Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2008
Родился в 1966 году в Казани. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Киносценарист. Автор книги прозы “Лето жизни”, ряда публикаций в журналах “Октябрь”, “Юность”, а также в “Литературной газете”.
Перекрывая женский визг и свист чайника, кто-то зашуршал в трубке салфеткой. Потом уронил мимо трубки:
– Ты как сейчас? Находишься в каком состоянии?
Голос показался мне знакомым.
– Пишу натюрморт, – ответил я.
– Да, да, да, – зачастил Эмир, а это был он, – вспомнил, вспомнил. Ты же говорил.
Эмир участливо вздохнул, грянул джазовой композицией, и чей-то звонкий поцелуй перевернул в трубке воздух.
– А как у тебя? – осторожно спросил я.
– У меня все на грани! – оптимистично выпалил Эмир.
– А конкретней?
– Конкретней некуда. Меня в Бельгию не пустили.
– Что же, мы зря тебя провожали?
– Зря! Вот, решил отметить возвращение. Придешь?
Я посмотрел на часы. Часы показывали полдвенадцатого ночи…
Ребенком Эмир плыл с родителями на барже. Баржа ломилась от арбузов и дынь. Когда сели на мель, Эмир спал. Самый маленький арбуз ударил ему в лоб. Эмир проворчал: “Позовите водопроводчика!” Такое мог сказать только мальчик из обеспеченной семьи, мальчик с духовными запросами.
Филологический факультет, который Эмир небезуспешно закончил, наложил на выпускника самый благоприятный отпечаток. Во-первых, Эмир мог легко отличить ямб от хорея, во-вторых, приставлял к стене не кого-нибудь, а Льва Толстого и бил по Толстому бутылкой – пробка не вылетала, зато на пухлом томе отпечатывался кружок размером с донышко, а, в-третьих, Юсупов развил до катастрофических размеров свой дар общения.
Эмир напоминал утес, на могучей груди которого время от времени ночевали золотые тучки. Ближе к полудню тучки таяли в бензиновой дымке улиц, но некоторые тучки вили на груди Эмира гнезда. Правда, с первой бурей гнезда разлетались в пух и прах. Утес сиял в блеске молний, и волны разбивались о его гранитное подножие.
О существовании в мире несчастной любви Эмир узнавал по телефону. Ему звонил со своего сотового кандидат философских наук Хантимиров и кричал, что прыгает с телевизионной вышки. Тогда Эмир спрашивал: “То есть непосредственно сейчас?” “Да!” – перекрывал ветер Хантимиров. “А мы планировали заехать к тебе, но, видимо, поздноватенько”. “Было бы классно, – стучал зубами кандидат, – но, видишь…” Так они еще какое-то время разговаривали, пока у Хантимирова не кончались деньги.
Друзья не давали Юсупову скучать.
Актер Гриша Карпатов на глазах Эмира ходил босиком по разбитым фужерам, и это была, конечно, трагедия, а потом Карпатов дарил товарищам и собственноручно застегивал на их жилистых шеях женские цепочки, оставшиеся от возлюбленных (не выкидывать же), и это уже был фарс. Третий знакомый, кстати, пианист, из-за несчастной любви бежал в Астрахань, и Эмир не мог понять, как можно жить в Астрахани, если главная улица города – это улица Бетховена, и на ней расположен интернат для глухонемых.
Однажды Юсупов занялся воспитанием нашего сына. Эмир отыскал в шкафу предательский ремешок и методично отходил детсадовца по попе. На следующий день ребенок уже забыл об экзекуции, а вот Эмир помнил долго, и здесь самое время употребить глагол “страдал”, но не будем этого делать: жизнелюбие Эмира не имело границ. В кафе он признался музыковеду Сашеньке Лесовской: “На фоне вас я такой счастливый, что мне даже стыдно”.
Обидеться на Эмира просто не поднималась рука. Первым открыл это талантливый филолог Сева Стернин. Сева заявил, что даже если Эмир кого-нибудь забьет до смерти, это ничего не изменит в их отношениях.
Предание гласило – в глубоком детстве Эмир пришел к Севе и съел десять паровых котлет. Никто, конечно, их не считал, но все-таки десять – это уже искусство. Собственно, с того самого дня и завязалась дружба Эмира и Севы. С каждым годом предание обрастало новыми котлетами. Двадцать котлет, тридцать. Но с Эмира все эти байки сходили, как с гуся вода. Импозантный и взлохмаченный, Эмир кривил в усмешке малиновые губы и обнимал, чтобы потом треснуть кулаком по спине все, что ему было мило и дорого.
