Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2007
два закона философской антропологии
Ф. Достоевского
Под философской антропологией понимается взгляд писателя на человека, выводимый не из его прямых высказываний (статьи, публицистика), но из художественного творчества. Достоевский особенно предрасполагает к такому антропологическому анализу. В юности он сам назвал свою главную тему в письме к старшему брату от 16 августа 1839 г.: “Человек есть тайна. Ее надо разгадать… я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком”.1
Один из персонажей “Бесов”, Кириллов, говорит: “Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек (здесь и далее жирный курсив в цитатах мой. – В.М.), счастливый и гордый <…> Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога… до перемены земли и человека физически”.
Мысль о новом человеческом типе особенно заняла Достоевского после омской каторги. Суммируя впечатления от нее, он пришел к выводу о ложности социализма, которым до каторги увлекался, вспоминая в “Дневнике писателя” за 1873 г.: “Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма”. “Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого “грядущего обновления” мира и во всю святость будущего коммунистического общества” (здесь и далее в цитатах курсив Ф.М. Достоевского. – В.М.).
После острога писатель отвергает “весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения…”. Острог надоумил: человек – существо абсолютно индивидуальное, потому нет социального средства решить проблемы индивидуального бытия, к тому же недоступные рациональной логике, что уж говорить о разумном общественном порядке.
Недоверие к обновлению мира с помощью разных социальных проектов выросло из убеждения, окрепшего в остроге: зло (в том числе бедность, имущественное неравенство, несправедливость), от которого якобы избавит будущее коммунистическое общество, неискоренимо, ибо свойственно природе человека, как и добро. Добиваться уничтожения зла можно лишь путем тотального принуждения, поскольку обновители мира берутся за принципиально неисполнимое дело. Насилие будет сопровождаться столь же всеобщей ложью, назначенной оправдать заведомые неудачи эксперимента.
Но что же делать, чтобы изменилась действительно невыносимая жизнь? Послекаторжное творчество Достоевского является развернутым ответом на едва ли не основной, считал писатель, вопрос бытия. Содержание этого ответа я и рассматриваю в качестве философской антропологии.
Герой “Записок из подполья” спрашивает: “И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотенья? Человеку надо – одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела”.
В “Преступлении и наказании” Раскольников оправдывает эту антропологическую характеристику, имеющую у него социальное содержание, ибо герой убежден, что окружающий мир никуда не годен, его надо изменить. “Я не тебе поклонился, – говорит он Соне, – я всему страданию человеческому поклонился”. Художественная идеология книги позволяет утверждать: Раскольников задумывается о социализме – обновлении мира, за что писатель и пошел в острог. В романе былые социалистические упования автора подвергнуты художественной критике,2 которая допускает сформулировать первый закон философской антропологии Достоевского: зло наравне с добром присуще человеку, поэтому на земле невозможно Царство Божье (социализм): тот, кто хочет его установить, оказывается палачом во имя счастья. Социальная несправедливость – лишь внешнее, историческое выражение зла, а не его причина, и вся надежда на то, что человек сможет преодолеть зло в себе самом. В предназначавшейся для 3-й части “Бесов” 9-й главе “У Тихона” Ставрогин говорит: “Я всегда господин себе, когда захочу… Ни средой, ни болезнями безответственности в преступлениях моих искать не хочу”.
Писатель был противником доктрины: исправьте внешние условия – исправится человек. Над этими убеждениями потешается Разумихин в “Преступлении и наказании”: “Я тебе книжки ихние покажу: все у них потому, что “среда заела”, – и ничего больше! Любимая фраза! Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут… и все в один миг станут праведными. Натура не берется в расчет. <…> С одной логикой нельзя через натуру перескочить!”.
Из философской антропологии романиста следует: человек должен стать иным, тогда, не исключено, изменится и общество. Об этом говорит Зосима (“Братья Карамазовы”) в одном из своих поучений: “Чтобы переделать мир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другую дорогу. Раньше, чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства”.
Говоря схематически, Раскольников придерживается первого взгляда (“среда заела”) и как персонаж соединяет черты Базарова и Чернышевского-повествователя в романе “Что делать? Из рассказов о новых людях”. Эта идеология повлияла на решение Раскольникова убить процентщицу, чтобы испытать, годится ли он на роль социального вождя-реформатора, сумеет ли пренебречь одною ничтожною жизнью ради грядущего блага человечества?
Такое мировоззрение опровергается философской антропологией Достоевского, и упомянутый первый закон можно дополнить: логика блага человечества (Царства Божьего, братства), искренняя или демагогическая, всегда ведет к усилению зла, ибо в расчет не берется индивидуальная жизнь (сначала сделаться в самом деле всякому братом). Вот почему социализм (обновление мира) обернется массовым палачеством. Об этом, в частности, свидетельствует второе убийство Раскольникова – Елизаветы, а поскольку та была беременна, то и третье.
