Маленькая трагедия
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2007
Роза есть роза есть роза есть роза
Гертруда Стайн
И чего ты так в нее вцепилась?
(Из разговора)
Речь Обнял Звука Ангел
Акт I
Глава I. Падение
Недалеко от станции метро “Маяковская” была сломана челюсть. Она была сломана в побеге за редким в два часа ночи троллейбусом. Нога зацепилась за антимашинную цепь, и, вверху циркулем очертив полукруг, тело упало вниз. Падение прошло почти незаметно. Только странно медленно сомкнулись зубы: это верхняя челюсть осела на нижнюю, ставшую неожиданно твердой из-за подпиравшего ее теперь асфальта.
Голова слегка кружилась, и подбородок кровоточил. Ночной подъезд Склифосовского с глубоким освещенным входом для машин “скорой помощи” напомнил мне новые аэропорты. Чувствовались движение и энергия, как на международных авиалиниях. Женщина с аккуратным лицом за пластмассовым щитом смотрела на меня испуганными глазами… Несколько поспешно она пыталась объяснить, что в Склифосовского нет челюстно-лицевых травм. “В “Старую Градскую””, – прошептала она, и “Старая Градская” прозвучало печально и безнадежно, как название страны, куда никому не хочется.
Авто остановилось у ворот, ведших в огромный старый, восемнадцатого века, парковый ансамбль. Видимость была плохая из-за неизвестно откуда взявшегося утреннего тумана. Деревья и дорожки тонули в тусклом свете и дымке, мы озирались до тех пор, пока перед нами откуда-то сбоку сам собою не возник огромный бежевый щит. За ним не сидело никакой приемщицы пострадавших. Щит был сам по себе, огромный и молчаливый, на двух журавлиных ногах. Он был планом, хотя ничем и не походил на местность, которую изображал.
Где вы, быстрые маленькие машинки-перевозчики, где вы, ласковые медсестры, почему вы не спешите принять меня заботливыми руками? Кто позаботится обо мне? Раньше, давным-давно, когда мы были благополучны… мы ничего этого не знали и не хотели знать…
Пока мы тащимся в глубину указанных на карте парковых линий, внимание ослабевает. Туман расступается, из него появляются двери. Мы толкаем их, они раскрываются. Широкие ступени ведут нас вверх в фойе, а фойе – в длинный коридор, похожий на долгое, гнетущее молчание, прерываемое обрывками слов невпопад…
Глава II. Кто как я?
…На одной из танкеток вдоль стен спит бомж. Дальше – женщина с сыном, он молодой, но уже, видно, пьющий и весь в синяках. За ними девушка с огромным парнем, чья голова перемотана бинтом, как в войну. На коляске ввозят черноволосого кавказца со сломанной ногой. Вокруг него семенят другие кавказцы и одна блондинка. Все с дискотеки. Наконец я начинаю понимать, почему там, в Склифе, не принимают таких, как мы…
Центральный Склиф – это остатки трагедии, еще дарованной нам. Когда замирает обычное время и человек попадает в нерв истории, большей, чем он сам. А где получает человек свои челюстно-лицевые травмы? Гражданин А. дал в ухо гражданке Б?.. И если не придумать каких-нибудь особенно драматических подробностей – гражданка после этого сиганула с балкона восьмого этажа, упала на крышу проезжавшего мимо военного грузовика, прошибла брезент и сломала руку находившемуся там рядовому В., – то и говорить больше не о чем. Без этого анекдотического смысла, цепляющего нас на свой крючок, остается только страшная, сама с собою толкающаяся жизнь, которая, наконец, доталкивается до того, что выкидывает нас всех из существованья.
Старая Градская!.. брюхастый обветшалый Рим, унылая восприемница всеобщей мелкотравчатости, долготерпеливая и неприбранная мать всех живущих, утроба, где стоят высшие показатели смертности по Москве…
…мимо ходят сонные врачи. Кажется, что они ничего не видят. “Посидите”, – вяло говорят они и плавно растворяются в стенах и за углами.
Парень с пробитой головой все еще ругается. Он боится весь вытечь наружу и стремится слушать звук своего собственного голоса… Его жена тоже слушает этот звук, прижимая, как пластырь, мобильный телефон себе к уху и стрекоча что-то туда на энергичном, суженном, явно немосковском русском…
…мне кажется вдруг, что каждый из нас здесь по какой-то причине и что он только и пытается восстановить, проговорить тот подлинный, быть может, даже трагический смысл, по которому он здесь, смысл не уничтожимый, не пренебрежимый, говорящий в конце концов одно… “я есмь, я есмь, я есмь”.
