Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2007
Людмила Петрушевская выпустила книгу, как указано в аннотации: “…по-современному “My best”, а раньше это звучало как “Избранное”: выбор автора”. “Best” – не преувеличение. Книга под названием “Жизнь это театр” (2006) действительно содержит только лучшее – подборку хороших, настоящих “петрушевских” рассказов и роман “Время ночь”.
Роман “Время ночь” – и это, кажется, признают теперь уже все сколько-нибудь вменяемые критики – оправдывает собой все кособокое постперестроечное пятнадцатилетие. Даже если бы за эти годы не было бы написано больше ничего стоящего… Было, конечно, кое-что было, но даже среди всего, заслуживающего внимания, “Время ночь” высится, как одинокая недостижимая вершина, как неоспориваемый аргумент в пользу утверждения, что отечественная литература жива, и прочая, и прочая…
Однако “только лучшее”, увы, не означает “все лучшее”, и, дочитав до последней страницы, с огорчением убеждаешься, что в сборник не вошла ни замечательная повесть “Свой круг”, ни многие из прекрасных рассказов, которые, конечно, держатся в памяти, но приятно было бы и освежить… Может быть, петербургская “Амфора”, выпустившая книгу, соберется и сделает еще один том, может быть, Людмила Петрушевская порадует еще одним сборником в каком-то другом издательстве…
Перед нами великолепная книга – почти исключительная по нынешним временам. Интересный феномен. Редко кто из современных прозаиков выдерживает испытание перечитыванием. Для начала – мало кого вообще захочется взять в руки без какой-то уж очень крайней нужды. Принято считать: изменился ритм жизни, у людей нет больше времени по несколько раз перелопачивать один и тот же текст… Ерунда! Если у людей хватает времени, чтобы без толку убивать его на всевозможный тупняк – телевизор, компьютерные игры, коммерческую литературу, да на пьянство наконец – значит, дело не во времени, а в самих людях.
Бытует миф, будто раньше, когда не было масскульта, читали гораздо больше. Когда раньше-то? Когда большая часть населения планеты была неграмотной? Когда еще не изобрели печатного станка? Или в тот (исторически краткий) период в нашей стране, когда мы носили звание советского народа?
Но позвольте! Что читал среднестатистический житель СССР, такие уж стоящие книги? Нет! Абсолютное большинство граждан “самой читающей в мире страны” довольствовалось газетами, где печатали всякую чушь, изредка разнообразя свой рацион низкопробной хренью типа Льва Шейнина или “Вишневого омута”. Ах да, как же, любимое чтение советского народа – зарубежный детектив, который не то что рвали друг у друга, а прямо убивались за него, да “Графиня де Монсоро”… Коммерческое мыло, только в другой упаковке. По-настоящему читали (а также думали, слушали, смотрели – нужный глагол подбери сам) все те же вечные пять процентов, которые делают это и сейчас, как делали и всегда. Пять процентов рефлектирующего человечества…
Так вот, не надо врать, будто теперь стало трудно читать (и перечитывать) из-за каких-то внешних причин. Иной раз полезешь за цитатой в какого-нибудь Гоголя, так и не оторвешься потом… А вот Иванова-Петрова-Сидорова не то что перечитать, заглянуть-то с души воротит. Почему? Да потому что Иванов вообще не умеет писать, Петров подстилается под запросы рынка, а Сидоров, ну Сидоров настолько завернут на себе, что предложить хоть что-то интересное кому-нибудь постороннему просто не может.
А читать и перечитывать Петрушевскую (лучшие вещи) – одно удовольствие… Нет, неправда. Удовольствие, но не одно. Петрушевская – писатель жесткий, ироничный, многоплановый и многослойный. Чтобы прорваться к смыслу, точнее, к смыслам ее текстов, еще точнее, к метатексту – потому что по большому счету комплекс ею написанного складывается в единый объемный текст и глубинные смыслы вычитываются как раз из этого цельного единого текста, – требуются очень серьезные встречные усилия. Петрушевская, когда пишет, выкладывается целиком. Но, чтобы соответствовать условиям задачи, выкладываться целиком приходится и читателю.