Некогда исследователь писал: “Фундаментальное расхождение Маркса и Достоевского состоит в диаметрально противоположных взглядах на будущее социализма. Маркс рассматривал радикал-социализм как единственное средство разрушить капиталистическое рабство и уничтожить (d’eliminer) все несчастья, организуя общество на коммунистической основе”. “Достоевский думал, что борьба за социализм для предоставления массам удовлетворительного социального порядка происходит из-за того же фатального материалистического духа, который вел от либерального капитализма к обогащению. … Он чувствовал, что социализм – последний шаг к катастрофе, которую приготовил капитализм”.3
Чтобы избежать катастрофы, чтобы изменилась негодная жизнь, надо переродиться человеку, стать новым (об этом рассуждал и Чернышевский в романе, но предлагаемые средства обновления совершенно не считались с натурой человека), а это зависит от него самого, а не от общества,– вот разгадка тайны, пусть перемена человеческого типа, при всей желаемости, проблематична. Об этом, полагаю, написан роман “Идиот”: его главный герой кончает крахом и сходит с ума.
В художественно-философской антропологии писателя это может означать, что бытие антиномично; что основной вопрос – об источниках, причинах зла в мире – не имеет решения, хотя его нельзя не искать. Князь Мышкин не выдерживает жизни в антиномичном мире и хочет бежать: “Ему вдруг ужасно захотелось оставить все это здесь, а самому уехать назад, откуда приехал, куда-нибудь подальше, в глушь… Он предчувствовал, что если только останется здесь хоть еще на несколько дней, то непременно втянется в этот мир безвозвратно, и этот же мир выпадет ему на долю”.
“Втянется в этот мир безвозвратно…” Достоевский предупреждает, что намерение, во всем противоположное замыслам Раскольникова,– изгнать зло в себе самом, а не из мира, может не дать результата, из чего не следует, согласно философской антропологии, что не должно сопротивляться злу. Должно – в этом состоит долг индивидуального бытия: противостоять злу, сознавая, что ты можешь проиграть; что индивидуально скорее всего проиграешь, социально же – всегда проигрыш.
Позднее Иван Карамазов скажет: “Если Бога нет, все позволено”. Мысль ошибочная. Как раз потому, что бога нет, позволено не все – нет возможности исправить: отмолить, покаяться, надеясь на прощение. Федька Каторжный (“Бесы”), обокрав икону Богоматери, утешает себя тем, что похищенные им с иконы жемчуга – это слезы, которые Богоматерь проливает о его злодействе. В “Идиоте” князь Мышкин рассказывает Рогожину историю: одному крестьянину так понравились часы другого, что он “взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: “Господи. Прости ради Христа!” – зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы”.
Тот, кто вопреки неразрешимости онтологической проблемы возьмется ее решать как социальную, вызовет неисчислимые жертвы. Но и это не все – перехожу ко второму закону философской антропологии – произойдет понижение человеческого типа, и одна из важных причин состоит в том, что идея свободы уступит идее равенства, а оно приведет к еще большему злу, ибо человек станет расплачиваться своей индивидуальностью; из сверхчеловека, о котором мечталось, опустится до недочеловека.
Похожая ситуация представлена в “Бесах”, где Петр Верховенский комментирует систему Шигалева: “Он предполагает… разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать”. “У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высший уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей!” “Мы всякого гения потушим в младенчестве”.
Позже об этом скажет О. Мандельштам в стихотворении “Ламарк” (1932), но уже не как о проекте, а как очевидец выполнения этой программы:
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей. <…>
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,–
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
Понижение человеческого типа как неизбежный результат равенства, без которого невозможно Царство Божье на земле, и есть второй закон философской антропологии. Об этом свидетельствует фигура Смердякова в “Братьях Карамазовых”.
В разговоре с Алешей Иван произносит: “Я не бога не принимаю (он сверх моего эвклидовского ума, говорил он перед этим, и потому я охотно согласен с богом. – В.М.)… я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю…”.
Не о боге речь, есть он или нет, Иван готов его признать; речь идет о мире, плохо устроенном, Иван (как Раскольников, Мышкин) обеспокоен безблагостностью мира. Смердяков же понял его узко (ибо это соответствовало его натуре), как если б Иван отрицал бога и поступил в соответствии со своим узким, мещанским понятием. Он – мещанин чистой пробы, поскольку не взволнован метафизической стороной человека; не озабочен мыслью о том, как устроен мир. Его занимает другое: как ему устроиться в мире, каков бы тот ни был.
