель риторики. Потому.
В неслучайном случае того, кто, родившись в Тавриде и наточив между делом десятка два невинных стихотворений, завязал кантианский адюльтер с пространством, всякая попытка автобиографии будет двусмысленно совпадать с пыткой автогеографии. Примерно так: кому отдать предпочтение – пылкой, но лживой Музе или резиновой, но честной Девочке из соседнего двора? Пустое! Это офицеры и джентльмены предпочитают блондинок, а нам иные, лучшие дóроги права. Дороги они нам, но по карману.
Не рублем, так гривной, не оболом, так нефтедолларом рассчитаемся за все – за ночь, за разоренный дом, за военные астры, за четырех хозяек…
За каждый зарытый в землю талант.
Что хотим, то и зарываем, ведь это наша земля.
То, что она имеет собственную, достаточно развесистую мифологию с общительным пантеоном тускло выраженных народных божеств, трикстеров, нечаянных демиургов и прочей шушеры, корректно притаившейся между декоративных гаваней, ложноклассических руин и книжных страниц, – общее место. Выйти из этого места, не осквернившись эндемической прелестью, и скучно, и грустно, и некому. Говори же, как золотистого меда струя из бутылки текла, закручивался в небо черный кипарис, Понт витийствовал, а некто – ничего не поделаешь с этой напастью! – попирал его северный берег, почитывая “Скорбные элегии”…
Стоит ли насмехаться над строгим юношей? В конце концов полуостров, несмотря на впечатляющее наличие Больших и Вечных мемуарных трофеев, – часть суши/речи, вполне удаленная от культурной метрополии. Райские задворки невидимой державы – плен одинокого сердца. Любители твоих стишков здесь не водятся – им просто негде спрятаться от любителей всего остального. Их без труда вычисляют родные и близкие, двоюродные друзья, знакомые жёны… Нужна мимикрия.
Кому она нужна – другой вопрос.
Мне, тебе, ему… Андрею, представь себе, Полякову… Кто тут еще родился под созвездием Близнецов?
Ты – знаешь.
Ты сам крымчанин, ты явился в Крыму и никуда надолго (кроме места Москвы) отсюда не уезжал. Поэтому и тебя самого, и сам Крым сложно “отслоить” от моих стихотворений. Если я пишу, допустим, о природе и погоде – то это, разумеется, крымские природа и погода; если я воспеваю, положим, дев и ласточек – то это крымские девы (одна из которых сейчас медленно спит за твоей спиной: привет, Ася!) и дальнозоркие крымские ласточки, быстрые облака которых сейчас клубятся, синеют и посвистывают за твоим балконом.
Так кто тут еще родился в Крыму? Кто тут еще повторил вслед за Набоковым: моя родина – русский язык? Я. Русский язык – моя родина и место моего метафизического гражданства (=утопия языка). Но то же самое придется сказать и о Крыме. Если слово “патриотизм” и имеет какой-то не унизительный для меня смысл, то это утопический патриотизм моего языка и моего Крыма. Моего оболганного, гонимого, полузапрещенного языка и моего оболганного, униженного и преданного полуострова…
Для меня это взаимосвязанные и даже взаимозависимые вещи. Там, в мерцании Платоновых идей, я – русский поэт. Здесь, под мягко наброшенной сенью этих антично-черных кипарисов, на этом пыльно-сером зубастом асфальте, я – крымчанин. Я пью крымскую воду, хожу по крымским улицам и смотрю на крымские звезды. Что вижу, о том и пою, как Джамбул, как Бродский, как не вовремя прозревший Гомер.
Я сам, в какой-то степени, Крым, а Крым, в какой-то степени, – это я. И вряд ли будет таким уж преувеличением сказать, что все, что я пишу, я пишу о двух своих родинах – небесной и земной, – о русском языке и о Крыме. Попробуйте меня от Крыма оторвать, ручаюсь вам – себе свернете шею! Это не столько типология, сколько топология речи. Или – патология немоты, если предстоящий доцент будет склонен занести мои сочинения в каталог историй болезни.
Но есть и еще кое-что. Есть, как мне иногда грезится, – а я имею больше прав так думать, чем графоманистый житель или залетный турист, – и специфически крымская область зрения, точка осуществления визуально-языковых усилий. Я имею в виду (во всех смыслах) просвечивающие друг сквозь друга наслоения поликультурных дискурсов, исторических следов и отпечатков, пересечение различных временных и семиотических кодов, навскидку: скифо-греко-римского и российско-имперского, курортно-советского и архе-христианского… иудейского, мусульманского, языческого… и еще многих, многих иных, всегда иных, подчас – обжигающе противоположных.
Все эти кластеры дефиниций можно размножать до пределов обитаемого поэтами мира, заменять и уточнять, и уж, во всяком случае, брать в кавычки. Такое чисто крымское, искушенное всесмешение и всеединство рас, народов, историй, государств, языков, культур, религий, всего-всего-всего, что здесь было… Всего, что здесь пока (?) еще есть. Пусть в развалинах и руинах.
Что ж, для элегического поэта достоинство руин и развалин предпочтительней новостроек. Гекзаметры Одиссеева прибоя в гурзуфской бухте; воздушные ямбы и ямы ветра над Карадагом; белый анапест послевоенных севастопольских зданий. Почти бесснежные верлибры несильной южной зимы в одном из коньячно-кофейных прибежищ нашей столицы. Коллекция полууслышанных/полусказанных реплик, вытесненного за государственную границу эха, на ночь глядя загаданных Клио реминисценций, зыбких отражений в державинской реке времен, воровских полустертых цитат… Интерференция снов – своих и чужих. Или – своих, понятных, как чужие. Или – наоборот.
Постмодернизм? Пусть будет постмодернизм. Трудно на территории Русского Мiра найти более постмодернистскую игровую площадку, нежели Крым. И что, спрашивается, мне, так называемому Андрею Полякову, остается здесь делать? Только играть по крымским правилам. Такая сугубо крымская точка видения и кажется мне определяющей для моей поэтики. Для добродетели моего литературного метода, данного мне в первичных культурных ощущениях и во “врожденном” поэтическом языке, всего лишь извлеченного мной оттуда…
Отсюда.
“Поэт в России – больше, чем поэт”, – доложил как-то раз известно какой Евтушенко, не уточнив, правда, размеры поэта где-нибудь в Зимбабве. Так вот, поэт в Крыму – не больше, чем поэт. Поэт в Крыму – не совсем поэт. Порой кажется, что и Крым – не совсем Крым.
Почему бы и нет? В это стоит верить и даже как-то перебирать по этому поводу струны на привычной лире. И даже как-то жить – здесь. Внимательно присматриваясь к тому, как здесь превращается в там…
Столь медленно… незаметно… почти, как дым…
Вот здесь и живи, местоимение первого лица единственного числа; живи с валидолом и азбукой под языком; живи, пока есть чем. Даже если недалеко от Смирны и Багдада, но трудно плыть, а звезды всюду те же. Даже если недалеко.
Даже если трудно.
Даже если звезды.
Даже если звезд – нет.
∙