Понимать прозу Петрушевской трудно в первую очередь потому, что она работает со стихией первичного, базового, иррационального, если угодно, дорационального сознания, где вообще-то и невозможна окончательная рационализация и перевод в слово всех нюансов неструктурированного хаоса. Ни один из персонажей Петрушевской не способен понять ни самого себя, ни мотивов своих и чужих поступков, ни всего окружающего его мира. Петрушевская отважно погружается в царство Праматери-ночи, где лишь она одна – как автор, как исследователь – микроскопирует и препарирует вязкий, амебообразный материал, вытаскивая на поверхность то один, то другой фрагмент, способный выступить наглядным образцом хтонической сущности мирозданья. Лишь авторская воля и логика служат единственной структурирующей силой для бесконечного множества однотипных, не осознающих себя единиц. Тех самых чуждых рефлексии девяносто пяти процентов…
Осуществляя отбор и выбор, формируя как бы “избранное” из бесчисленных форм, которые принимает живая материя, Петрушевская приоткрывает завесу над скрытым от посторонних глаз “кишением” организмов в капельке воды, которое когда-то впервые наблюдал потрясенный изобретатель микроскопа голландец Антоний Левенгук. Но при этом, формально стоя на недостижимой высоте над своими “подопытными кроликами”, по факту Петрушевская не демонстрирует ни единого признака высокомерия и превосходства. Отнюдь! Это огромное, пагубное заблуждение, будто Петрушевская – холодный и бездушный анатом, вытаскивающий на свет Божий ужасы и мерзости жизни, чтобы пощекотать нервы излишне впечатлительных людей.
Происходит как раз обратное: когда эти безликие, безголосые, почти неодушевленные организмы, имя которым – человеческая масса, – высвечиваясь в лучах магического кристалла личного творчества, вдруг обретают лица и голоса, в них начинает просвечивать индивидуальность, и они – сами того не осознавая – становятся отдельными людьми. И начинают разыгрывать свой маленький, но наполненный настоящей болью и настоящим драматизмом театрик. И мы, только что равнодушно скользившие взглядом по микрожизни в капле воды, заглянув в трубочку с волшебными линзами, вдруг видим перед собой не каких-то ничтожных микробов, а несчастных, задавленных обстоятельствами и собственной ограниченностью, однако же – все-таки! – несомненно людей.
Петрушевская никогда не вмешивается в этот театрик, демонстративно устраняясь из текста, словно жертвуя свой голос, свое зрение этим обделенным яркостью человечкам. На самом деле, конечно, все происходит наоборот: это она, наделенная невероятным, почти нечеловечески тонким слухом и зоркостью, заимствует у неиндивидуализированной массы весь арсенал для своих вымышленных актеров. Она принимает на себя роль рупора, чтобы безъязыкая улица смогла выговориться до конца, чтобы те, кому от века предназначена лишь скорбная безнадежная бессловесность, получили, наконец, право собственного голоса. Разглядев себя, они смогли бы, наверное, даже что-то понять о себе. Но, увы, они не станут читать Петрушевскую: слишком сложно. Девяносто пять процентов предпочитают оставаться в неведении даже относительно самих себя. Меньше знаешь – крепче спишь.
Вероятно, потому так тяжек и мрачен мир петрушевских героев, потому застывшее время всегда – ночь, что в неотрефлектированном бытии отсутствует вектор поступательного движения. Схема проста до невозможности. Универсальный закон мирозданья – цикличность. Все, абсолютно все, повторяется. Только на разных временных отрезках. Для галактики – ее формирования, существования и распада – отпущены миллионы или там миллиарды световых лет, для человека – от силы век, а для радиоактивного изотопа из последних рядов таблицы Менделеева – доли секунды. И так – бесконечно, непрерывно – происходит грандиозный круговорот всей известной и неизвестной нам вселенной: энергия концентрируется, превращается в материю, материя, принявшая все мыслимые и немыслимые формы, сколько-то там, сколько положено каждой форме, существует, потом распадается, превращается в энергию, и так далее, и так далее. Гаснут и зажигаются звезды, всходит и заходит солнце, сменяют друг друга времена года, меняет свои фазы луна, умирают старшие поколения, на смену им рождаются новые, строят вокруг себя из доступных средств шаткий мирок, бьются сколько есть сил с разрушающей его энтропией, не успевают заделать одну прореху, глядь – появилась новая, ведь вся материя рано или поздно предательски разлезается по швам, и, значит, нет конца и краю бессмысленным усилиям по поддержанию устойчивости заведомо обреченной постройки.
Импульс поступательного, то есть направленного из пределов дурной бесконечности, движения возможен в мире голой материальности только при одном условии: когда в него привносится фактор сугубо индивидуальной целенаправленной воли. Причем не всякой-любой, а только воли к самоосознанию. Каковая воля способна преобразовывать ограниченную область конкретного индивидуального бытия в том смысле, что сей дерзкий индивид перестает быть пленником обстоятельств, а становится – хотя бы и в своем отдельном сознании – хозяином положения. Второй универсальный закон, распространяющийся только на существа, наделенные разумом, накрепко связывает свободу с осознанием, а осознание – со свободой. Осознающий свободен настолько, насколько глубоко, широко и как там еще способен осознавать. Если сформулировать предельно лаконично: невозможно стать свободным, но можно (и нужно) им уже быть.
