Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2007
Что все это было такое?
Та нежная юная ярость.
Две трети столетья – как в школе.
Вся жизнь – биология, старость.
Весь век мой – надкушенный пончик.
Вся спешка под солнцем и в дождик.
Все то, чего лишь бы не кончить.
И лишь бы уже не продолжить.
Первые
числа июня
Готовится
к расцвету куст –
как,
скажем, веке в восемнадцатом,
когда
над железами бюст
брал
верх. И упивались Тацитом –
за то,
что римский легион
плыл
не когортами, а лицами.
И
жесткость формы безднам лон
предпочитали
в даме рыцари.
И куст
у дома стыл один –
а не в
десятках копий минимум,
как
телевизионный чин,
готовый
маслом стать жасминовым.
И мой
почти уже в цвету.
И я любуюсь
им и пестую –
не
девственность и красоту,
а
неких жениха с невестою.
Их
будущее ни при чем –
полумужское-полуженское,
когда
под лиственным плащом
мелькает
белизна эдемская.
И это
мы. Вот ты, вот я.
Пока
века на нас не вылили
благоуханье
бытия,
такими
были мы. Да были ли?
Родина
Тьма с
тобой не темна и ночь — как день.
Гавань
восторга равных и дружбы лучших,
в ушко
иглы псевдособорной вдень
солнца
струну, потусторонний лучик,
им
прострочив, брызни водой на швы
и, по
наитию наколов булавки,
вышей
по ним серебряные ковши,
единорогов,
клешни и кошачьи лапки.
Белую
с черным юной зимы парчу
вытки
– и пестрые юного лета ситцы.
И
подтверди: оказалось нам по плечу
здесь
задышать, забормотать, родиться.
Ты –
это то, перешептываются об
чём
озабоченно тучи, колосья, старцы,
в
строй становясь, чтоб идти в слепоту и озноб:
как им
надолго с тобой предстоит расстаться.
Свет
без тебя – что? камень? ткань? –
если
уже на твоем не играет шпиле,
не
подсиняет даль, не румянит рань,
не
золотит над марсовым полем пыли.
Двор в снегу. Отсекся аркой город.
Невесом ночного одеяла
пух. Дыханья ритм. Беззвучный голос
колыбельной. Шаг до идеала.
Не идея, не отель в Европе –
Идеал. А то, что было в деле.
Пусть и без понятья, пусть в утробе.
В люльке. А хотя бы и в отеле.
С улицы под арку. Хмель снежинок.
Луч фонарный, тусклый как червонец.
Грудничка, чья речь – набор ужимок,
только веселит оскал бессонниц.
Нег постельных мед. Копейки света
на зрачках. Роскошно, как у пьяниц,
будущее. Оплати, монета,
шаг до идеала. До беспамятств.
Кладбища
Все
равно, колонны или стволы.
Ведь
такое общество твердокожих
не
отправишь в морги и на столы
мраморные
плоские не уложишь.
Как их
рост наглядно ни протекай,
черт
души бестрепетной не осклабишь:
эти
неподвижность и вертикаль –
принцип
бурных ливней и старых кладбищ.
(Слова
ускользающего ищу,
зная,
что не вынырнет из неточной
речи,
губы вытянувшей к ключу,
бьющему
под психикой и под почвой.)
Подпол
жилкой свай с чердаком так сшит,
что обоемирный
дом тверд, а гибок.
Но не
жалко тем, кто внизу лежит,
тех,
кто прям стоит между их могилок.
Здесь,
к примеру, Шелли зарыт и Китс.
Я над
ними вытянулся с печалью,
жду в
ответ, как стебель росы, крупиц
состраданья.
Тщетно: не получаю.
Но
винить их – их, с кем в одной бадье
мне
тонуть, – и некому. Потому что
имена
все пишутся на воде.
А всю
воду гонят стволы в верхушку.
Зимнее
шоссе
Как
если бы от изобилья
нагих
ветвей и рваных туч
офорт
в стекле автомобиля
набряк
и сделался падуч
и,
рухнув, лег тряпичной куклой,
как
ангел, прятавший лицо
от
лупоглазой фары круглой,
да и
попал под колесо.
