Стихи. Вступление и перевод Алексея Цветкова
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2007
Вопрос о том, зачем надо снова переводить того или иного поэта, в данном случае Катулла, сродни вопросу, зачем снова идти в музей смотреть картину, если уже видел. То есть не хочешь – не надо. В случае стихотворения ответ, впрочем, яснее. Перевод предназначается для читателя, который оригинала не знает, это всегда репродукция, а репродукция по определению не бывает совершенной. Поэтому всегда есть место для более совершенного, потому что идентичности никогда не достигнуть.
У перевода есть и другая функция – он удостоверяет актуальность того или иного автора для литературного пространства чужого языка. Если взять в качестве примера, допустим, Альфреда Теннисона, можно с достаточной уверенностью установить, что в русской литературе он существовал очень эфемерно и в настоящее время практически мертв, хотя возможность воскресения теоретически не исключена. А вот о Катулле можно утверждать обратное: несмотря на отделяющие его от нас два тысячелетия он сегодня жив как никогда, о чем свидетельствуют многочисленные опыты перевода последних десятилетий, как изданные, так и неизданные.
Параллельную жизнь автора в чужом языке нельзя рассматривать как достоверное свидетельство его истинной литературной ценности, по крайней мере для собственной литературы, здесь многое зависит от случайности. Тот факт, что Корней Чуковский заинтересовался в свое время Уолтом Уитменом, на какое-то время поднял у нас американского классика на гребень славы, но уже давно о нем практически ничего не слышно. Уитмен у нас уже как бы есть – зачем к нему возвращаться?
Судьба Катулла по-русски складывается счастливее, хотя картина эпохи, в которую он жил и творил, в нашем восприятии искажается. Сейчас уже мало кто помнит, но до сравнительно недавнего времени Катулл считался, пожалуй, самым маргинальным из латинских классиков. Образованный британский джентльмен XIX века знал наизусть Горация, мог процитировать Вергилия или Овидия – в оригинале, конечно, тогда в переводах нужды еще не было. А вот Катулла, если кое-что и знал, то употреблял строго в мужском обществе. Потому что знал скорее всего непристойные стихи, которых у Катулла немало. Впрочем, и в этом качестве ему предпочитали Марциала. В любом случае Катулла считали крайне легкомысленным.
Когда знание древних языков стало приходить в упадок, Катулла, как и прочих, стали переводить, но, как и Марциала, в причесанном виде – неприличное либо опускали, либо превращали в приличное, отчего смысл стихотворения временами просто испарялся.
Но, когда античные поэты зажили новой жизнью в переводах, их иерархия стала постепенно видоизменяться. Пока латинский язык оставался повседневной речью культурного народа, недосягаемое первенство принадлежало Вергилию, для римлян он был эквивалентом Пушкина или даже Шекспира. Однако, оказавшись в литературе, стремительно терявшей вкус к эпической поэзии, он стал отходить на задний план. Это, впрочем, происходило и до переводов, где Вергилия уже и раньше теснил куда более пригодный для салонных досугов Овидий.
Катулл пришелся как нельзя кстати позднеромантическому времени преобладания коротких форм и непосредственности самовыражения. Каждая цивилизация и эпоха склонны возводить свои вкусы в абсолют, и для проникновения в Вергилия нужно воображение, которое нам, тем более в переводе, сегодня, как правило, не по силам. Я говорю это с состраданием к Вергилию, которого по-прежнему считаю одним из величайших поэтов всех времен, но за Катулла искренне рад – его время пришло, и, хотя его не декламируют по телевизору, он вышел на пик популярности, какой не имел со времен своей смерти. Он ведь вообще дошел до нас чудом, срок хранения лирики всегда был невелик.
В русской литературе Катуллу повезло особо, хотя опять же за счет остальных античных поэтов. Никто не может сейчас сказать наверняка, как звучали греческий или латинский гекзаметр и пентаметр, но совершенно очевидно, что их русские эквиваленты тяжеловесны и по доброй воле, за пределами университета, за них мало кто возьмется. А вот размеры Катулла – логаэды – звучат для нашего уха вполне живо и в сочетании с импонирующей современному читателю авторской лирической позой практически гарантируют успех переводу, если он сделан на совесть.
