Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2007
БАЗИЛЕВС
галочки на полях киммерийской литературы
1
Как, однако, мельчают люди! Вон Аксенов назвал свою дворнягу Пушкиным; а я своего кота – Васенькой.
Хотя мой – шотландский вислоухий. Как Лермонтов.
2
Я вообще не был дельным человеком, я вообще думал о красе ногтей, когда уже был сочинен “Остров Крым” и американцы сели на Луну. С тех пор я обрюзг, заработал, как говаривала бабушка, Царствие ей Небесное, репутацию. Многое, как мне представляется, понял, но еще более многое с наслаждением забыл.
Но с тех пор на Луну так больше никто и не высаживался.
3
История литературы необратима. Но на редкость невнятна, особливо для участников, соучастников и свидетелей. Как “их” истории, так и “нашей” литературы. Я уже жил (с целью, понятное дело, единственно, чтоб мыслить и страдать) в те баснословные года, когда басня считалась современным эпическим жанром. Впрочем, и гимн тоже. Страшного в этом – в том, что “басня считалась”, – ничего нет. Кроме слова “современным”.
Меж тем с какой безнаказанностью проходят по периферии гуманитарного бессознания действительно сокрушительные изменения в литературе и письменной киммерийской культуре!
Например, распадается представление о лирике –
это когда естественное лирическое – скрипка играет, а Моцарт поет – направление мысли – с балкона поведать городу и миру о своем психофизиологическом интимном состоянии – командируется из юношеской души в идеальную исповедальню Интернета. И – быстренько становится основным жанром ЖЖ;
это, например, когда монтаж лирического стихотворения с блеском освоен и с шиком присвоен жанром видеоклипа. И здорово – прямо кровь с молоком! Правда, при монтаже стиха как видеоклипа, наоборот, – на выходе молоко с кровью: тошнит. И прозреваю – тошнота не пройдет с годами;
это, например, когда мо (mot) Главного Черта Русской Литературы “Поэзия должна быть глуповата” всерьез объявляется правилом хорошего тона хорошистов и образцом поведения и прилежания отличников на печатном листе;
это, например, когда “албанский” язык – эрративная речь, то есть фонетическая запись слов, цыганский приемчик, по случаю сторгованный поэтом-конструктивистом Ильей Сельвинским у румын где-то в районе Гражданской войны, кстати, в Крыму, – едва ли не готов и способен уже сегодня сформировать соответствующую литературу “брадяг”. Это ежели, опять же, считать язык главным формообразующим элементом литературы.
4
Я лично таковым формообразующим великий и могучий киммерийский язык не считаю.
Как, впрочем, и не считаю себя (ох, говаривала мне бабушка: “Молчи, Михалик, – за умного сойдешь!”) русским поэтом. И не потому, что не считаю язык основным формообразующим элементом литературы и ее поэзии.
(Внимание! следите за рукой! поэзия – это способ думать. Поэт – это право на высказывание. А язык у поэта не национальный, а свой, персональный. Поэт – автор своего языка, как и – соответственно – персональной литературы.)
Русскому мастеру слова категорически предписана и долженствует быть соблюдена конфессиональная непоколебимая невинность, а по возможности и неискушенность. Иначе хрустнет и рассядется по меридианам, как арбуз по ломтям, планетарное ваше, гладкое, как колобок, культурное самоосознание, ахнет, и охренеет, и опадет, лопаясь на губах, высшая ваша нервная деятельность, и подлинного (то есть подлинно невменяемого ни в философском, ни в теологическом смысле) общенационального масштаба юродивого из метафизически-озабоченного мальчика не получится ни-за-что! И какая ж, коллеги, кримпленовая гносеология без нарядной плисовой эсхатологии! Курам на смех.