Небрежно
брошенная тяжесть
прохладой
только что была,
и надо
бы ее уважить,
укрыть
– нет времени, дела.
Некстати
альбинос-косуля
выпрыгивает
на шоссе,
когда
на первой, не газуя,
ползешь
на плоском колесе.
Скрыть,
упокоить… Но покоя
где
взять? Ведь вот, чтобы успеть,
и сел
за руль. А тут такое.
Размером
с мир. Пойди объедь.
С
картину мира. Со снежинку
в
увеличительном стекле.
С
элементарную ужимку
небесной
славы на земле.
Ты в шесть, как штык, к крыльцу приходишь, еж,
кряхтя, елозя, топоча нешибко, –
и сразу же, кузнечик, ты поешь,
бесструнная приплюснутая скрипка.
А?! Резко, без раздумий, на ежа
с кузнечиком круг лестничных соседей
сменить, порукой их не дорожа!
Хор светофоров – на базар соцветий!
Безумец, что чему я предпочел?
Диск виртуоза – фырканью и скрипу,
асфальт и мед — возне червей и пчел,
стволу познанья – встрепанную липу.
Центр, центр – дыре! Кузнечику, ежу –
египтян ведовство, афинян разум!
… К которым, правда, не принадлежу.
Скорей к полужукам и дикобразам.
Май хмелён и апрель не тверёз,
но в масштабах вполне эпохальных
нанизали на ветки берез
перстеньки в изумрудах пасхальных.
И в протертые спиртом зари
кислород закачали бутыли,
как в летательные пузыри,
изнутри абсолютно пустые.
А лететь им, мы знаем, куда,
из колечек чеканя монету.
Но еще парики у суда
не в муке – что ж тревожиться лету?
Что томить себя будущим? Что
подольщаться заранее к судьям?
Нынче праздник! Есть всяко дней сто.
И не надо о грустном, не будем.
Тысячелетие, миллениум:
событий бешеных застой
домашним отдает томлением,
терпимой болью, милотой.
Все трогательно, так как временно –
тучней эпоха ли, худей,
нагрузка перемен измерена
рысцой все тех же лошадей
под отроческий дискант оклика,
не мой, но с моего двора,
им вслед. Тысячелетье, облако,
оставшееся со вчера.
Средь публичного веселья,
среди ставящих чипы
на кон, средь влекомых целью,
средь строительной щепы
так же чуден отщепенец
никому вокруг не свой,
как в камланье впавший ненец
на московской мостовой.
Над мембраной люка – пена
ливня. Под – сиренный рев.
Крове- и теплообмена
нега. Май без комаров.
Банный дух! Но отщепенец
не поднимет головы
на узоры полотенец
хирургической листвы.
Что тут делать? Отщепенство –
не злодейство, не порок,
не назначит духовенство
епитимью. Ну сурок,
ну чужак. Но ведь не враг же.
Ну в строительной щепе
гвоздь. Но ведь не турка Агджи
ствол. Ну просто я в толпе.
Слизни
Тлю
ненавижу – вошь и тлю.
Кого
люблю, так это слизней.
За их
смиренный нрав люблю,
червь
дождевой и то капризней.
За
нрав, за женственный уют,
за
талый нутряной, как в гномах,
секрет.
Не лезут, не снуют,
не
льнут – не плазма насекомых.
Пусть
я не прав; пусть флирт пчелы
на
бреющем прелестен с майским
жуком;
как и стрекоз балы
с
капустницей при мало-мальском
успехе;
пусть лишь вошь и тля —
позор
семьи; – мой слизень все же
вне
их! Он – вешняя земля:
как
виноградина без кожи.
Как
поцелуй, без стыка губ
сгустившийся
невесть откуда.
Как от
драконьей шкуры струп,
отпавший
в пароксизме зуда.
Как
след от почерневших слез,
прожегших
материк пунктиром.
