Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2008
Ремарк по-прежнему актуальнее всех современных авторов. По крайней мере так кажется из театрального зала.
Инсценировками романов современного театрального зрителя, конечно, не удивишь. Достоевский, скажем, вообще стал одним из самых востребованных авторов на московской сцене, хотя пьес не писал вовсе. “Бесы”, даром что роман огромный, сложный, с кучей линий и персонажей, ставили и Анджей Вайда в “Современнике”, и Александр Гордон в “Школе современной пьесы”, а за несколько лет до этого их привозил в Москву Лев Додин с Малым драматическим из Петербурга. “Бесы” Додина игрались на сцене Театра на Таганке в огромном формате – три спектакля за один день: утром, днем и вечером. То есть зрителю помимо самого спектакля нужно было еще подготовить себя к просмотру физически, где-то поесть, где-то погулять, проветриться, а главное, настроить себя на другой ритм – прожить день, подчиняясь этой почти невыполнимой задаче – забыть обо всем, что происходит вокруг, справа или слева, вчера и завтра, погрузиться, войти в то особое состояние, когда лихорадочно перелистываешь одну страницу за другой и находишься в ином времени, в романе.
Точно так же пытался поставить Достоевского в Театре на Малой Бронной Сергей Женовач – три вечера, три спектакля, медленный, неспешный, завораживающий ритм.
Это, конечно, был смелый ход. Почти небывалый для театра. Небывалый – потому что опровергает сами законы театрального искусства: спектакль – это яркое, короткое, насыщенное действие, когда эмоции должны опрокинуть, взорвать зрительское сознание.
Именно поэтому режиссеры идут обычно другим путем: выделяя из текста фрагменты, куски, эпизоды, сцены, состыковывая их и комбинируя, чтобы получилось другое.
Таких комбинаций видел я тоже немало. Более удачных, менее удачных, прекрасных, проходных. Тридцатилетней почти давности впечатление – эфросовский “Брат Алеша”: кусочек из “Братьев Карамазовых”, ставший отдельной пьесой. Пьесой о любви двух странных людей, калеки и ангела во плоти, любви, совсем не похожей на человеческие страсти и в то же время – очень похожей. Двухлетней давности впечатление – “Легенда об Инквизиторе” Камы Гинкаса в ТЮЗе. Смелый, авангардный, жесткий философский манифест.
Но все это – вариации на темы Достоевского. На его почти библейские, сакральные для русского интеллигента откровения. Их можно представлять и так, и этак, все равно текст этот сидит в подкорке, он туда записан прошедшим столетием как основа основ нашей “русскости”.
А вот Ремарк.
Кумир мальчиков и девочек 50-х и 60-х годов. “Потерянное поколение” 20-х годов прошлого века, зарождение нацистской Германии в недрах оглушенного, разбитого военным поражением и экономической депрессией общества.
Когда я смотрел спектакль “Три товарища” (он с огромным успехом идет на сцене “Современника” уже почти десять лет), у меня было такое странное чувство опасности: молодая сегодняшняя аудитория просто не поймет, не почувствует контекста романа. Как они говорят, “не врубится”. Ну, скажем, антивоенная линия Ремарка. Молодые ребята, вернувшиеся с войны, постоянно говорят о погибших друзьях, говорят: “эта гребаная война”, “этот гребаный мир” (мир, пославший их на смерть). Но зовут этих молодых ребят по-немецки: Отто, Зигфрид! И говорят они по-немецки. И живут в Берлине.
Если московские мальчики и девочки 50-х и 60-х годов были подкованы в истории, хорошо знали, что такое “потерянное поколение”, чем отличается Первая мировая от Второй, то для сегодняшних “мальчиков и девочек” все абсолютно по-другому. Первая и Вторая давно слиплись в один большой исторический процесс, воющие с русскими немцы по определению не могут стать “положительными” героями, и, что самое главное – потеряна корневая система: эстетика 20-х и 30-х, “прожигатели жизни”, берлинские кабачки и улицы, порядочные девушки и проститутки, говорящие примерно на одном языке, бедность и голод, которые не мешают тем не менее пить ром и коньяк в неограниченных количествах, депрессия, отчаяние и надежда междувоенных лет – все это растворилось, как дым, ушло из памяти, стало музейной историей.
А это значит – из восприятия романа, тем более перенесенного на сегодняшнюю сцену, ушел этот главный для прозы контекст, дыхание времени, почва истории, детали, воздух, обволакивающий фигуры людей, их походка, голоса, запах улицы…
Вот мы и договорились до главного: в романе важны отнюдь не герои, не диалоги, не “идеи”, не события даже – а важен этот все обволакивающий воздух, почти неосязаемая субстанция, атмосфера, или назовите, как хотите, но это нечто, находящееся не снаружи, а внутри языка, внутри каждой фразы.
Достоевский ведь практически не описывает ни улицы, ни погоду, ни то, как разворачивает с шелестом газету его герой, ни запах булочек, которые он ест на завтрак.
Однако без петербургского воздуха, который по большей части надо дорисовывать, достраивать при чтении, – его романов не существует.