Если Сева Стернин имел отдаленное сходство с отлитым в бронзе Паниковским, что в Киеве на Крещатике изображает слепого, то Эмир как две капли воды походил на мраморного Вакха работы Лаврецкого, стоящего в Третьяковке по левую руку от пейзажа Боголюбова “Устье Невы”. Если бы Севу задержала милиция, то все бы очень удивились, а вот Эмира задерживали часто, и это почему-то никого не удивляло.
Возвращается Эмир домой. До подъезда четыре шага. Сзади кричат:
– Операция “Вихрь-антитеррор!” Вы пьяны.
– Да, я пьян, – говорит Эмир. – А вы Вихрь?
– Пробей его по базе, – бросает сотрудник напарнику.
Эмира пробивают по базе и отпускают.
Снова Эмир возвращается домой. Его нагоняет “бобик”. “Все, – думает Эмир, – антитеррор”. Из “бобика” высовывается бдительный милиционер.
– Че случилось?
А Эмир разминал артикуляционный аппарат под совсем другие вопросы. Типа – ваши документы. Эмир тупо смотрит на сотрудника, дает министерскую отмашку “продолжать движение”, и “бобик”, как ни странно, проезжает мимо.
До подъезда четыре шага. Эмира нагоняет неусыпный сотрудник. В протоколе, который составлялся под диктовку Эмира, записали следующее: “Выпив бутылку пива на троих, почувствовал душевный подъем, в чем раскаиваюсь”.
Первым из троих был Юсупов, вторым я, последним – Стернин, но задержали почему-то Юсупова, и легенду сложили про него же.
Если бы в Бельгию не пустили Севу, вот это был бы номер, а Юсупова и не должны были выпустить. Наверняка потерял справку об отсутствии судимости, которую ему выдал Борин, зато из кармана пиджака Юсупова торчал галстук – второй, первый болтался на шее, и этим вторым галстуком, словно полотенцем, Эмир утирал пот. Второй галстук, вероятно, и добил таможенника.
Бельгийское посольство требовало документ из милиции “о благонадежности и нравственном поведении”, так сказал Эмир. Сначала Эмира футболили по разным чинам. Наконец, он попал к некому всемогущему Борину. То есть Эмира все сразу посылали, если была нужна подпись и печать, к Борину. Через знакомых устроили аудиенцию. Возведя водянистые глаза на Юсупова, словно на Моисея, стоящего на горе Синай, всемогущий сказал: “Ну слушай, конечно, я по тебе вижу, что ты только пьешь, а больше подрывной деятельности не ведешь. Но, слушай, я же у тебя под кроватью не ночую. Я же не могу подтвердить, ты понимаешь, это же все ответственно”. Борин набивал цену. В общем, Бельгия стоила Эмиру шести билетов на филармонический концерт. Однако Борин предусмотрел не все. Он явно недооценил нашего друга…
Эмир умел выбирать дни. Я пытался противопоставить его пограничным состояниям свои – дрейфующие, его ответу – “все на грани” свой – “все по плану”, однако очень скоро я оказывался вовлеченным в его стремительно протекающую жизнь. Я начинал балансировать то на грани его поездки в Бельгию или в Крым, то на грани их полного провала.
День, в который Юсупов позвонил, начался нелепейшим образом. Я вытащил на свет божий раритетную машинку “Мерседес”, выдул пыль из мануфактурных дебрей и ударил по клавише. “Мерседес” отрыгнул букву. Он отрыгнул ее, словно покойник рыбную кость. Буква пахла машинным маслом, канифолью и морем. Мне стало не по себе. Я тут же принялся вставлять рыбную кость в покойника. Я раздвигал ему челюсти, заглядывал в глотку. Так прошло утро.
Ближе к обеду я нащупал какой-то крючок. Кость зацепилась за крючок, и он втащил ее в паровозные сумерки моего мертвеца. Меня тут же заинтересовал механизм. Механизм показался мне человечным. Рычаги послушно и понятно двигались, шестеренки наглядно поспешали, имелась даже черная резинка, которую можно было натянуть, словно тетиву. Резинка – вот он символ двадцатого века! Тоненькая резинка посреди чугуна.