Это я к тому, что: почти полностью лишена всякой – а главное, декларированной посконно православной – эсхатологии романтическая проза Василия Палыча! В ней, в этой естественной писателю, точнее, натуральной нам словесной среде всегда для нас стоит в зените хорошее – как после прогула урока закона божьего – настроение. Отличная, сухая, болдинская погода. Как стоит эта золотая погода в прозе Гашека, или Дюма-пэра, или Джека Лондона, или Хэмингуэя, или Набокова. Потому что эта личная литература – хорррошая литература, и поэтому за нее обязательно не дадут Нобелевскую премию. Ибо сие выскочило бы петушком безвкусицы, нелепицей, как вид арапца Пушкина при орденах, с орденом Богдана на отлете Хмельницкого чтоб, и-дубовыми листьями-и-Знак Почета. Чтоб.
Тонкость здесь даже не в том, что не дадут, а в том, что Аксенов ее, эту ценную премию, фиг вам получит.
Меж тем позитивная эта проза вон, уже случилась – вот вы ведь сами уже широко улыбаетесь! (Наверное, дадут Государственную…) И остается только в этом незакатном нашем тосте поблагодарить Сочинителя за низменный – до интересности читать в метро – его материализм и – неуемного Господа нашего Бога – за причинно-следственную связь в литературе и культуре. Которая не только не позволяет засунуть бабочку в гусеницу, но и не позволит гусеницу напялить сверху, нахлобучить пищеварение поверх развернутых в натуре крыл природного, верней, естественного, дельтаплана.
5
Товарищи курсанты! Писать надо так:
“Окно мое настежь, во весь проем, разинуто, до хруста в скулах. Оно давится крупными кусками, фрагментами черноморского ветра”. Ну и т.д. Я, как старая белка, живу в Массандровском парке, прямо на обломках декораций, шмыгаю в неразобранной бутафории крупного, но провалившегося второсортного соцартовского проекта “Полуостров Крым” (сценарий Аксенова, муз. Тангейзер, реж. Хронос, совместное производство Россия–Украина). И все б ничего б, кабы не укоризненные международные, из Москвы ибо, звонки от госпожи Барметовой. Напоминает мне красавица Барметова, как заговорившая из брошки камея, что нависла сдача контрольных работ, а я, второгодник, дислект, никак не могу доделать уроки, чем подвожу под монастырь – это уже на хвосте и, как ноздри, раздувая капюшон – хороший, независимый литературно-художественный журнал (издается с мая 1924 года), и как мне, Чехонте, не стыдно прохлаждаться в Ялте, находясь на излечении, и – главное, Алексей Максимович! – конечно, здоровье, но помните, Михаил Самюэльевич Генделев вы наш таврический! – крайний срок – кровь из носа – сдачи материала по Аксенову – пятница тринадцатого.
А у меня в душе (все же в психике. Когда не понимаешь значения слова “душа”, рекомендую пользоваться словом “психика”. – М.Г.) – паника, тревожно сплю, из содержания и смысла всего-то припасены несколько впечатлений о белогвардейском крымском ветре, что дует освежающе с Сиваша, общеизвестно – на Перекоп, с санаторной целебностью необычайной, да новые сведения о человеческой природе, мучающие меня какой-то фатальной, тоскливой неоднозначностью, впрочем, сведения, имеющие косвенное, едва ли не пунктирное отношение к заявленной теме моего сочинения. Но царапающие коготком, особенно в конце, там, где жалобно.
ПредКрымЦИК’а в двадцатом году работал сказочный экзот.
Этот славный человек, татарин и кристальный коммунист, отличался, помимо понятной должностной кровожадности, экстравагантностью даже по тем, по раздвижным крымским революционным меркам. Пар экзампль, противоречивый коммунар находился в переписке сам с собой. Сохранилась записка, заявление от гр. Вели Ибраимова председателю Крымского центрального исполнительного комитета товарищу Вели Ибраимову с просьбой выдать из фондов спецраспределителя по причине крайнего износа и обветшалости обмундирования – кожаночку и сапоги. На документе резолюция за подписью ПредКрымЦИК’а В. Ибраимова: “Куртку выдать сапог отказать. Тов. Вели Ибраимов”.
Расстреляли это чудесное создание, не дожидаясь праздничного 37-го, в будничном, еще едва ли не вегетарианском 27-м. За, ясный пень, буржуазный национализм.