История моего падения
Да, мы возвращались с премьеры из театра Васильева. Там пушкинские Моцарт и Сальери говорили на особенном, стрекочущем васильевском наречии. Совсем без привычного для всех актерского “выражения”. У Васильева, словно у костоправа, слух твой выворачивается и выворачивается, его тошнит, ему плохо, его переворачивают, месят, как тесто, и ты оглохнешь, пока привыкнешь двигаться хромая и прискакивая, неровно, постоянно перемещаясь, как в боксе. Васильев – как ринг, и если получится выстоять меж наносимых ударов, то и у тебя поплывет над остро торчащими осколками слов смысл, похожий на дуновение. Там, в тиши ума, и у тебя звучит поэзия, тончайшая, различенная, вообще речь не человека, а богов, смеющихся над тяжелым, оставленным внизу неповоротливым смертным телом… и легкие слезы текут по их отрешенным лицам.
Может быть, в театре лишь один-двое проживут это полностью и тоже будут плакать, как приведшая меня в тот день на “Моцарта” знакомая девица, которую некогда после страшной, прихотливой васильевской “Медеи” схватили за плечи и развернули лицом к маленькому окошечку-арочке, откуда режиссер выглядывал своим острым носом и быстрыми лисьими глазами… Вот она – та, кого ты хотел видеть: душа, прожившая все окончательно. Она плачет, и ритм ее плача – правильный и чистый, как капель. Она пробежала весь путь, которым по адской местности вела нас твоя Медея – и не убоялась… наконец, оставляя Медею, как бабочка – куколку, вынесшую ее в будущее…
Так вот, на Пушкине я не плакала, и за плечи меня показывать не подводили… Люди в золоте, изображавшие одновременно и ноты, и святых на высокой, под потолок, конструкции, пели Реквием. Моцарт умирал, Сальери бился в истерике, а ничего не происходило… Все было разъято, смысл не начинался, и я в него не попадала.
Только одно странно. Язык мой болтушка, бла-бла-бла, запрякал мой язык, он разгонялся на огромной скорости, он говорил и говорил. Он бежал за чем-то или кем-то, кто уходил от него в сознании, по улицам, точно спешил куда-то.
тр-тр-р-рррррррррррррррррррррррррррррррр
так я не болтала лет с пятнадцати… Была глубокая ночь, и близкая мне царственная девица, та самая, которая плакала на “Медее”, сказала ты когда-нибудь замолчишь?
Сказала и ушла домой…
Ночь была темна и полна огней и красок… в ней было два часа, два часа ее упорного карабкания ко дню. Проводив только что ушедшую девицу взглядом, я подумала и сказала, обернувшись к нему, моему спутнику: а поедем домой на троллейбусе…
И я указала на него, и побежала, и полетела, и нога зацепилась за низко подвешенную антимашинную цепь, и я упала, оставленная позади, недвижно… возле станции метро “Маяковская”… Может быть, и впрямь в Старую Градскую направляют тех, кто вот так же не смог, не попал в какое-то большое дело и остался лежать героем анекдотов из газетных подвалов? Вот она, причина, и не о чем больше говорить?
…В ярко-сером медицинском зеркале в Старой Градской отразилось бледное, заплаканное, испуганное, воспаленное лицо, до невыносимости яркое: два черных глаза в мокрых ресницах, блестящие зрачки, темные волосы и – мясистая кровавая рана на подбородке, красная, как губы какого-то появившегося на мне животного…
– В тридцать шестую… – произнес кто-то. Номер тридцать шесть… Меня куда-то повезут. Мозг затихает, считая: в сумме – девятка, а если поделить на три, то – единица и двойка, а если их сложить – то снова тройка… А если поделить на четыре – (троллейбусная остановка – Склиф – Градская и – номер 36), то девятка – квадрат от тройки. И этот больничный квадрат с заключенной в нем тройкой означал для меня только одно: Конец.