Он
орден черенков и лоз
отборных
– не ценимых миром.
А что
изводит мир его
как
пожирателя растений,
то он
их жрец и божество,
стеблей
и листьев темный гений.
Им
гребень, мантия и ребр
хрящи
священны. Он орудье
нездешней
воли. Он к ним добр.
Они –
трава.
Не
тли.
Не
люди.
ТЫ
четверговое
покаяние
Кто
— не важно: стражи ли, что встали
у
дверей бессонного вождя,
вождь
ли в позе памятника, я ли,
по
земле всю жизнь прямоходя,
нежно-
ли -суставный кровопийца,
выкормленный
мною на убой, –
всякое
колено преклонится,
всяка
тварь прострется пред Тобой.
Имена
живой души и вещи
присыпают
жизнь вещей и душ
пеплом
речи; их удел, как прежде,
археологическая
глушь.
Треск
скорлупок, масок и каркасов
склеенной
кустарно пустоты,
родовым
последом опоясав,
Ты
молчишь. Единственное Ты.
На
мычанье мятежа и стада
«мы!»;
на спесь брезгливую ворья
«вы!»;
на сладость гибельную яда
остов
разъедающего «я!» –
Ты
ответ! Как выдох рефлекторный
страха,
восхищенья и стыда,
смысл
вернувший ставшему проформой
робкому
косноязычью «да».
Папортников
майских папильотки,
перья
ветра, пот небес и пар,
восходящий
от земли, – лишь сводки
спроса
на оптовый Твой товар.
Счет
ведется челядью подручной,
в
ангельских гроссбухах перечерк
цифр
немыслим: Твой бесценен штучный
дар
секунд – костей на струнах щелк.
Вещь –
в Тебе. Душа – в Тебя. В Тобою
взятом
курсе только тот итог,
что
природы пульс подвержен сбою,
но
вселенский вечен кровоток.
«Мы»
легко откажутся; не вспомнят
«вы»;
развоплощенный «я» предаст.
Но
ликует мир, с коленей поднят, –
раб в
слезах, Твоих дождавшись ласк.
Угнетающей мгле
под названьем «декабрьский денек»
я играл на пиле,
а как больше не мог,
отдыхал на крыле.
Все, что сделано было назло
или мне, или мной,
с музыкальной мурой отошло,
лебединой струной
на арене в пустом шапито.
Нежный вой по железу смычком,
вырываясь из рук,
то подкатывал к горлу, как ком,
то, как сумрак кругом,
уходил в ультразвук.
Этим сказано все:
не манок я и не лесоруб.
Опусти ружьецо,
скорострельное цоканье губ.
Не срезай под певцом деревцо.
Пиявка
Что я
скажу пиявке? Явки
твои
накрылись. Так что рост
грозит
давленья по медсправке
мне, а
тебе великий пост.
Мы
люди хворые, больные –
но не
пиявки. С чем в связи
дай
мне вкусить гипертонии –
вали,
не приставай, ползи.
Сухой
бывает кровь – и плавкой.
Тебе –
что та, что та. Осиль
простую
истину: пиявкой
живи в
пруду, не лезь в бутыль.
Памяти
лучшего
Забвенье
спасает по мере
утрат
и, как правило, в зимах
сгущаясь.
Но эта потеря –
из
празднично-невыносимых:
июньская,
в белых пионах,
в
воскресной дремоте безлюдья,
в
щебечущих флейтами кронах,
крылатых,
как ангел полудня.
Как
будто зеркальная встрече
в
аллее с мальчишкой, бездельно
внимавшим
пчеле из заречья,
гудевшей
виолончельно.
С
грядущим. Со знаком обратным
утрат.
С расцветающей третью
столетья.
С немерно-каратным
сияньем.
С коротенькой смертью.
Cоставляющая сна,
ясно, что присутствует,
но состав наш чувствует,
что еще слаба она.
А сильна, свирепа, зла
компонента организма,
та, в которой мы хранимся,
как кощеева игла.
Смесь тревоги и тоски
жжется, но заманчива
лисьей пастью, мальчику-
греку въевшейся в кишки.