Я сразу понял: все, что не пригодилось ледоколу, пустили на буквы. Вал “Мерседеса” – пудовая клепка, которой сшивали борта “Красиных” и “Невских”. Колокольчик, возвещавший о прибытии каретки на конечную станцию, звучал тускло, но чисто. Звук этот вымер. В нем угадывались корабельная рында, велосипедный перезвон, Женева, душа.
Вечером я набрал номер режиссера-документалиста Ашота.
Ашот стеснялся своего громкого голоса, своих широких ладоней и своих дремучих бровей. Трубку он держал осторожно, чтобы не задушить ее. Звезде Ашота еще только предстояло взойти – так считали его глаза цвета кахетинского граната. Черные вихры торчали, как обрезки кинопленки из монтажной корзины. Замшевую кепку на меху нахлобучивал всей пятерней, небрежно и торопливо, как все замученные ответственные люди. Раскланивался почтительно, прямою спиной. Складно на прощание расставлял слова и волновался.
Ашот все держал в голове. К его ладони была прикована маленькая цифровая кинокамера. Во время приема кассеты камера жужжала, как рассвирепевшее насекомое. Поглотив кассету, чрезвычайно довольная, камера с математической точностью смыкала пластмассовые челюсти.
В конце девяностых Ашота представили мне как человека, знающего все ходы и выходы. С тех пор в неразрешимых ситуациях я обращался только к нему.
– Ашот, – сказал я, – имеется трофейная печатная машинка. Не работает.
– Есть такой, – ответил Ашот. – Зовут дядя Саша. Тонкой натуры человек. Ремонтирует японские фотоаппараты, которые попали в воду. Козлов еще есть, однако тот иногда в штопор входит, но с юмором. А дядя Саша педант, шуток не понимает. Кому звоним?
Я задумался. Сначала я представил, как Козлов с моим “Мерседесом” входит в штопор, потом – дядю Сашу.
– Отбой, Ашот. Спасибо.
– Если что, звони, – ответственно растворился в трубке режиссер.
И, когда в половине двенадцатого позвонил Эмир, чтобы сообщить, что в Бельгию его не пустили и что неплохо бы это отметить, мне ничего не оставалось, как бросить натюрморт, в который я решил теперь вставить “Мерседес”, побриться, надеть ботинки и шагнуть в ночь. Однако в ночь я шагнуть не успел. Зазвонил телефон.
– Самое смешное, что я в десяти минутах от тебя. Сейчас с Перекатовым ухайдакали коньяк. Просто он твой сосед в сторону остановки “Роторная”.
– Заходи, конечно.
– Я знал, друг.
Эмир отключил трубку. Я содрал с себя ботинки и пошел ставить чайник…
Если Эмир и страдал, то только от того, что вся его жизнь не получала нужной фиксации. Сделать девушке предложение не решался, незаконченная диссертация о поэтах-символистах пылилась в деревне, деревья сажать не умел и не любил, а с местным телевидением, если и связывался, то потом горько и публично раскаивался. Зато Эмир мог нанести незабываемый визит другу (помните котлеты?) или монументально сходить по грибы. Ну то есть без водки и огурцов Эмир по грибы не ходил.
У Эмира имелись феноменальные тетки. И вот эти тетки звонили ему по ночам.
– Эмир, я тут не спала. Я пью какие-то таблетки, но они не помогают. И вот я не спала. Я думала о тебе, Эмир. И я поняла, кто тебе нужен. Это должна быть татарочка, знающая татарский язык.
– Исключено, – зевал Эмир. – Либо татарочка, либо знающая татарский язык.
– Не перебивай меня, Эмир. Ты же знаешь, если я что-то хочу сказать, я скажу. Это должна быть татарочка, знающая татарский язык. Хорошо, если она будет с медицинским образованием. Это тебе может пригодиться в скором будущем.
– Тетка, я еще не такой старый, – парировал племянник.
– Не перебивай меня. Она должна быть эрудированной, широкой и понятливой.
– В каком смысле широкой? – не мог не перебить Эмир.
– С хорошей фигурой и широкой душой. И она должна нравиться нам.
– Тетка! – жизнерадостно взрывался Эмир. – Теперь покажи мне такую вселенную, где живут такие девушки!