Тут меня могут упрекнуть, что я, судя по вышесказанному, перевожу именно Катулла только потому, что реального выбора, по сути, не остается. Но это, во-первых, неизбежно, потому что стихотворный перевод, подобно политике, – искусство возможного, и чем дальше отстоят языки и культуры, тем меньше этого возможного. Во-вторых, любовь, скажем, к Вергилию совершенно не подразумевает нелюбви к Катуллу, хотя веками казалось, что это именно так. Я перевожу Катулла потому, что он мне нравится, и потому, что, по счастливому совпадению, это в какой-то степени осуществимо.
А если вернуться к теме многократных попыток, то можно вспомнить еще и Эверест – первый штурм почетен, но он не исключает возможности последующих. С поэзией дополнительная тонкость заключается в том, что реальная вершина у всех перед глазами, но ее не возьмет никто, потому что она – оригинал. Но всегда есть возможность прорваться хоть на метр выше. Это я говорю не из самонадеянности, а в надежде.
Алексей Цветков
Гай Валерий Катулл
Все Венеры,
все Грации…
I
Кто в подарок получит эту книжку,
эту чудную, прямо из-под пемзы?
Ты, Корнелий, – ведь ты мои безделки
полагал не лишенными достоинств
в те года, когда ты один меж римлян
в трех томах изложить дерзнул подробно
всю историю, бог тому свидетель.
Получай же в подарок эту книжку
без затей, да пошлет ей жизни больше
сотни лет покровительница дева.
II
Воробей – моей девочки забава,
с кем играет она, кого в подоле
усадив, иногда ему подставит
нежный пальчик и вздрогнет от укуса,
если милой моей взбредет в головку,
ненаглядной, найти себе потеху
или тяжкой печали утоленье,
чтобы страсть не томила понапрасну.
Поиграть бы с тобой, как ей игралось,
и тревогу души своей развеять –
цель желаний моих, чем золотое
было яблоко девственной бегунье,
распустившее слишком тесный пояс.
III
Все Венеры, все Грации, скорбите,
И другие, кто к ним неравнодушен.
Вечным сном опочил моей подружки
воробей, моей девочки забава.
Крепче ока она его любила,
был он нежен и льнул к своей хозяйке,
словно девочка к матери любимой,
от подола на шаг не удалялся:
только прыгнет туда-сюда бывало
и чирикает лишь одной хозяйке.
Нынче в мрачные он ступил пределы,
из которых навеки нет возврата.
Будьте прокляты, мерзостные тени
Орка, где красота навеки гибнет,
Воробья меня дивного лишая!
О, утрата! О бедная пичуга!
Ты виной, что грустна моя подружка
и глаза у нее на мокром месте.
V
Станем жить, моя Лесбия, с любовью,
за зловредные старцев пересуды
не давая ни ломаной полушки.
Пусть восходят светила и садятся,
нам же, только затмится свет недолгий,
спать под пологом бесконечной ночи.
Поцелуй меня тысячу и сотню
раз, и тысячу, и еще повторно
сто, и тысячу раз, и снова сотню,
а когда набежит без счета тысяч,
перепутаем все и позабудем,
и недобрый не сглазит соглядатай,
сосчитав, сколько раз мы целовались.
XI
Фурий и Валерий, Катулла свита,
хоть надумай в Индию он податься
дальнюю, где гулко о берег бьются
волны востока,
или в край гирканский, к арабам нежным,
к сакам или к парфянам луконосным,
или где разливом окрасил сушу
Нил семиустый,
или побрести по альпийским кручам,
монументы Цезаря озирая,
галльским Рейном к грозным и самым несу-
светным британцам –
раз уж вы, друзья, что бы ни сулило
небо, риск со мной разделить решили,
весточку подружке моей снесите
не из приятных.
Счастья ей среди блудодеев прытких,
сотни три в объятья ей будет впору,
никого не любит, но иссушает
каждому лоно.
Больше пусть любви у меня не ищет,
что ее виной полегла, подобно
луговому цвету под равнодушным
лемехом плуга.
LI
Как по мне, бессмертному равен богу
или даже богу соперник смертный,
кто перед тобой, онемев, все время
видит и слышит
сладкий смех твой – мне, смятенному, тотчас
отнимает чувства, лишь мельком гляну
на тебя, о Лесбия, гибнет голос
в стиснутом горле.
Речь в параличе, легкое по членам
пробегает пламя, и призрак звука
поражает слух, затмевает очи
ночью кромешной.
В праздности, Катулл, для тебя погибель,
праздность твой восторг, лучше нет услады,
праздность бич царей и цветущий город
в прах повергает.
Алексея ЦВЕТКОВА