Тем пятнает кровь белье
злей, чем ближе к идеалу,
и тем въедливей помалу
забирает сон свое.
Не смертельный сон, другой:
сладостный сошествием,
нежным, кротким, женственным,
в лабиринт царя, в покой
подземелья без окна –
только бычий глаз навыкат,
камера слеженья, выход
в свет, на волю, в жизнь без сна.
Окно в
сад
Когда
окно выходит в сад,
мы
втянуты в старорежимность
на
гончаровский, скажем, лад,
где
можно с девой спутать жимолость.
За
садом, ясно, огород
с
травой, построенной поротно:
моркови
фрунт, укропа взвод.
Как
наш, но как бы благородно.
Каре
левкоев – как у нас.
Пожалуй,
в том старорежимность,
что у
людей не бьет из глаз
угрюмость
– или одержимость.
Людей?
Да не фантом ли уж
они?
Уж не обман ли зренья
сам
сад? Не сумма слив и груш,
а
нечто, взрощенное ленью
и тем,
что солнце бьет в окно,
и
словом «жимолость», соседке
любезным?
Именно оно
и
значит сад – отнюдь не ветки,
не
джем, не саженцы. Где жимолость?
О ней,
забитой облепихой,
о ней,
заглохшей, от души молюсь –
как
дева, жалостливой, тихой.
Закат
после дождя
Да вон
же, вон – два полуполукружья
набрякших
радуг параллельных! Нуль
осадков.
Луг. Рулоны сена. Тушью
тень
на восток от каждого. Июль.
Полмесяца,
как свой наркозный выдох,
возносит
рот ко рту небес, трава
недавняя.
Мгновенно об обидах
забывшая.
Как мой восторг, трезва.
Нюх
Запах
– сигнал опасности.
Ни
материи, ни
вакуума.
Дух неясности.
Запах
– знак западни.
Дух,
прежде прочих, гнилости,
смрад,
гераней пыльца
тех,
что у пчел в немилости,
шлейф
распада, конца.
А и
благоухание
розы
что, как не сброс
в яму
эротомании,
в омут
альковных грез?
Струйка
тлена, предчувствие
худшего,
душный страх –
опухоль
не прощупывается,
но
организм запах.
Не
сверяются с адресом
ноздри,
когда в них дрожь.
Пахнет
враньем, предательством,
кровью,
спермой – и сплошь
каждым.
Толкучкой. Гражданами…
Эн
плюс один число
запахов.
И по-страшному
пахнет
сквозь всё Ничто.
Nursery
rhymes
За
сдвиг по циферблату
теней
– я жизнью плату
вношу:
за шаткий шаг,
за
нервный тик, за так.
Часы
неуследимо
ползут
делений мимо
эонов,
весен, утр,
скрижалей,
камасутр.
Проносит
блеф движений
стрелу
в облет мишеней
на
бой, где промах – цель
в
краю, где время – щель.
Леса
бредут по шпалам.
Лужайке
осы жалом
выщипывают
бровь.
Стучит
в мембрану кровь.
Пустыня
рвет щеколду,
бежит
из колбы в колбу
и к
пирамидам юрт
кладет
верблюжий гурт.
Снеси
меня, песчинку,
к
часовщику в починку,
рискни,
не погребя,
измерить
мной себя.
Печное
отопление
Пилка
и колка дров полнедели в году
и в
месяц раз обметыванье паутины –
вот
что я знал, что всю жизнь продержал в виду:
база
коллекции, первые две картины.
Как я
любил эти схватки от сих до сих,
мышечной
массы полена тектонные сколы,
струйки
опилок дугой, как хвосты шутих,
кашель
секиры, праздничный стон виолы!
Как я
в гравюрах, с дюреровской доски
тиснутых,
грезил застрять, конвоир и пленник!
Как
кружевные рвал на клочья силки,
куколем
их натягивая на веник!
Что
они были, две работы юнца,
выйдя
из моды, заслонены холстами
новыми,
бесполезные, но до конца
за
чистоту в крови отвечающие и пламя?