Иван говорит: без бога нет добродетели (и в этом ошибается), Смердяков же слышит: нет бога и нет добродетели. Для Ивана мир без гармонии негоден, а Смердякову хорош любой мир, где ему хорошо. Он убивает себя, когда Иван обещал рассказать на суде все, что узнал о смерти отца. К тому же Иван сам не уверен, что все позволено, Смердяков это видит, а ему нужна опора в чужой мысли (независимо от ее содержания), это освобождает от личной ответственности – вот в чем состоит понижение человеческого уровня.
Смердяков отдает деньги и кончает с собой. Что он без денег? Ради них все затеяно и рассчитано не хуже Раскольникова. Но у того убийство – только первый шаг, а у Смердякова – единственный. Раскольников убивает, чтобы испытать себя ради великой идеи: готов ли он изменить этот дурной мир? Смердякову же кроме денег ничего не надо. Мысль Ивана о свободе он превращает в мелочную лавку, которую хочет купить на деньги убитого.
Но в этом виноват Иван с его пафосом переустройства мира (не бога не принимаю и т.д.) – вот почему он считает истинным убийцей отца себя, еще до того, как узнал об этом от Смердякова. Тот рассказал ему: “Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще всё потому, что “все позволено”. Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил”.
Рассудил, конечно, Иван, а Смердяков лишь взял из его суждений то, что понял, а понял то, чего давно хотел (чтобы ему одному хорошо жилось), и потому мысль Ивана взял не целиком (на это не хватило ума, еще бы, тип-то человеческий понизился!), а отбросив “ненужное”.
“ – А теперь, стало быть, в бога уверовал, коли деньги назад отдаешь?
– Нет-с, не уверовал, – прошептал Смердяков.
– Так зачем отдаешь?
– Полноте… нечего-с! – махнул опять Смердяков рукой.– Вот вы сами тогда говорили, что всё позволено, а теперь-то почему так встревожены, сами-то-с?”
Смердяков – мещанин и потому трус, нравственная пустота, у него нет мысли, которой он дорожил бы больше жизни, как Иван, у него только логика, необходимая для внятного оправдания любых поступков. Что есть что-то, чего нельзя делать, этого Смердяков не допускает. Можно все, было бы логическое обоснование. Лишившись его, он потерял опору на логику и потому испугался – и только: вот причина его самоубийства.
Спустя несколько десятилетий антропологические пророчества Достоевского подтвердились, в частности, повестью М. Козакова “Мещанин Адамейко” (1927). Автор открыто использовал мотивы “Преступления и наказания” и “Братьев Карамазовых”, соединив в главном персонаже, Ардальоне Порфирьевиче Адамейко, черты Раскольникова и Смердякова.
Герой рассуждает: “Там, где пряник в руках,– там справедливость в козырях не ходит! Это вам вопросик и не молодой и не маленький… Возраст ему, может, от самого Рождества Христова считать нужно, и вопросик по эту минуту – самый главнейший. Кровоточащий – как рана!”4
Окарикатурены аргументы Великого инквизитора из поэмы Ивана: “А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество, как стадо, благодарное и послушное…”
Действительно, не о справедливости речь, не о свободе, а о хлебе, о равенстве, но когда так, это, по словам Алеши, грозит порабощением, “будущим крепостным правом”.
Собеседница ничего не ответила герою М. Козакова, только спросила о новостях. “Есть новость,– отозвался Адамейко.– Людей резать будут, потому что необходимость такая…” “В революцию в мало-мальски живой предмет штыком тыкали, пулеметами целые армии распотрошили, справедливость в каждый суп, что называется, жирным куском пообещались положить, ради этого, как говорится, кровь с усердием проливали,– а дикое-то мясо человеческое в сторонке и забыли! Вот это и есть настоящая несправедливость…”
Она, полагает уродливый симбиоз Раскольникова и Смердякова, состоит в том, что не все доросли до справедливости. А таким и жить ни к чему: “Вот бы все это “дикое мясо” собрать да под одну пулю подставить, а блага, что после них останутся, употребить на пользу обиженных жизнью…”
Очень близко взглядам Шигалева в изложении Петра Верховенского. Адамейко находит единомышленника, и тот, проникшись его мыслью, убивает вдову, которая ссужала деньгами жену героя – нарочитая параллель со старухой-процентщицей из “Преступления и наказания”. Убийство раскрыто, и повесть оканчивается судом над сообщниками.
Книга М. Козакова – первое и пока единственное в послереволюционной литературе сочинение, применившее художественную логику Достоевского, чтобы изобразить неуклонный процесс деградации человеческого типа, если признать нравственные качества антропологическим признаком.
Мещанин Адамейко – новый шаг вниз после Смердякова. Мещанское, недочеловеческое явилось основным в человеческом типе, ибо такой однородно мещанской Россия прежде все-таки не была. “Новый я человек и… революционный даже, заметьте,– вот что! <…> Простого и серого, как арестантский халат, я сословья… группы: мещанин – вот что!.. А нелюбовь моя самая настоящая – к мещанину и есть только! <…> Вот сказали вы – “опасный человек”. А кому именно? <…> Тому опасным можно быть, кого на голову перерос…”
Сверхчеловечество Раскольникова было условием всечеловеческого, а сверхчеловечество Адамейко – агония человеческого, компенсация собственного ничтожества.
