Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2008
Классик советского театра. Хрестоматийный динозавр. Не понятый нами до сих пор.
Пьесу “Жестокие игры” Арбузов написал в 1978 году, она долго шла в “Ленкоме” со знаменитыми тогда артистами, но, честно говоря, мне не хотелось идти смотреть, портить впечатление. Дело в том, что пьесу я прочитал, будучи студентом третьего курса, и она так меня потрясла, что эту забавную спелую фамилию АРБУЗОВ я запомнил на всю жизнь.
В первой же сцене автор показывает так называемую “вписку”, незабываемое понятие тех лет, когда незнакомый молодой человек приходит к другому незнакомому молодому человеку в пустую от родителей квартиру, чтобы пожить там, не имея, в общем, для того никаких оснований.
“К а й. Тебе кто нужен?
Н е л я. Леонидов.
К а й. Странно. Не рассчитывал, что кому-то нужен.
<…> Н е л я. А Иветочку Горшкову помните?
К а й. Не в большом от нее восторге.
Н е л я. Она меня к вам прислала.
К а й. Что так?
Н е л я. Приютите меня. (Тихо.) Приютите.
К а й (помолчав). Ты что, чокнутая?
Н е л я. Не у кого мне жить – вот так, Леонидов. Я две ночи на вокзале провела”.
Двумя годами позже, в 1981-м, я прочел повесть Ксюши Драгунской, тогда десятиклассницы. Она была посвящена тому же образу жизни молодых людей, гордо державших равнение на Запад, на хипповскую революцию, на “лето любви”: со всеми этими “вписками”, “сейшенами” в пустых квартирах, хождением по городу босиком, в рваных джинсах и фенечках, с поездками автостопом в Прибалтику, беспорядочными ночевками неизвестно с кем; горячечному воздуху новой свободы, романтике обреченности, жизни, абсолютно далекой от политики, наполненной битловской музыкой, звоном английских слов, запретным счастьем…
Я, читая десятиклассницу, которая живописала все эти сцены по горячим следам личных впечатлений, никак не мог понять одной простой вещи: а старик Арбузов-то откуда все это знает? Ну откуда он знает, как мы говорим, во что мы одеваемся, откуда он взял, где он подслушал замечательную фразу: “Вон Любочка Ингельман пешком в Оптину пустынь пошла. Босая”. Фразу, которую я тоже не могу забыть – и вовсе не потому что кто-то из моих знакомых ходил тогда в Оптину пустынь босиком (больше, обжигая пятки, шлялись по летнему Арбату), а потому, что она точно передает нашу тогдашнюю страсть к этим новым вещам, которых не понимали и не могли понять наши родители.
Ведь родился, чтобы вы знали, “Алексей Николаевич Арбузов в 1908 году, в интеллигентной семье, в 1916 начал учиться в гимназии, однако систематического образования не получил. Революция, голод и тяжелая болезнь матери делают Алексея Николаевича сиротой в 11 лет. Мальчик вынужден бродяжничать и вскоре попадает в колонию для трудновоспитуемых. Спасением для него стал театр. В 14 лет начал работать статистом в Мариинском театре. В 16 лет попадает в драматическую студию под руководством П. Гайдебурова, блестящего актера и режиссера. Окончив студию, Арбузов поступает в труппу Гайдебурова. Весной 1928 уходит из театра, чтобы создать вместе с группой молодых актеров свой “Цех экспериментальной драмы”. После его распада принимает участие в организации театра на колесах (агитвагон), который ездит со спектаклями по малым городам России”.
Ну и так далее. То есть, исходя из энциклопедии, Арбузов – просто какое-то ископаемое для нашего поколения семидесятников, какой-то чудовищный динозавр, ветхозаветный пророк, пропись в школьном учебнике…
И вот поди ж ты – пьеса о хиппи.
Конечно, для самого драматурга и всей театральной общественности тех лет это была пьеса совсем о другом – о трудновоспитуемой молодежи, об “избалованном” поколении, и не случайно провинциальная девочка Неля, ввалившаяся в богатый, но пустой московский дом, где обитает прожигатель жизни и родительских денег красавчик Кай, рано или поздно перевоспитывает его и оказывает “положительное влияние”.
Арбузов умел облечь в “проходимую”, удобную, политкорректную для советской власти форму любой, даже такой вот чудовищный материал. Но мне, читателю из 78-го года, было абсолютно понятно, что “трудновоспитуемые” – вовсе не мы, а наши родители и что пьеса не о “прожигателях” жизни, а об искателях ее – то есть о нашем поколении, которое ищет хоть чего-то свежего, прозрачного, ясного в душном воздухе поздних 70-х. Каким же образом Арбузов достигал этого эффекта?