6
Омри Ронен, изрядный литературовед и сам изысканный писатель слов, как-то громко высказался на все, как теперь бы сказали, “экспертное сообщество”: мол, надо бы подсократить список авторов, изучаемых университетской филологией. Он, этот список, неприлично раздут и демократичен, и изучение нюансов биографии, допустим, Огарева – малоосмысленное времяпрепровождение. Аплодисменты.
“Экспертное сообщество”, понятное дело, кротко согласилось, что да, смешно. И хорошее это предложение рассматривать отказалось наотрез. Вот именно…
А я – за! Мой довольно причудливый и, как недавно клинически подтвердилось, почти уже суммарный опыт существования в киммерийской и вообще киммероязычной литературе давно подсказывает, что надежда на то, что где-то там, в Алма-Аты, бесхозно валяются треуголка и растрепанный том Парни – несостоятельна.
Не к тому я клоню, не к тому полагаю необходимым объясниться, чтобы с подмигиванием – “знай наших!” – признаться, что не бредю постранично оглавлениями и содержаниями сочинений Тарковского с точностью до Самойлова. Что не причастился волшебных таинств от лит.памятников Паустовского, Светлова, Нагибина и Астафьева. Из Переделкина мне рыдать, и кудри наклонять, и плакать не по кому. Пока.
“Пока” – не в смысле “приветик”, а в смысле “до сих пор”.
Все они хорошие, наверное, ребята и в своем калибре страшные были хищники и изрядные драчуны, но из литературы меня интересует только та, какую я сам не могу.
В идеале представить, а на практике написать.
7
И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение.
Старость не есть мудрость, а есть кислородное голодание головного мозга.
Здесь, в киммерийской литературе, я ищу поводы не для почтения, а для восхищения, но здесь доказывать необходимость введения экологических ограничений в области мирового языка и литературы, безусловно, стоит.
Но ж надо ж что-то ж делать с половодьем бессмысленных писателей бессмысленных слов бессмысленных книг. Надо! Что-то! Делать!
На пачке макаронных изделий (500 гр.), произведенных в Орловской губернии, я насчитал 423 слова на восьми языках, из которых два не смог отчетливо идентифицировать, насчитал, и это не считая цифр, иероглифов и пиктограмм, а также символов и звездочек. Макароны назывались “Макаронные изделия ушки “Тургенефф”.
8
“Не пить, оказывается, так же интересно, как и выпивать”, – сказал укрощенный врачами Юрий Карлович Олеша, просидевши трезвенником в компании обильно отдыхающих. Вообще-то говоря – это неправда, я проверял.
Может быть, не писать так же интересно, как и писать, но ежели проснуться в соплях от полной и абсолютной метафизической сиротливости и, как следствие того – бестолковости, торкнутый в темя медным зубом ужаса, проснуться, сесть в кровати, озираясь, перед рассветом проснуться, например, перед иерусалимским, да ладно, чего уж там – на Москве проснуться, во тьме египетской проснуться, – то ощущение, что нет, мол, неинтересно (см. выше), не преобладает. Не доминирует.
Писать интересно, как свешиваться за перила: не круглый год хочется, но – интересно.
Помните, как персонаж Платонова утопился тоже из интереса, из любопытства: что есть смерть?
“Я вообще не понимаю, чем они (русские люди. – М.Г.) занимаются, если они не занимаются, кхе-кхе, литературой?” – как в 72-м сипел и клокотал Давид Яковлевич Дар, легендарный Дар, легендарный муж легендарной нашей левофланговой Веры Пановой, главный литературный карлик легендарного ленинградского ордена Ленина андеграунда 70-х годов.
(из которого андеграунда Дар, надо отдать ему должное, пытался выпихнуть меня в люди, мотивируя, что я, кхе-кхе, не его секс и что стихи мои той поры, кхе-кхе, чудовищны. Что святая даже не правда, но Истина. Кхе! А я в люди выходить не хотел, а вместо этого уехал в 77-м в Святую страну Петах-Тиквы, о чем не жалею – землю есть буду крест святая икона век воли не видать).