Юсупов слыл мастером на все руки, и это дорого ему стоило.
В восемь утра его мог побеспокоить артиллерийский университет.
– Вы Эмир Юсупов? – спрашивал полковник.
– Да.
– У вас есть острые шутки про войну?
– Нет.
– Мы вышли в полуфинал.
– Поздравляю.
– Если нет шуток, с вас музыкальный номер.
– Но я не артиллерист.
– Мы знаем. Пятьсот рублей вас устроит?
Затем полковник поднимал сумму, которая отличалась от предыдущей на двадцать пять рублей. Когда полковник доходил до двух тысяч, Эмир окончательно говорил: нет.
Юсупов являлся не просто душой компании, он без ложной скромности претендовал на роль ее туловища. Я несколько раз порывался написать поясной портрет Эмира, но портреты мне не удавались.
Я и сам не заметил, как оказался в компании этого бесшабашного энергичного человека.
Мы познакомились в октябре, который здорово смахивал на апрель. Я стоял на автобусной остановке рядом с недовольно смотрящим вдаль гражданином. О том, что это Юсупов, тот самый легендарный Эмир Юсупов, я еще не знал. То ли накрапывало, то ли ветер отрясал с ветвей капли. В бугристом зеркале земли темнели деревья. В лужах, в наледи и даже в мокрой глине отражалась их мертвая листва. И та же листва торжественно и траурно скользила по глади луж, глубина которых измерялась каблуком ботинка. Мне показалось, что я застал природу врасплох. Сочная трава стыдливо прикрывалась остатками снега. Верба праздновала весну. Прутья оттаяли, разомлели, стрелки почек задрали носы на манер сафьяновых туфель, и верба выпростала серые подушечки. Я поднял воротник и вскрыл пакетик “Корюшки”. Я вскрыл пакетик “Корюшки” и возмутился.
– А зачем они?.. – И надолго замолчал, перебирая в пальцах рыбьи шкурки. – Они головами для веса докладывают, что ли? Это же свинство! Они в пакете провернули какую-то махинацию.
Эмир крякнул и наставил на меня раскосые крымские глаза.
– Ну смотри, – развернул я пакетик. – Набросали голов и хвостов. Я должен верить, что эта рыба…
– Да, – перебил Эмир.
– Что эта рыба из этого пакетика? Вот эти головы. То есть эти хвосты.
– Друг, – усмехнулся Эмир, – если даже этому не верить, то в этой стране жить бесполезно.
Мы взяли пива, взобрались на скамью и разговорились.
– Перед тем как уснуть, я включаю телевизор, – издалека начал незнакомец. – Вижу рекламный ролик: “Уникальная машинка, прошивающая три слоя джинсов”. Что я делаю? Я звоню сейчас. По телефону заказываю машинку, не приходя в сознание. Вчера пришла бумажка – заберите с почты это чудо. Вот так, друг. А ты говоришь “корюшка”.
У нас оказалось много общих тем. О том, что нужно представиться, мы вспомнили в последний момент.
Бывали дни, когда законченные ерники, лирики и эрудиты пытались выйти из компании, немыслимой без Эмира, любой ценой. Им хотелось припасть к родникам серьезности, обрести весомость, обзавестись деньгами, но все начинания оборачивались фарсом. Никто никуда так и не смог исчезнуть. Люди возвращались к тому огню, у которого отогревались всю молодость. Конечно, они помнили о широкой тракторной дороге, ведущей к незыблемым ценностям зрелости, но выходить на эту дорогу опасались.
Мы с женой даже и не порывались отпочковаться. Да и отпочковываться особенно было некуда. Мы регулярно оказывались в досягаемости визита, который мог нанести Эмир. Он бодро проходил на кухню, выхватывал фетровую шляпу, откидывался на диванчик, сажал на одно колено даму, с которой являлся, на другое сажал мою жену и требовал немедленно его сфотографировать. Пока я извлекал из футляра фотоаппарат, Эмир галантно приобнимал дам, смущался и произносил довольно странную фразу: “Надвиньте мне шляпу на глаза на случай внезапной женитьбы в следующую пятницу”.
Не успевал Юсупов уйти, как мы начинали обсуждать его, предмет нашего обожания и фантастических догадок.