Я долго мучился над этой загадкой. Приходили мне в голову даже такие крамольные мысли. В 70-е годы была знаменитая “арбузовская студия” (куда ходили многие позже известные драматурги), имевшая своеобразную мифологию – там можно было не бояться прочитать любую, самую опасную, самую страшную пьесу. И – читали. Скажем, Юрий Щекочихин после этих арбузовских штудий написал свою “Ловушку №46”, которая дождалась ранней перестройки и была-таки поставлена на сцене Центрального детского театра, и там, в этой “Ловушке”, подростки бегали по сцене с ножами и убивали друг друга из-за джинсов, и это была революция, народ валом валил на эту “остсайдскую историю”. Так вот, я, грешным делом, подумал, что Арбузов просто наслушался всякого молодежного материала, наглотался творчества таких вот злобно настроенных против советской власти молодых волков – а слух-то был чуткий – и написал, и воспроизвел, как говорится, по памяти…
Но в том-то и дело, увы, что пьеса Щекочихина, знаменитого в те годы журналиста, была хоть и острой, и злободневной, и до предела искренней, но очень душной, страшной, какой-то ужасно безысходной, в то время как “Жестокие игры” обладали (несмотря на все воспитательные прописи) одним очень важным качеством: эта пьеса была воздушной. Она была легкой. Вот как ветер, который гулял тогда по Арбату, вздувая свободные рубашки на наших девочках, ероша хипповские прически, позвякивая бубенчиками на джинсах.
Арбузов, “ископаемое и динозавр”, был точнее в изображении этого воздуха. Нет. Не просто точнее. Арбузов умел лепить этот воздух, как из глины, он строил эти воздушные замки времени в абсолютном соответствии с его неуловимым движением, которое передавал легко.
Легко – вот главное слово.
Откуда он брал эту легкость?
В недавно вышедшей книге сына драматурга, Кирилла Арбузова, “Другая цивилизация” (содержащей тонкие и глубокие наблюдения об отце), приведен один из самых известных эпизодов его театральной жизни, в котором как бы мерцает ответ на загадку Арбузова. Вот как создавался спектакль “Город на заре”: в тогдашней студии Арбузова-Плучека были собраны “рабочие электрозавода, студенты театральных училищ, выпускники средних школ”. Арбузов предложил им писать пьесу о строителях Комсомольска-на-Амуре (вот уж забубенная советская тема), самим разрабатывая драматургию характера как коллективную импровизацию. “Ася (такова была детская кличка Арбузова, прилепившаяся к нему на всю жизнь. – Б.М.) вспоминал, что с ужасом ждал того часа, когда инициативная группа начнет разбирать сочинения будущих студийцев. Ему казалось, что будет продемонстрирован поток банальностей, штампов и откровенной графомании. К счастью, он глубоко ошибался. Да, они подчас были очень наивны и несовершенны с точки зрения законов драматургии. Но интересны и неожиданны. Именно день, когда были принесены и разобраны первые актерские заявки на образы, Ася всегда считал подлинным рождением будущей студии”.
Арбузов и его студия лет на семьдесят опередили наше время, когда снова в моду вошли такие вот словесные импровизации, читки с листа, неоформленные куски жизни, положенные на бумагу и выведенные на сцену, все эти “новые драмы” и новые драматурги.
Тот день, когда Арбузов взял в руки “коллективное бессознательное”, этот неоформленный, корявый манифест молодежи, который он постепенно превратил в пьесу о первопроходцах, думаю, был не только днем рождения студии. Это был день, когда Арбузов ощутил свою силу, свою возможность лепить воздух времени из этих кусочков, фрагментов, из мусора, из ерунды, а значит, видеть время как пространство, как некую зримую структуру, которую можно брать и легко, без напряжения и потуг, показывать.
Вот оттого его пьесы были современны всегда, оттого-то он и стал вечным драматургом (и “Таня”, и “Мой бедный Марат” идут в театрах до сих пор, хотя написаны бог знает когда, в глухие советские годы).
Впрочем, как же “без потуг”? Как же “без напряжения”? Вот Кирилл Арбузов цитирует воспоминания современников (речь идет о новой постановке “Города на заре” в 1956 году, когда “Ася” выпустил пьесу под своей фамилией, чем немало смутил студийцев – а среди них были и Галич, и Гердт, и многие другие достойные люди, – которые помнили, что пьеса была результатом коллективного творчества):
“Когда в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году драматург Алексей Арбузов опубликовал эту пьесу под одной своей фамилией, он не только в самом прямом значении этого слова обокрал павших и живых. Это бы еще полбеды!
Отвратительно другое – он осквернил память павших, оскорбил и унизил живых!
Уже зная все то, что знали мы в эти годы, он снова позволил себе вытащить на сцену, попытаться выдать за истину ходульную романтику и чудовищную ложь: снова появился на театральных подмостках троцкист и демагог Борщаговский, снова кулацкий сынок Зорин соблазнял честную комсомолку Белку Корнееву, а потом дезертировал со стройки, а другой кулацкий сынок, Башкатов, совершал вредительство и диверсию”.