А в месяце июле лета 82-го года я, пять лет в Израиле, 32-летний оболтус ленинградского разлива, обнаружил себя скрюченным, отлежавшим шнурованную ногу, обнаружил себя в эпицентре не тьмы, но многозвездной серединной ночи, до рвоты укачанным средиземноморской волной, обнаружил себя в двух жилетах сразу, один из которых был-таки нарядным спасательным, а второй, наоборот, – бронь; и мирно тарахтящий движок мотопонтона доставлял меня (во-во, правильно! меня!) к муниципальному пляжу города Дамур, что мирно спит в померанцевых садах побережья суверенного государства Ливан, и назывался я о ту пору “русским” (“руси”), и “доктором”, и “оккупантом”, и офицером медслужбы ЦАХАЛа я назывался; а война, первая моя война, хоть она и затянулась на полдесятка лет, называлась “Операция “Мир Галилее”, то есть войной кокетливо называться эта кровавая всем давалка отказывалась, а все это, в свою очередь, откликается, например, сейчас (“Привет из Крыма!”), представляясь главным мигом моей, прямо сказать, немонотонной зато жизни…
За то, впервые постигшее меня и до горлышка залитое и наполнившее меня до упругости, за то, плотно жужжащее самоощущение, за то чувство, что эта жизнь происходит со мной, именно со мной, а не с кем-нибудь там происходит жизнь, и я подсматриваю ее. И что жизнь эта – моя. И, довольно нелогично догадался я, что и Заведующих у нее, и Старших – у жизни (и у меня) нет.
“И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение”. Так должен начинаться диафильм “Старшая Эдда” – про поколение шестидесятников.
9
…а еще через пару месяцев, выковырянному из жирной, со сгустками, костными осколками и бинтами помойки Южного Ливана, браво выслужившему отпуск и отпускные, яркому израильскому русскоязычному литератору Мише Генделеву из Иерусалима показали в Милане, на конгрессе главного эмигрантского журнала “Континент”, очень хорошо одетого господина. Твид, шпионский вельвет, правильно – телячья кожа. Помнится – хаки. Очки – “Полароид”. Усы – “Колонель”. Зажигалка – “Ронсон”. Манеры – Набокова. Цитаты – “Ожог”. Правильно – писатель. Сразу – видно.
“Ле Карре, Джон?!” – подумал я.
“Аксенов, – шепнули мне из кустов, – Василий Павлович”.
“Доктор Генделев”, – сказал я.
“Базилевс!” – представился писатель Аксенов. Мамой клянусь!
Помнится, по касательной нашего рукопожатия проходили два знаменитых диссидентских пергюнта, один из которых был, как сказывали, настоящий в анамнезе генерал. С ледяной горячностью крича, скандируя припевы и в рифму плюясь друг в друга, пергюнты обсуждали, кого они расстреляют первыми. Когда придут к власти. В эмиграции.
Аксенов улыбнулся не прощаясь и уехал по-английски. Помнится.
Нет, я уверен, что он так и представился: “Базилевс”. Сам-то небось будет опровергать, но я – уверен!
Мне страсть как тогда понравился Василий П. Аксенов, американский профессор, педагог-славист, знаменитый на родине писатель, советский, в обоих смыслах, изгнанник. Очень. Я эм вери глэд нашему, Вася, знакомству, я так и сказал: “Я очень рад нашему, Василий, знакомству”. А потом я уехал назад, то есть домой, то есть в Израиль, досматривать до идиотического конца “Операцию “Мир Галилее”. И писать свою – “Стихотворения Михаила Генделева” – первую мало-мальски приемлемую книгу, конгениальную моему дарованию. Исходя из вышеизложенного.
10
Проза и поэзия – родня сомнительная. Родство ихнее подозрительно. Предполагаю вообще разное отцовство и зыбкие надежды на наследство (см. “Берешит” 1:1, 1:2). Скорее “Наследие”.
Существование слова в поэзии и подтверждается только изнутри, и подчиняется иной, не прозаической, физике, физике идеального.
А внешне, извне, поэтическое слово подлежит иному подданству, располагается в геометрии иной метрики, подчиняется механике ритмически простого, но мощно и насквозь простроенного, организованного пространства. Абсолютно бесчеловечного. Я предлагаю считать это не предположением, а положением, верней, суждением. Потому что доказать это не могу, да и доказательства громоздки, да и не царское это дело – доказывать.