Какое отношение все это имеет к Петрушевской? Самое прямое. Петрушевская работает с материалом, для которого категория свободы отсутствует как таковая. Возьмем для примера роман “Время ночь”. Все персонажи – Анна Андриановна, Алена, Андрей, баба Сима (дети уже просто не в счет) – проявляют одну очень странную, не свойственную, вообще говоря, персонажам авторской литературы особенность. Любое их действие, любое проявление обусловлено контекстом ситуации, и потому они абсолютно прогнозируемы и предсказуемы. Такой характер поступков свойствен персонажам совершенно другой сферы, а именно – фольклорной. Как сформулировал Пропп в отношении персонажей волшебной сказки: “амплуа” любого героя четко определяется его функцией в сюжете.*
Для нас здесь важно, что личные характеристики персонажа уходят на второй план, имеет значение лишь то, как он действует в ситуации: например, вместо героя исполняет трудные задания или снабжает его средствами для решения оных, тогда его роль – “волшебный помощник”, а кто он при этом сам – старичок, медведь, щука, деревянная куколка или “благодарный мертвец” – совершенно не имеет значения.
Персонажи Петрушевской, как ни странно, во многом функционируют по этому же принципу, выступая рабами и заложниками обстоятельств. В фольклорных текстах такая участь означала принципиальную безличность действующих лиц: фольклор был промежуточной станцией между мифом и собственно искусством, где персонажи представляют самих себя. Когда-то их функции служили актуализацией тех или иных онтологических законов, собственно, ради этого их и выводили на сцену. А закон, коль скоро универсален и непреложен, проявляется на любом материале – хоть в образе действий Серого Волка, хоть – Красной Шапочки. В фольклоре их индивидуальность лишь начала намечаться, проявляясь благодаря речевой манере каждого сказителя, но никоим образом не конструктивно-сюжетно. У Петрушевской та же история: лишь ее авторская речь, ее “воля и представление” наделяют каждого из персонажей узнаваемыми чертами, сами же они – только наглядная иллюстрация равнодушных закономерностей материального мира, по существу, такие же безличные и неиндивидуализированные, как персонажи фольклора.
Во “Времени ночь” есть чрезвычайно характерный эпизод, когда Анна Андриановна, глядя на судьбу дочери, вспоминает собственный развод с мужем, в котором, по ее мнению, виновата была ее мать, без конца попрекавшая того, что он “объедает детей”, тут же заносит в свой “дневник” (весь текст романа, напомним, якобы и представляет собой дневник, переданный дочерью после ее смерти Людмиле Петрушевской, – вот уже совсем нарочитое “жертвование” собственным голосом) признание: мол, я вот никогда так не делала, разве только когда он “буквально” съедал все у ребенка…
Какая странная слепота! – удивляется читатель… О нет, вовсе не странная! Естественная, необходимая для этого мира, залог его, так сказать, стабильности. Чтобы солнце всходило, а вслед за зимой приходила весна, дочь должна слепо копировать судьбу матери, все изгибы и вывихи неудачливого совместного существования, должна так же уродовать судьбу собственных детей, отрабатывая заданный стереотип несчастья.
Стоило кому-нибудь из бесконечный цепочки поколений осознать ситуацию как ложную, навязанную, требующую преобразования, и круг дурной бесконечности был бы тут же разорван. Но Петрушевская своим персонажам в этой способности отказывает напрочь. Масса не может меняться. Масса – это страшная окостеневшая неподвижность, не предполагающая развития. В мире Петрушевской, как в мифологическом пространстве, нет линейного времени. Время не движется. Стрелки часов делают круг, и назавтра наступает все тот же самый день, как в фильме “День сурка”. Точнее, конечно, не день, а ночь. И все опять повторяется…
Отчего Петрушевская смотрит на мир так пессимистично? Ну, например, может быть, потому, что основной игрок из команды преобразователей, то есть мужчина, в современном варианте все больше отсиживается на скамейке запасных, предоставляя женщинам устраивать его (мир) по своему образу и подобию. Сугубо женский, феминизированный мир – не структурирован и консервативен. Жесткий эмоционально-волевой напор возможен (и еще как!), но – в моменте. Не один большой преобразующий взрыв, а много бессмысленных камерных взрывчиков, когда энергия распыляется и уходит впустую. Феминизированный мир – это хаос размытых определений, невнятица смыслов, броуновское движение атомов без надежды вылиться в законченную форму.
В чисто мужском мире тоже нет ничего хорошего. Но речь сейчас не о об этом. Речь о том, что для гармонии необходимо соединение двух уравновешивающих друг друга начал. В мире Петрушевской этой гармонии нет. Но нет ее и в окружающем мире. Пессимизм Петрушевской как раз и связан с нарушением этого естественного баланса.
* Удивительно, но между Проппом и столпом структурной антропологии Леви-Строссом завязалась по этому пункту горячая и даже язвительная полемика: французский структуралист уперся в термин “функция”, а русский фольклорист – в термин “ключевой код”, и так они друг друга не поняли. Между тем одно совершенно не противоречит другому, функция может спокойно выполнять роль ключевого кода, и наоборот.