Уф. Огромную честность и, кстати, огромную сдержанность проявил сын драматурга, когда процитировал все эти документы без указания авторства. Но так было. Арбузова объявили предателем и конъюнктурщиком – объявили те люди, что когда-то вместе с ним создавали классическую советскую драматургию.
И вот я спрашиваю себя: ну а какой она тогда могла быть? Не советской? Если люди ходили, как с приклеенными ко лбу ярлыками, как с пришитой к костюму блямбой: троцкист, кулак, чекист, колхозник, и это, увы, составляло их суть, их судьбу, их неизбежный путь? И еще я спрашиваю себя: а этично ли, в самом деле, было издавать эту пьесу под одной, арбузовской, фамилией?
Другая цитата (уже из другого, официального советского разноса и о другой пьесе, “Годы странствий”):
“В пьесе Арбузова не выяснен главный вопрос – как автор решает жизнь и судьбу Ведерникова, “милого”, “своевольного” эгоиста, который успел на протяжении пьесы бросить двух женщин с двумя детьми и перейти в объятия третьей. Последнее действие – это пафос всепрощения и примирения. Настоящая жизнь с ее реальными противоречиями в пьесе чувствуется слабо”.
Этот мотив “всепрощения и примирения”, воздушный мотив, мотив легкости бытия, собственно, и был индульгенцией Арбузова, которая позволяла ему считать себя автором коллективного “Города на заре”, потому что именно эта легкость, эта воздушность и склеивала, связывала воедино всех персонажей – всех этих троцкистов, кулаков и честных комсомольцев. Кстати, о последних. “Честная комсомолка” в его пьесах всегда будет соблазнена, Ведерников всегда уйдет к другой женщине и сухарь-доктор в “Старомодной комедии” обязательно влюбится, хотя уж давно забыл о том, как это делается, в свою сумасшедшую пациентку.
Это произойдет обязательно, неизбежно, неотвратимо.
Эту страшную легкость Арбузов черпал из своей собственной жизни, из своего собственного отношения к ней. Оттого-то его пьесы всегда имели дикий успех – на Арбузова не давило время, оно было для него лишь рабочим материалом, декорацией, мизансценой, светом юпитеров, и сквозь все его пьесы, о войне ли они, о комсомоле, о молодых или о стариках, струится иное время, настоящее, время нашей жизни, нашей любви, нашей способности выдерживать эту любовь и подчиняться ей.
Сам Арбузов “подчинялся” ей неоднократно, и этому тоже посвящено немало страниц в “Другой цивилизации”, в исповеди сына, который через много лет пытается понять и выстроить образ отца. Но, читая письма “Аси” к женщинам, перебирая вместе с автором страницы его драматичной и в то же время очень успешной, состоявшейся писательской биографии, я все время думал о чем-то другом.
…Арбузов никак не мог найти “свой” театр, свою площадку, своих актеров (хотя пьесы его шли по всей стране и за рубежом), и это его мучило. Мольбе о “своем” театре посвящено и его скандальное выступление на каком-то писательском съезде, вызвавшее очередной приступ злобы со стороны коллег по цеху. Арбузову завидовали, конечно. Но дело не только в этом. Он никогда не вписывался ни в сталинский театр, ни в оттепельный, ни в брежневский – он шел как-то отдельно. Может быть, это происходило потому, что наш театр во все эти годы, меняя свои идейные установки, все равно оставался глубоко зомбированным – идеологией, задачей, миссией, желанием научить зрителя, внушить ему что-то.
Любой герой Арбузова, какой бы созвучный эпохе моральный парадокс он нам ни подсовывал, как бы ни адаптировался к современности, на самом деле от этой “современности” свободен, он в ней не участвует. Только сама жизнь занимала “Асю”, только этот неуловимый поток времени, который увлекает нас за собой.
Легкость, невыносимая и прекрасная, была заложена в самом его даре и в его характере – счастливчика, разбивателя сердец, создателя целых миров и необычайно естественного, органичного человека.
Но сейчас эта его “легкость” становится актуальной как никогда. Мы живем в эпоху завершившейся великой истории – и в начале истории новой. Мы живем между двумя историями. На дворе снова 1916 год, и мальчик опять идет в статисты, вдыхая предчувствие космоса, холодной и вечной тайны, которая вот-вот обрушится на него. И то, что он чувствует в этом космосе, гораздо важнее политики, войны цивилизаций, распада империи, свободы слова, чего там еще? Свобода не снаружи, а внутри.
Уроки Арбузова (не на уровне техники, мастерства, а на уровне его неуловимой, воздушной философии) – остались невыученными.
∙