– В прихожей он сказал мне: “Институт брака пошатнулся, и надо подставить могучее плечо”.
– И как ты себе это представляешь? – спрашивала жена. – Пойдет в загс и распишется?
– Не знаю. Плечо я представляю хорошо, а вот как он подставит его под институт брака – плохо…
Мои натюрморты были просты. Бирюзовая ваза с пучком полевых метелок, фотоаппарат “Зенит” и фетровая шляпа фабрики “Зарница”. Фетровая шляпа, фотоаппарат и барабан. Барабан, гантели и фиалки. Я пытался подражать Вермееру.
Картины голландца всегда напоминали мне карман Гулливера. В карман мешковато проникает свет. В кармане золотые булавки, ключи, обертки, цветные фигурки бюргеров. Пасмурный свет вселенной выхватывает задумчивые лица. Рассеянный свет, при котором видна работа мысли. Никаких страстей, никаких глубоких резких теней. Однако такое ощущение судьбы, всего того, что не случается однажды, а длится вечно. Конечно, в судьбе есть повороты, но разве можно повернуть саму судьбу?..
Эмир вертелся одновременно на радио, в консерватории и в Кремле. Вел по ночам учет какой-то нефти. В одной трудовой книжке значилось три места работы, в другой – четыре, но в целом Юсупов не производил впечатления человека заработавшегося. Председатель креативного общества “Альтер эго” – это прийти два раза в месяц в университет и напиться. Президент творческого союза “Феникс” – это оранжевая визитка – и все. Ему бы состоять вестником при небесной канцелярии, цены бы такому работнику не было. Плохую весть не донес бы, хорошую доставил бы – только с бутылкой.
Эмир относился к тем ораторам, мысли которых рождаются не в голове, а во рту. Рот забит котлетой и салатом, во рту язык, зубы, пломбы – в общем, мысль рождалась совершенно между прочим, но острие этой застольной мысли сражало наповал. Раскурочивая креветку, Эмир мог нависнуть майской тучей над столом и начать тост так: “Мы, которые научились не только терпеть общество именинника, но и получать от этого удовольствие…” Дальше можно было не продолжать: именинник чувствовал себя и обласканным и оплеванным сразу.
Иногда Эмир служил – исследовал в маленьком кабинете параметры удовлетворенности жизнью. Ну и, конечно, писал диссертацию…
Я вскипятил чайник два раза, но Юсупов так и не пришел. Наверное, мой сосед в сторону остановки “Роторная” Перекатов предложил заполировать коньяк джин-тоником, и Эмир устоять не смог. В три ночи он снова позвонил:
– Это я! Там две тропинки под сорок пять градусов, колючая проволока, ну и вот эта палеховская лестница. Нас тут очень много, так что не вздумай уклониться.
– Слушай! – сорвался я. – Ты сегодня лиричен!
– Нет, – обрадовался Эмир, – это ты меня таким делаешь! Я звоню тебе в разных настроениях, ты пойми.
– Я заметил.
– Так ты придешь?
– Издеваешься?
Трубка виновато засопела.
– Почему в Бельгию-то не пустили?
– Да паспорт неправильно оформил. Что-то там должно было быть не пятнадцать сантиметров, а четырнадцать.
– В паспорте?
– В паспорте, в паспорте.
– Так. Я ложусь.
– Ложись, друг, ложись.
Я повесил трубку, упал на диван, но заснуть, конечно, не смог. Через час он позвонил снова. Юсупов не вязал лыка:
– Единственная бельгийка, с которой я был знаком в жизни… Ты меня слушаешь?
– Слушаю.
– Мы с ней познакомились в Москве через кого-то, кого-то, кого-то, в общем, все рассеялись, а я пошел ее провожать. У нее было замечательное имя Виирла. Я ее запомнил, как чувырлу исключительно. Я сразу понял, что далеко наши отношения не зайдут. Древнее бельгийское имя. То есть, понимаешь, их было две на самом деле бельгийки. Обе дочери ювелиров. Меня могло вообще здесь не быть, ты понимаешь, чувак? Одну звали Виирла, другую Кони. Имя, понимаешь? Кони, естественно, что я мог ей сделать? Я ей спел “Ходят кони над рекою”. Как мог, объяснил, что это такая русская песня. Кстати, тебе не нужна швейная машинка?
– Швейная? – переспросил я.