Акт II
Глава I. Я как ты
Белое-белое здание, утопающее в уже зеленой листве. Яркое синее небо. В огромных окнах июньское свежее солнце. Буйная молодая береза… С заштопанным ртом я вхожу внутрь сияющей палаты… Все белое-белое… Поблескивают стальные высокие кровати, проставленные в два ряда друг против друга. Я стою на пороге… В окнах бьется, шелестит, веет широкое лето… Это что – рай?
Два темных глаза, лежащих на очень белом основании, в окружении светлых волос, смотрят прямо в меня… Над ними, точно белая шея лебедя, поднимается женская рука… Она поднимается и поднимается и вдруг резко поворачивается ко мне ладонью-клювом… “Твое место там”, – раздается слегка недовольный голос.
Забавно, как вскоре прояснилось впечатление от лебедя. Неловко положенная выглядывающая голова получилась оттого, что у ее носительницы не только сломана челюсть, но и повреждена шея, и белый воротник, обматывающий ее, и вправду смотрится как часть лебединой опушки… Направо, точно тоже из воды или зарослей, поднимается широкое детское лицо сердечком, обтянутое тонкой кожей, становящейся уже совсем папирусной на висках… Два серых полудетских глаза… Кто это? Какая-то гусеница… У нее нет никаких явных повреждений, только, как и у меня, видна перемотанная челюсть…Наискосок, налево возле “лебедя”, одна постель пустует, а вторая, та, что справа, клубится чем-то под одеялом. Безлицый сугроб оказывается предзнаменованием … Когда, наконец, я вижу выползающее из-под него сметанно-нежное, какое-то младенческое лицо с багровой набрякшей скулой, я понимаю, что травма тут без всякой челюсти, как если бы твердая кость в этом случае вообще не успела сформироваться. В противовес этой младенчески-фруктовой мякоти, наискосок, поднимается начищенная, сияющая, как гигантский молочный зуб, умывальная раковина. Какое, однако, живое равновесие комнаты! Тройка в квадрате.
По едва заметной улыбке, скользнувшей по лицу женщины-лебедя, я понимаю, что понравилась. “Хорошо! – словно бы говорит она. – Хорошо!” Ее зовут Роза. Она тут главная… Почему? Потому что у нее самая тяжелая травма, и еще потому, что она прямо напротив меня.…
Глава II. О трагическом
Кто эти женщины? Почему им тоже здесь хорошо? Только что мне… зашили рот. Тонкую железную нить протолкнули сквозь щели, сгибая ее в крючки, а потом перпендикулярно стягивая резинками… Так у Данте в Чистилище завистникам зашивают глаза, чтобы смотрели на свое, а не на чужое, и они сидят слепцами, пока не придет им время прозреть. Но что же мне, собственно, надо увидеть?
Смысл, собравший нас здесь, расходится от меня, как геометрический букет в стеклянной вазе… Роза, Мария, Ольга… Если с ними все будет хорошо, то, значит, все будет хорошо и со мною.
Вы можете назвать это игрой. Да будет так. Но эта игра ничем не хуже тех, в которые мы играем постоянно, внутри себя: “если я сделаю восемь шагов, прежде чем та машина проедет мимо того фонаря, то…” – то все будет хорошо. И, чтобы победа не казалась нам слишком легкой, мы повышаем ставки, дабы на грани возможного наконец увидеть благоволение высших сил..
Что перед нами? Каприз? О, безусловно. Искусственнейшая вещь. Любая игра есть то, чего могло бы не быть, когда бы дела шли своим чередом. Игра мерцает между тем, что есть и чего нет, и единственное, что подтверждает ее права, – так это то, что все мы оказались здесь игрою случая: я, вы, читатель, и они.