Галина Волчек, принявшаяся реконструировать атмосферу “Трех товарищей”, тогда, почти десять лет назад, прекрасно понимала это. Отсюда в спектакле так много деталей: шум улицы, грохот знаменитых берлинских трамваев, разноцветный воздух, небесный свет… Деталей вполне конкретных, очень ярких – желтые розы из монастырского сада, белые полотенца на морском курорте, наконец, знаменитая машина “Карл”, собранная по винтику в автомастерской (да и сама автомастерская – целый музей старинной техники). Деталей общих, как туман, как фон выплывающих из того времени: по-бюргерски чинная, почти стерильная и в то же время наполненная отчаянием и тоской атмосфера кабаков; по-мещански чинная и в то же время удушливо-бедная, нищенская атмосфера меблированных комнат Берлина.
Сделано было очень много, чтобы вытащить на сцену этот самый воздух, это нечто, которое не умещается ни в одной конкретной детали, ни в одном конкретном эпизоде. И все-таки это задача практически невыполнимая. Прочитать роман – это одно (как читают, например, в том же знаменитом додинском театре “Котлован” Платонова), показать его – совершенно другое. Уж слишком все конкретно, подробно, материально у этого автора. Пятьдесят лет, читая Ремарка, мальчики и девочки из России ощущали на своем языке вкус волшебных недоступных напитков – ром, “вишневка”, абсент, мартель и так далее. Алкогольная карта Ремарка была в свое время, как я понимаю, явлением абсолютно самодостаточным: в СССР даже грузинский коньяк был невероятной роскошью, обо всем остальном можно было только прочитать в книге. Банальный алкоголь становился знаком, символом, нагружался дополнительным смыслом настолько, насколько и не мечтал автор. Еще и поэтому Ремарк, поставленный в театре сегодня, был мне не очень ясен по задаче (до того, как посмотрел сам спектакль): какая “алкогольная карта”, нынешние дети могут зайти в ближайшее кафе и все попробовать сами, время водки и портвейна в подъезде давно кончилось. Нет больше никаких подтекстов и смыслов ни в слове “ром”, ни в слове “абсент”.
…Да, это был необычный для меня спектакль, когда я больше прислушивался к залу, чем к актерам.
Хотя, конечно, актеры были на высоте – Чулпан Хаматова идеально подходит для роли страстной, но тяжело больной девушки, Александр Хованский и Сергей Юшкевич убедительны в роли хороших ребят, которые находятся в двух шагах от алкоголизма.
Однако зритель интересовал больше. Сканировать его, не отрывая глаз от сцены, – странная задача, ведь не будешь же подходить к каждому, заглядывая в глаза, но есть и субъективные ощущения, то есть то, как слушают, как дышат в такт спектаклю. Есть и некие важные, хотя и довольно забавные детали: например, вратарь нашей футбольной сборной Игорь Акинфеев, сидевший рядом, несмотря на то, что голова его наверняка полна была совершенно другим, проявил себя как очень внимательный и благодарный зритель…
Так вот, эта реакция зала – чуткая, почти нежная, доказала: роман нужно и можно было ставить сегодня. Воздух того времени срифмовался каким-то образом с воздухом нынешнего, и горькая любовная драма давно забытых лет и давно забытых реалий приобрела совершенно другие черты.
Ощущение молодого человека, которого послали на войну (напомню, что премьера в “Современнике” состоялась между окончанием первой чеченской и началом второй) или которого еще могут туда послать, – оказалось сильнее исторической дистанции. Оно разрушило эту дистанцию. Это ощущение взрывает изнутри всю театральность, всю “библиотечность”, музейность восприятия, которой можно было бы ожидать здесь и сейчас.
Близкая война, висящая в воздухе угроза, заслоняющее весь горизонт ожидание беды – вот правда сегодняшнего дня, которую Волчек и актеры вытащили из Ремарка.
Собственно, это и есть то главное, чего ждешь от постановки любой прозы на сцене. И что получаешь далеко не всегда даже от гениального Достоевского или Гоголя. Роман, который читаешь, – прежде всего время, каким-то чудом поглотившее тебя. Неважно, в какую эпоху и с какими героями. Время должно, обязано поглотить читателя – романное время, тот мир, в который ты поверил и в котором живешь.
Какой еще роман можно поставить сейчас на московской сцене с тем же ощущением правды – чтобы совпало все: та драма и эта, то время и наше? Затрудняюсь назвать эти произведения. Несмотря на то, что проза хлынула на сцену потоком, современных романов на сцене практически нет.
Трудно назвать хоть одного нынешнего автора, обласканного критикой, премиями, тиражами, проза которого была бы востребована сценой. Современные люди и современные сюжеты не живут на этой сцене – за редчайшими исключениями.
Вероятно, мы живем во времени, воздух которого не понимаем, не чувствуем. Мы никак не можем с ним совпасть. А те, кто может и чувствует, – не знают, как его выразить, не имеют того четкого кода, с помощью которого этот воздух можно материализовать в слове. Жуткое несоответствие.
Воздух, который обволакивает нас, атмосфера нашего времени, которой мы дышим, не имеют языка, не имеют выхода, не имеют названия. Анонимное существование. Анонимная эпоха. Анонимная страна. Страна, которая пытается выразить себя, но не может. Народ, который пытается понять себя – и не может.
И, пока это так, весь горизонт заслоняет ощущение тревоги, близящейся беды. Но все-таки – важное открытие: роман на сцене поставить можно. Главное – его написать.