– Ну что-то вроде.
– Ты где?
Эмир откашлялся и продолжил:
– Уникальная машинка, прошивает три слоя джинсов насквозь, пришивает бетон к железу и железо к потолку. Все что угодно, все мгновенно, все на века. Просто, понимаешь, никто не шьет.
Я представил, как он стоит на палеховской лестнице, под луной, один, дико озираясь по сторонам и пожимая плечами.
– Если из твоих знакомых кто-нибудь шьет, если нужно пришить джинсы к потолку, не молчи.
– Предлагаю обмен.
– Что меняем? – оживился он.
– Печатную машинку. Джинсы к потолку не пришивает, а в остальном – все то же самое. Мгновенно и на века.
Через два глотка он ответил:
– Заметано. Табор уходит в небо.
И отключил трубку…
В марте прошел слух, что диссертация Эмира погибла. Друзья решили – раз диссертация погибла, у Эмира кризис. “У Эмира кризис?” – разыграл удивление Стернин и оказался прав. Не поехал Эмир в глухую татарскую деревню, не ушел в скит. Самое большее, на что оказался способен этот жизнелюб, – удалиться на дачу. Но уже по дороге на вокзал он успел почти всем позвонить. Эмир бурно предлагал разделить с ним одиночество.
Мы договорились встретиться на остановке в четыре, но Эмир явился в пять, а я в шесть, и он уехал без меня. К Юсупову я шел один по весеннему закатанному асфальтом лесу. Небо затягивали лихорадочно прозрачные облака. В бору околевали сугробы.
Этот лес был мне знаком. Лес гнал вверх по склону свою золотую мачту, с каждым шагом теряя дубы и осины, а с ними – сырость и тень. Струной натянутая между песком и солнцем сосна торжествовала на сухом высоком месте. Летом на закате небо делало уступку. Оно спускалось вниз по гладким рыжим стволам. Небо висело прямо над бересклетово-бузинным подлеском, надвинув набекрень плоский хвойный берет. Небо то продвигалось к реке, то хоронилось под черничным кустом, то выглядывало из-за монументальной дачи Юсуповых.
Когда я переступил порог, Эмир медленно и грозно двинулся ко мне. Я попал в его объятья, получил удар по спине и улыбнулся Миле.
Томная Мила относилась к тем татарочкам, которые хотя и знают татарский язык, но не имеют решительно никакого медицинского образования. Согласно представлениям тетки, Мила не могла составить племяннику партии. Эмир придерживался другого мнения: долговременная связь с какой-то одной девушкой, пусть даже и с Пенелопой Круз, не входила в его мощную культурную программу. Девушки, которые сопровождали Эмира в его странствии по бурному морю жизни, обладали ангельским терпением и кротким нравом. Мила, казалось, превзошла всех. Ее заносило в такие эмпиреи вежливости, что для нее тут же хотелось построить дворец. Тихим, как трава, и мягким, как вода, голосом, она поздоровалась.
Я собрался ответить, но получил очередной удар кулаком по спине и кивнул Миле непроизвольно.
– Слушай, – барахтался я объятьях Юсупова, – почему кругом асфальт? Это же лес!
– Сразу видно, ты не автомобилист, – ослабил хватку Эмир. – Я, впрочем, тоже.
Мы распотрошили сапу, наломали хлеба и открыли пиво. На щеках Милы блуждал персиковый румянец, лицо испускало аккуратные дружественные лучи.
Окна юсуповской дачи мы заколотили еще осенью – гвоздодером. Нет топора, почему должен быть молоток? Отстроенная в номенклатурно-имперском стиле дача напоминала бункер. На стене висела абстрактная картина передового содержания. Эмир решил не снимать ставни. Все равно придет осень.
– Мы так с тобой в Париж и не съездили, – посетовал я. – На Байкал не выбрались.
– Да, кстати, – закивал Эмир. – С годами взлетно-посадочная полоса все короче.
– Медведя не видели живого… Слава богу.
– Ты знаешь, в Париже я боюсь негров, а на Байкале комаров, – малодушно признался Эмир.
Потом он поведал мне историю, достойную пера Данте.