Реалистическая проза вынуждена скрывать эти смущающие обстоятельства. Но – не трагедия, жанр редкий в наши дни. Эта перемена от счастья к несчастью и – затем, тайно – когда все заканчивается – от несчастья к счастью и есть в ней самое интересное. Распадаясь на хор и героя, трагедия только и знает, что гадает: как могло случиться то, что случилось, в чем тут роковой закон и что нужно сделать, чтобы несчастье прекратилось? И хоть считается она самым высоким жанром в поэзии, а все же нет ближе ее нашей обычной жизни. Ибо имеет дело она с тем, что касается нас ближе всего, – со страхом и страданием. А раз так, раз им, а не чему другому соответствует эта гадательная игра, то ни о чем другом она и не говорит, как о самой нашей природе. Вблизи пусть даже небольшой катастрофы сознанье начинает идти на риск, на живость значений. Почему здесь и сейчас, когда со мной случилось событие из ряда вон выходящее, когда взбаламучен мой ум и поднят со дна весь мой страх, когда я, а не кто другой, становлюсь свидетелем того, что происходит в этом водовороте, выходит наружу, – почему бы мне не сыграть в эту игру? В этом театре, в этой больнице (а именно больница – одно из мест, где нельзя пропустить великой театральности жизни), читатель, ты – зритель, а я… я – хор, представляющий тебя на сцене… В наших умеренных широтах, в наше тусклое время все равно идет та же самая игра…
Глава III. Розин ящичек
Роза смотрит на меня с постели напротив. И мне теперь чудится, что у нее под медленными женскими руками как будто покоится небольшой черный ящичек, со множеством отделений, в которых есть множество маленьких игрушек. Целая коллекция… Ах да, сейчас она рассказывает о своей дочке, которая в синхронном плавании…
Я почти вижу: девочка бежит по бордюру бассейна, за полотенцем. Хлористая вода проникает в уши, но не в нос: на носу в воде была только что снятая прищепка… Девочка добегает и кутается в мягкую сухую ткань, и теперь та согревает тело. Множество точно таких же маленьких девочек, гибких, умеющих сесть на шпагат, затянуть волосы туго в пучок, деловито нырнуть в купальник, а затем в воду, – множество таких же девочек уже потерпело свой первый крах: их не взяли… лишь немногие избранные счастливицы вместе останутся в ярко-голубом бассейне… “Растирайтесь посильнее”, – говорит довольный тренер, и мягкое розовое полотенце постепенно становится мокрым.
Фрагмент советской эпохи… “Мама, ты приедешь?” – Вопрос звучит в телефонной трубке – из летнего пионерлагеря.
…Машина разворачивается на шоссе. Женщина, сидящая за рулем, отвернувшись от дороги, что-то говорит соседке. Та смеется, отвечает, вдруг испуганно вскрикивает. Та, что за рулем, поворачивается к дороге: поздно… Машина на полном ходу врезается в бок проходящего грузовика. Женщина рядом с водителем – без сознания. Женщина за рулем, почти безликая, ничуть не поранена. Она стоит и испуганно, удивленно хлопает глазами. Это – Знакомая, вызвавшаяся подвезти Розу в пионерлагерь… Она появится еще пару раз в больнице: привезти компот и документы на подпись о том, что у Розы нет претензий. И потом исчезнет навсегда.
Это все? Совершенно все? Я чуть не плачу.
В ответ на мои гневные возгласы Роза достает еще какую-то тоже почти безликую маленькую игрушку в штанах и рубашке. Куколку зовут – “Мужчина”. “Мужчина” – отец девочки, который не смог поехать вместе с Розой в тот день на машине. Знакомая оказалась на месте очень кстати! Лишь все вместе, Мужчина, Девочка и Знакомая, составляют одну достаточную причину. Знакомая, девочка, мужчина… девочка, мужчина, знакомая… – похоже на схему сцепления шестеренок…
Немного событья приобретают цвета, когда на следующий день Роза объявляет мне, что она – мать четверых детей! Между далекой, рожденной в сорок лет малышкой и “мною”, слушающей обо всем этом, есть еще три набора лиц, глаз, рук. Но тут же Роза добавляет, что у нее теперь все “женское” кончилось и ей больше не придется никого рожать. Невидимые и незнакомые дети садятся вокруг Розы, легко вкладываясь в нее, легко из нее выходя, как из лакированной, раскрашенной матрешки, без лиц, без смысла, без цели, и их почкующаяся природа снова повергает меня в уныние. Я готова заплакать… Ничего, пустота, нет никакого смысла…
У Медеи Васильева, впрочем, тоже был ящичек. В ходе действа она все время доставала и доставала из него разные принадлежности, и в конце концов у нее ничего не оставалось, кроме собственного голоса: трагическое действо – чем оно идет дальше, тем больше требует от героя. Если хочешь высокого, готовься к последнему… И страх не за себя, а уже за Розу охватывает меня. Этот эксперимент надо прекратить.