И речь моя не о том. Я, знаете ли, о более простых вещах – о Гармонии я.
Вот, скажем, поэт пишет строфу, скорее, даже строку. Чего, с какого перепуга он эту строку пишет – это особь статья, не о том разговор. Скажем – исходя из вдохновения.
По мне, чем меньше поэта в тексте, тем качественнее текст.
Идеал – это когда текст остается, а поэт может уйти. Верней – уже ушел. Достижимый, впрочем, идеал…
Кстати, в самом слове “стихотворение” отражены и зафиксированы обе сущности, обе составляющие Поэтического. Поэзия – как результат процесса творения стиха и Поэзия – как процесс его творения (сочинения). Стих – это результат с полной (внутри себя) памятью процесса. Как – дама с прошлым. Как с фило-, так и с онтогенезом.
Так вот, пишет поэт шедевр, самодостаточный и совершенный, стихотворение как процесс и стихотворение как результат. А потом поэт пишет второй шедевр. Творенья результат. И, как ни верти, вынужденно образуют творенья вынужденную композицию. И, как ни верти, в рамках судьбы поэта, как и в рамках пересказа этой истории, два этих шедевра образуют новую композицию. А ведь шедевр, ребята, – это не счастливый случай, не выскочивший удачный троп, не строка, не строфа; шедевр – это гармоническая целостность, совокупность. Если в стихотворении есть “удачные строки” – значит, стих говно. Так вот и стоят дворцы-шедевры, и, привыкая, смотрятся друг в друга, и не узнают себя, и образовывают новую гармонию. А рядом опять прорабы, мат, опять – марево и опять – котлован. Гевалт! Понятно, к чему клоню?
В каждый момент творения творчество есть сиюминутное состояние шедевра, сиюминутное понимание гармонического идеала сочинителем. Так какого ж хрена, спрашивается, с такой мукой нешуточной, с такой черной, как правило, венозной кровью он, Автор, писатель А., этот пантократор, воздвигший Храм какой ни есть Гармонии (а строится Храм Рукотворный в Ничем, стихи-то существуют в Ничем, и весь стройматериал – это сколько ты сам, пантократор, как раб на пирамиде, в это идеальное пространство натырил и натаскал из закромов вещественного мира), так вот, зачем он пишет снова и снова, и опять, и на что он в надежде?…
Что, за ради исключения себя из правила? Которые редко, но – и что характерно – чаще всего в прозе, но – случаются. А?
Зачем он каждым прибавлением портит, перекашивает уже сбалансированную гармонию, нарушает это равновесие совершенства, сбивает баланс шедевра, толкает гироскоп тончайших механизмов призрачной своей авторской Вселенной?
По простодушию, от естественности – как растет арифметически вперед зубами, умножаясь, все ботанически живое, как растут в длину ногти?
От ограниченности материала для жизни – мало песка в песочнице и ну их – предыдущие куличики?
От обрыдлой бездушности хода времени и естественной сладкой жестокости бытия, которому можно противопоставить только “а вдруг”?
Из генетической неистребимой, мало что не родовой, склонности к малоосмысленному занятию, особой, ничего не стоящей носителю одаренности?
По профессиональной инерции, насекомой монотонности, заданности устаревшего, но не отключенного автомата газированной воды?
Потому что пиша мы без нужды увеличиваем данности, тем самым увеличивая энтропию, то есть приближаем тем самым, как заядлые саббатеанцы и франкисты, тепловую смерть Вселенной, той небольшой и материальной Вселенной, данной нам Господом Богом нашим в ощущении.
“А потому что мы с тобой, Мишаня, графоманы!” – сказал мне мой друг Василий Палыч, знаменитый писатель. Таким образом, не потому, что мы саббатеанцы, франкисты et cetera с Господом Богом в ощущении, а потому что:
“Мы с тобой, Мишаня, графоманы”, – сказал мне мой друг, написавший в 1965 году такой рассказик “Победа”, двумя ладошками рассказик прикрыть – лучшее из того, что написано в мировой литературе о смысле существования этой самой пресловутой литературы и существовании смысла вообще ее существования.