Ни на
топор не молясь, ни на зубья пил,
ни
паукам, возносил я топор и пилам
кланялся.
Проще сказать, колол и пилил.
И по
углам метлой махал, как кадилом.
Покров
Спускается
роще на шляпку
павлинье
перо октября,
и заяц
бьет лапкой об лапку,
подшерстком
брюшко утепля.
Покров,
и не ждите возврата
в
пасхальный – сердец и голов –
апломб.
На утрате утрата.
Расчет
лишь на жалость. Покров.
Проедено
золото: ржавца,
и та
оседает на дно
сундучное.
Жизнь продолжаться
не
хочет с землей заодно.
Разведены
стрелки. «Укутай»
все
чаще бормочет нутро.
Крупье
информирует в дутой
аляске,
что ртуть на зеро.
Земли
не беля и не тая,
снежинки
слетают в юдоль,
где
ждет их лишь полупустая
надежда
на веру в любовь.
Вряд ли американцы
любят сильнее скотч
или цыгане танцы,
нежли русские ночь.
Нежа ли тьму, кляня ли,
любят выколи глаз:
чтобы не стало дали,
голой всем напоказ,
чтобы скрыло за шторой,
чтобы не на виду,
чтобы не красноперой
рыбкой в прозрачном льду,
чтобы провыть «не дамся»
в рог пустоты, а не
в авторитет государства,
заголенный во сне,
чтобы, до поднебесий
если дотянет вой,
там, что волчий, что бесий,
думали, а не твой.
Седое
утро
Утро
романса туманное,
струнное
дзинь и дзень
сыплется
с неба манною
на
седеющий день –
манной
сада нарядного,
шаль
бросавшего с плеч
в
щелок цветенья жадного:
страсть,
истлевшую в речь!
Не
витии, не гении,
но
неотступный, свой
текст
грамофонный Тургенева
кровью
и головой
сам по
себе мурлычется,
шифром
абракадабр
жалуясь
памяти-сыщице,
что на
носу декабрь.
Метку
с именем выпоров
из-за
подкладки шуб,
белым
былое вымарав,
возишь
пространства труп
за
собой, как свидетеля
тождества,
и поешь
гулы,
не зная, эти ли,
под
полозьев скулеж.
Лепо
ли, братья, ехати
вдаль,
когда тарантас
пуст?
Вот и вспомнишь нехотя
косы,
контральто, глаз,
паутинку
гримасную
черт
неподменных. Словцо
блоковское,
романсное:
«Смуглая,
на кольцо!»
Подражание
юношеству
щерь
базука пасть и лязгни:
это не
по-христиански
мысленные
жрец обновы
шей и
с ними на амвоны
девушка
за стойкой бара
выверни
на блюдце краба
дай
мне чашку рома в пальцы
осетровую
икру
заглушить
жеваньем залпы
дул и
проповедь-муру
дай
мне ключ от двери гроба
выплюнь
из-за десен кляп
дай
мне дева веру в бога
рак за
глотку грека цап
кровь
сдают на лейкоциты
отце-
и детоубийцы
рок в
любом фольклоре волк
в роли
волка сам софокл
Забудь
Забудь
– часть речи вроде цо
чухонно-польских.
Заклинанья
жеманный
пафос. Ноль-словцо.
Фальшак,
примазыванье к тайне.
Откашливанье.
Звук. Двутакт
виолончельных
экзерсисов.
Кляп
мелодрамы, чтобы акт
заткнуть
им. Напуск, псевдовызов.
Как,
как забыть-то? Как быть за
случившимся,
за тем, что было,
за
расписалась в чем слеза,
печать
улыбки утвердила?
Не
выжжешь въевшийся в мозги
яд
опыта, картинку мира
не
смоешь, как себе ни лги,
как
дух ни вызывай Шекспира.
Язык-то
стерпит, но сболтнуть
поруганным
тобой «забудьте»
не то
же ли, что весь и чудь
столкнуть
в забвенье с перепутья?