И тут я слышу какой-то новый голос, голос Розы, немного охриплый, немного изломанный, вдруг возникает, как ветер над водою… Отцом первых детей Розы был вовсе не “Мужчина”. Их отцом был Ваня… Голос Розы становится вдруг чуть интересней… чуть живее и глубже… Как будто кто-то в нем пытается пробиться сюда издали…
Ваня не вынимается Розой из ящичка… И он вообще не куколка. Его вообще нет, память о нем – точно спрятанное полотенце, старинный рушник… Так раньше в домах “от мамы” или от “кого-то, от кого не знаю”, сохранялись в жирно-полированных шкафах “старые добрые вещи”. Ваня был башмачник. Он вручную шил туфли, сандалии, ботинки. Мастером Ваня был отменным, обувь была легкая, крепкая. Прекрасно они жили и родили, как не заметив, троих детей – девочку и двух мальчиков… И жили бы так до самой смерти, но тут, успев еще сделать ботинки последнему генсеку, Ваня умер.
Роза вздыхает и складывает свой рассказ и убирает. Эта старинная сказка действует на меня посильнее прежнего кукольного театра… Что-то такое там всколыхнулось на самом дне, чьи-то странные голубые глаза промелькнули, как во сне… Надо ли идти дальше? Оставить бы все на месте: вот Ваня умер, Роза вышла замуж и попала в катастрофу…
Глава IV. В ресторане
Нет, это я уже опять что-то пропустила, Роза уже говорит что-то новое. Никакого мужчины там не было, а она одна пошла работать… в “ресторан”, где много движенья, где все бегают и работают. Ресторанный хор, ворвавшийся вместе с этим движением, оглушает меня мгновенно… Повариха-повариха-сватья-баба-бабариха, каркает в моей голове какой-то неспокойной и злой человек, то ли сосед, то ли соседка Розы по лестничной клетке. “Брякнулась, дура, в родное свое болото! Мы-то брякаемся, а Бог-то видит”.
Но из шума и гвалта, поднятого в моей бедной голове, вдруг снова доносится негромкий Розин голос: “…она меня ведь невзлюбила”, “такая толстая, противная” и “не взлюбила?” – кого? – Розу, “поставленную на салаты”. Из кухонной кутерьмы, поднятой в моей голове, выплывает фигура воспоминания: всамделишная толстая и разбитная повариха в белом халате и с марлевой короной на голове. Роза – перед нею. А повариха не хочет показывать этой маленькой, неизвестно откуда взявшейся женщине, как делать правильные салаты… “Отойди отсюда”, – слышу я. “Не мешайся. Не суйся, поняла?” “А зачем ей рядом чужой человек? Ей не нужно, чтоб я за нею следила”, – спокойно и как-то даже задумчиво объясняет Роза, попутно касаясь вопроса о технике кухонного воровства. Хор поваров прыгает вокруг нее, готовый поглотить окончательно…
Тут появляется дед… Был ли дед всевидящим хозяйским оком, лучше любой видеокамеры, – неизвестно, но дед был сторожем, которого все боялись. Он был незаменим и незаметен, как само пространство – ввинченные в пол плиты, электрический свет и мотки проводов, на молчаливом фоне которых разворачивались постоянные и скоропортящиеся жизни поваров и официантов. “Эй ты, недотепа!.. Пойди-ка! Ну, говори, что у тебя такое?” “Да мне бы только пропорции, пропорции узнать, и я все сделаю…” “И че, очень надо?” “Да ведь выгонят!” “Ладно, останься-ка после, как все уйдут”.
Вот все начинает стихать. Повара, и поварихи, и официанты, нагрузив отрезанные ломти по сумкам, отправляются домой, лампы жужжат, плиты остывают. Вечер переходит в ночь. Вновь появляется дед. В руках – тетрадки. “Ну че, пиши”, – протягивает он их Розе. А в тетрадках – числа, пропорции, ингредиенты – вся рецептура ресторана, записанная аккуратно, в столбики, как в задачках по арифметике. И только я себе представляю, как она становится самым главным шеф-поваром, а потом отправляется в Париж, на конкурс, как тут же понимаю, что Роза из ресторана ушла…
Глава V. Наступление тьмы
“Тебя что, потом выгнали?” – уже вскоре недоверчиво спрашиваю я, точно выстукивая врачебным молоточком начало падения. “Да нет, у меня девочка в школу пошла, мне надо было приглядывать. Они очень просили остаться и на первые-вторые блюда уже ставили. Они же видели, что я стараюсь… Но мне надо было уйти. Мне с детьми было быть надо, чтоб не бегали без присмотра”… Собирает она свою котомочку, складывает тетрадки, кланяется и уходит. Не уходи! – кричит во мне какой-то почти детский голос. Здесь тебя никто не тронет, здесь с тобой ничего не случится, никакой катастрофы.