11
Доктор филологии иерусалимского университета имени языка иврит, а тогда еще студент-недоучка Михаил Вайскопф придумал свою главную книжку “Сюжет Гоголя”, сидючи на “губе” где-то под Гедерой, в военной тюрьме северного округа, куда он, рядовой армии обороны Израиля Вайскопф, был определен за хамство. Начальству. Сидел он без малого полгода. Так что соображения устаканились, озарения упорядочились, инкунабула высиделась пухлая.
В числе прочих идей в этом любопытнейшем и ныне уже классическом труде проводится мысль, что в корпусе совокупного творчества (некоего) идеального литератора (а вон у нас, кстати, и таковой нашелся: Гоголь Николай В.) просматривается (и нерукотворно проложен) магистральный сюжет. А каждые, соответственно независимые, вии, тарасы и башмачкины вкупе со своими автономными головокружительными приключениями – суть транзитные пункты в общем повествовательном монолите.
Ах, какой парад-алле, какое многостраничное шествие героев вывел, повел и возглавил сам герой наш Василий Палыч в апофеозе “Редких земель”! Но – зададимся: а куда деваются его персонажи, герои, фаты и красавицы, когда Автор отворачивается от них? По каким лабиринтам невостребованной литературы бродят герои, хирея, дичая, обликом истончаясь?
Куда же вы, Автор, неужели все забыть и опять вперед?! и сон вам с улыбкой?! Нельзя ж бросать своих персонажей, Василий Палыч! Нельзя же, Так Таковский!
Им ведь, героям, страшно в темноте. Зябко при мысли, что в небытие может уйти, отойти и там заблудиться даже не мало-мальски модный автор, но и целая – бух с головой – литература. Причем уже несущественно – под какую музыку танцев заблудились. И – меж фарфоровыми маркизами и пастушками – топь! Али промеж безносых гипсовых горнистов хляби разверзлись.
Если таков нам приговор, что на выход с вещами, то да. Уходить надо насвистывая, перемигиваясь со своими героями и аукаясь со своей литературой. Под ручку с Харитой. К следующим персонажам.
Любопытно, ребята, а чем кончается “сюжет Аксенова”? “Сюжет Набокова” – понятно: расстрелом за ялтинским вокзалом. “Сюжет Толстого” – забуксует, ведь неизвестно, что из меню выберет эта на выданье прелестная Ксения Собчак, ната наша ростова, на катарсис выберет, на десерт: “Хаджи Мурат”, “Вазир Мухтар”, “Люля-Кебаб”? Если все такое вкусненькое!
А “сюжет Аксенова”? Что там в конце? Белая вспышечка? И – “скажи изюм”.
12
Я очень люблю дружить с Василием Палычем.
Дружба с Аксеновым придает мне двубортную респектабельность, делает меня старше. Именитее. Даже богаче.
Современные киммерийские поэты и беллетристы, солиднее меня годами и известнее в сто раз, увидя меня в обществе Базилевса, начинают оказывать мне знаки внимания, конкретно положенные классику. Что, в общем, справедливо. Некоторые с трудом удерживаются от отдачи чести. По дорогому ощущению, которое далеко не каждый может себе позволить, оно напоминает выход во двор моего детства с крупным представителем семейства кошачьих, самцом пумы, например, ягуаром или – так и быть, не выпендриваясь если, уговорили! – с тигром.
Потом мы обедаем чем бог послал. Вася снисходительно, шикарно щурится. Я горжусь импозантным собой и им.
Я откидываюсь и оглядываю соседние столики, и мне немножко смешно, как если бы газировка попала в нос.
13
В современной киммерийской литературе совершенно не в ходу умение вести себя в обществе и налысо пропало ощущение породистости и породы.
Исчезло навсегда умение отличать хорошую жизнь от плохой литературы.
Пропало безвозвратно и исчезло навсегда. Вместе с врожденными манерами и благоприобретенным чувством собственного достоинства. Страху Божьего на вас нет, вот что я имею в виду.
Садитесь, курсанты”.
г. Ялта, полуостров Крым, 2007