Вадим Перекатов – страшный человек. У Перекатова треугольное лицо красноармейца, кудри купидона и неприкосновенный запас здорового цинизма. Вадим приходит к клиенту и спрашивает: “Убить “маму” или вставить “винду”? Конечно, клиент говорит: “Вставить “винду”. Вадим с виртуозностью пианиста пробегает по клавиатуре, вставляет “винду”, убивает “маму” и умудряется угробить диссертацию. Вадим вскрикивает: “Ай!” и отхлебывает пиво. Эмир, а это его диссертация, тоже отхлебывает пиво. “Что значит “ай”? – спрашивает Эмир.
Впрочем, в ту весну Юсупов еще продолжал верить в компьютерный гений Перекатова.
Когда пиво кончилось, Мила ушла смотреть закат. Эмир объявил, что топора нет, отмотал десять локтей туалетной бумаги и начал топить камин. Полено не разгоралось. Тогда Эмир поставил в камин свечу, обложил ее бумагой и чиркнул спичкой. Он сидел на корточках с улыбкой злодея и подбадривал свечу. Через минуту парафиновый пенек превратился в лужу. Но это Эмира не остановило: принес с улицы куски фанеры – стал их крушить. Сначала порвались джинсы, потом со стены рухнула картина. Эмир работал ногами как топором, и это несмотря на то, что пуговица на джинсах давно отлетела и джинсы сползли на щиколотки. У Эмира просто не было времени снять их или подтянуть. Да я бы и не сказал, чтобы джинсы ему мешали. В марсианских проявлениях трудно было найти человека более талантливого. И это, наверное, единственный талант, с которым непонятно, что делать.
Невольно заразившись энтузиазмом, я схватил штыковую лопату, выбежал вон и принялся рубить гнилую скамью. Тут пришла Мила и спросила:
– Что вы делаете?
Я посмотрел на часы:
– А что, закат уже кончился?
Мы зашли в дом и стали свидетелями волнующей сцены. Отведя руку со скомканными джинсами, Эмир целился в пылающий камин. Его взгляд говорил красноречивее любых слов. И говорил он: “Все на грани”. Заметив нас, Эмир передумал швырять штаны. Аккуратно повесил джинсы на кресло и спросил Милу: как там насчет супа?
В полночь он безжалостно перчил рассольник. Эмир был грозен и нежен в зареве пламени…
Я все ждал, когда он позвонит. Не дождался. Пару раз набрал номер его трубки. Бесполезно. Табор ушел в небо, прихватив с собой швейную машинку и моего Эмира.
В пятом часу утра к квартире подкрался океан. Сначала он гулко обдал волной дверь. Потом еще раз, но на этот раз тишиной припал к ней. До звонка океан то ли не дотягивался, то ли решил быть верным своей природе до конца. Я открыл дверь.
Он рухнул на меня. Тяжелый, в длинном черном пальто.
В странном танце мы проделали несколько шагов.
– Где я? – спросил Эмир.
– В Бельгии.
Эмир удовлетворенно кивнул. Пробурчал мне в лопатку:
– В такую погоду нравится вот организму куда-то дойти.
Я откантовал его в зал, уложил, вызволил из пальто.
В такую погоду нравится от точки до точки ежиться, – сформулировал Эмир во сне.
По кремнистому холму катилось деревянное колесо. Перед обрывом оно подпрыгнуло на валуне и плюхнулось в реку. Подхваченное течением, колесо исчезло в тумане Шельды… С Виирлой по правую руку и с Кони по левую Эмир фланировал по чистой улочке Брюсселя. Из-под фрака выглядывали рваные джинсы. Через каждые пять шагов Эмир останавливался и сверял свой позолоченный “Брегет” с часами на башне. Он подставил под институт брака оба своих могучих плеча, прибрав к рукам состояния двух бельгийских ювелиров. Вдоль стены за Юсуповым с совком и метлой крался замаскированный под уборщика генерал Борин. Но тут налетел характерный брюссельский ветер, из-за угла выскочила белошвейка Милиной томности и вместе с джинсами пришила Эмира к небу. Он болтал руками и ногами, извинялся перед отцами Кони и Виирлы, потом запустил “Брегетом” в Борина, чем вызвал гром и молнию в атмосфере. Когда же хлынул дождь, окатывая Эмира, как из брандспойта, Юсупов закричал: “Позовите водопроводчика!”
Я укрыл его пледом и почувствовал себя абсолютно счастливым человеком. За окном проскрежетал трамвай.
∙