Но Роза качает головой и уходит!
Куда?.. в голую, пахнущую тряпками школьную столовую?… “Бедность и жидкие супы с бумажными котлетами!” Это мелькает в голове со скоростью телеграфного сообщения. Она отказалась от хорошей судьбы! Вот сейчас она и встретит своего “Мужчину”. Он у них там грузчиком работает. И она все забудет, все волшебство…
“Ну уж нет, – мешается с криками голос Розы. – У меня все дети любили есть. Я им разное готовила, и все добавки просили, и мяса им никогда не жалела”. Голос ее звучит взволнованно, и злобное видение пропадает… Как хорошо: голоса, школа, полусон… завтраки… И с той же блаженной легкостью, с которой я погружаюсь в полусон, неожиданно среди мягких полутонов появляется он!
Он – брат подруги одной из школьных мам. Он, кажется, умен, он даже образован, он ухаживает за Розой, ему нравится и она, и дети, и что их трое… Он вовсе никакой не грузчик… И в нем нет никакой катастрофы… Наоборот… Сейчас, когда все случилось, они будут только ближе…
И снова раздается голос Розы, он как-то странно спокоен… “Не надо было мне этого”, – как-то твердо, не отрекаясь, вдруг повторяет за мною она, и эта неожиданная трезвость возвращает меня снова в историю, которую я уже не могу не слушать.
“Нас подруга сестры его познакомила. А сестра у него в супермаркете работает. Она, знаешь, такая приятная на вид женщина, модная такая, все знает, дома у нее чисто, ухожено”. “Она умная”, – помедлив, говорит Роза и смотрит на меня, точно вкладывает в это слово какой-то второй смысл. “Знаешь, ведь она после того, как я в аварию попала, все время тут у меня бывала, приносила мне разные супчики – она хорошо готовит, – разговаривала. Это она умеет… Понимает, что, если брошу ее брата, им всем несладко придется. Я с ее сыном однажды сидела во дворе. Это ужас какой-то. Ведь с ним никто не может играть, он все у всех детей отбирает, а если ему сдачи дадут – в крик кричит. Во дворе-то она как на пожар к сыну несется, а дома – он ее, как огня, боится, ведь она чуть что на него ну просто орет, – печально говорит Роза и завершает: – Вот и он такой же получился”. Он – это, конечно, Мужчина…
– Три года мы прожили неплохо, дети даже к нему хорошо относились, девочка наша родилась, а потом его… как прорвало. Он начал и пить, и бить меня, и уходил, а потом придет обратно и кается, а однажды до того дошло, что мы от него уехали к двоюродному брату в другой город, а брат – милиционер… Это в Москве у него дружки-приятели, а там мы для него недоступные. Ну тогда он за нами – молит, просит… Знал, что у нас после Вани еще кое-какие деньги остались… Мы потом ему на них все купили – и машину, и одеться… А он машину разбил, вещи порвал… А мне говорит: “Что ты вообще понимаешь, ты же повариха!”…
– Ты развелась с ним?
– Развелась, – отвечает Роза к моему удивлению, – а что толку-то? Мы ведь съехались с ним, соединили его однокомнатную и мою… двухкомнатную… А когда в катастрофу-то я попала, я ведь без спросу у него машину взяла: не хотел он к малышке ехать, а как катастрофа случилась, он сюда влетел и орет: “Да как ты смела мою машину взять! Вот и лежи теперь! Это тебе за то, что ты мою машину без спросу взяла!”… Ох ты, Господи… – На этой точке Роза неожиданно смеется… Этот смех, как световой сноп, проливается из-за белого облачного неба…
Мы смеемся вдвоем надо всем этим, равно и одинаково. И над нами стоит один и тот же летний день. Он шелестит над нами, он бросает густые, сочные тени на асфальт, и в нем опять никакой катастрофы. Светлое место, чистое место… Грубый голос, который умел обвинять, больше не кричит в моей голове… Падение нужно было для того, чтобы они больше вместе не жили. Чтобы все было окончательно ясно… И я представляю себе гордую, независимую Розу, шествующую с приятельницей к машине.