Один из героев повести Э. Лимонова “Подросток Савенко” (1983) говорит, “что уже с год у него есть забавное желание убить кого-нибудь, ему хочется попробовать, что это такое – убить человека”.5
Оказывается, Смердяков – не последняя ступень упомянутой агонии, можно спуститься и ниже: убить, чтобы попробовать, и только.
Русские мыслители, своими глазами наблюдавшие послереволюционную Россию, единодушно заговорили о прогрессирующем развитии недочеловеческого типа. В. Ильин писал: “Революция в обычном смысле слова, та, которую обличил и пригвоздил Достоевский, не только не дает ничего нового, но она отнимает и все то хорошее, что было раньше, все то, что человека питало духовно и телесно”. “Достоевскому несколько раз удавалось изобразить шабаш революционных ведьм и чертей, но, кажется, глава “У Наших” в “Бесах” удалась ему лучше всего именно по изображению застойной скуки”.6
Скука есть сущность того нового человека, о котором твердили советские идеологи. Причина скуки понятна, об этом писал и переписал Достоевский, таково содержание законов его философской антропологии: упрощение внутренней жизни, исчезновение из нее того, что делает человека человеком, – индивидуального стремления превзойти то, чем ты являешься в каждый текущий момент обыденности; выход к каким-то еще не ведомым тебе личным горизонтам. Для этого и нужна свобода, но ей предпочли и предпочитают равенство в интерпретации Верховенского: “Не надо высших способностей”, “наступает глухота паучья”.
Спорить не о чем – подобная психология существовала всегда. Но Достоевский предвидел, что революционизм (Царствие Небесное на земле, “братство прежде брата”) способствует распространению такой психологии, превращает ее в массовое явление: происходит понижение человеческого типа, а коль скоро люди сопротивляются, то происходят и массовые истребления, пока не исчезнут высшие способности. Но что сказать о будущем народа, если такой человеческий тип станет преобладающим?
И здесь необходимо прибавить. Исследователи у нас и на Западе не раз обращали внимание на прогностику Достоевского, не задерживаясь на том, что его прогнозы строились из современного ему материала. Конечно, Раскольников и Смердяков – полярные типы, но это полюсы одного, так сказать, магнита. Порча человеческого типа началась задолго до мещанина Адамейко, и эта историческая давность наталкивает на мысль, что скорее всего никакой порчи не было, а когда так, не надо обладать особым прогностическим даром, достаточно попросту изобразить окружающее, и ты “угадаешь” на столетия вперед.
Если это справедливо, то ложны качества, которые Достоевский приписывал русскому народу как отличающие его от прочих народов Европы, – всемирность и всечеловечность. Из “Дневника писателя” за 1876 г.: “Загорелось село и в селе церковь, вышел целовальник и крикнул народу, что если бросят отстаивать церковь, а отстоят кабак, то выкатит народу бочку. Церковь сгорела, а кабак отстояли”.
Да, скажут, кабак отстояли, зато всемирность и всечеловечность. На это отвечу: кабак – реальность, а всечеловечность, как бы ни была хороша, – фикция, мозговой фантом, своего рода психологическая компенсация за вполне реальный кабак, предпочтенный церкви. Не было, полагаю, да и нет никакой всемирности и всечеловечности, а еврейские погромы в начале ХХ века, десятилетия коммунистического террора – это было, и это нужно держать в уме, иначе всегда будем иметь дело с мозговыми выдумками, а не реальностью.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Все цитаты приведены по изданию: Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Л. – СПб.: Наука, 1988–1996.
2. Подробно рассмотрел это в статьях: Лейбниц и Достоевский: теодицея и эсхатология.// Dostoevsky Studies. The journal of the International Dostoevsky Society. New Series. Volume VIII, 2004. Раскольников и Мышкин.// Вопросы литературы, 2005, № 3.
3 . Rene Fulop-Miller. Dostoievski. L’intuitif, le croyant, le poete. Traduit de l’anglais par Louise Servicen. Edition Albin Michel. Paris, 1954, pp. 171, 172.
4. М. Козаков. Избранное. – М.: Гудьял-Пресс, 2002.
5 . Эдуард Лимонов. Русское. – М.: Ad marginem, 2005, с. 248.
6 . В.Н. Ильин. Достоевский и Бердяев, 1923. В кн.: Эссе о русской культуре. – СПб.: Акрополь, 1997, с. 429-430. В цитатах курсив автора.
Фонд Достоевского благодарит РГНФ за поддержку проекта “Образ России в национальном самосознании: исторический и современный контекст” (грант №06-04-00600а).