И понимаю, что все не склеивается… Она ведь уже освободилась от него, так почему же потом – катастрофа? Этот вопрос успевает раздасться в моей голове прежде, чем я подумаю, что его не надо задавать. Но по тому, как меркнет вокруг день, я понимаю, что он уже задан. Что еще вновь возбуждает мою тревогу… что же там еще?
“У него была первая жена”, – вдруг говорит мне она… уже лежа напротив меня, с расчесанными светлыми волосами, отложив книгу, которую какое-то время читала. Жена? Этого я не ожидала. Я вообще не ожидала, что о нем что-то можно сказать еще…
Акт III
Глава I. Тайная история Розы
“Его жена была художница…” “Она красивая?” “Очень красивая. И талантливая, ее в Суриковское училище принимали… Их было две сестры, у них папа был художник. Очень строгий, придирчивый такой. А потом взял и ушел к другой женщине и просто год их не видел”. Через год мама позвонила папе… Когда он вошел в квартиру – то понял, почему она его вызывала. Его дочерей было просто не узнать… они вовсю пили водку, “чем только с мужчинами ни занимались”, и на его явление старшая дочь ответила смехом и выгнала его вон… Роза что-то тихо бормочет… Я не слышу ее… “Ну если еще придет, то – дружки ее покалечат его…” “Она шутила?” “Совсем не шутила! Она с такими бандюками общалась… ой, мама родная!.. Вот ведь она, строгость, – задумчиво потом говорит затем Роза, – чем с ними строже, тем их потом сильнее срывает…” – почему-то в этот момент думая о своих детях…
“Он сказал, что теперь я ему спасение… что он так больше не может, что ему нужно что-то чистое… в жизни. Он каялся, а потом все равно обратно возвращался туда, не мог уйти… потому что там-то все, что угодно, делать можно было, а со мною – нет. Я вообще люблю, чтобы все романтично было, а когда крутят-вертят во все стороны, мне не нравится”. (Я не сразу понимаю, о чем это Роза. Когда же понимаю, то смущаюсь: о сексе). “И вот он говорит, что ему меня мало, но потом еще, что у него со мною всякий раз, как в первый. Что это-то его и держит”… Она тоже говорит это потише, смущенно, но с какой-то гордостью, точно и правда пусть ненадолго, а побеждала свою адскую соперницу в той страшной игре, что шла между ними и в которой раз за разом от него оставалось все меньше. И когда от него не осталось почти ничего, Роза надела свой новый белый костюм, взяла себе свою (его) машину и, без него, а со своей Знакомой, сама поспешила к Девочке, словно бы наконец отделяя себя, забирая себе все до конца, полной мерой, ведь она тоже женщина, а не какая-то повариха. Вот он, перелом. Остаток тьмы, который все еще был прилеплен к ней, тот жертвенный смысл, который она покинула… наверное, это и значило: ведь у вас остается еще Девочка. О да, Девочка, Знакомая, Мужчина… теперь я знаю причину “падения”…
Точно долгая месть, шла катастрофа. Взрывались трещинами стекла, сыпались на кресло осколки, разрывалась черная дыра, и Роза летела сама через себя, теряя сознание, раня тело – шею, руку, ногу, разбивая челюсть… отдавая все, что прикасалось, наслаждалось, чувствовало, все, через что она смешивалось с ним… Именно теперь почему-то все подробности, вся боль, весь крик являются мне с галлюцинаторной отчетливостью… Я чувствую, как задевается сама плоть моей героини (не этого ли я боялась!)… И я кричу им, тем силам, что движут этой историей: хватит. Что вам еще надо от нее, оставьте ее в покое!
Глава II. Возвращение Вани
Следующий день или час проходят в молчании. Она лежит снова напротив меня. Она смотрит. Я молчу. Время идет.
Невидимый черный ящичек под ее руками закрыт плотно на серебряную (почему серебряную?) кованую петлю. Я избегаю попыток разговора, читаю, отвечаю просто. Я не хочу спрашивать ничего: ни того, почему же она так долго ждала развязки, ни того, почему она вообще вступила в эту опасную игру спасения, ни того, почему эта игра так странно напоминает выпутывание из тенет, словно бы это она, Роза, в ее ходе избавлялась от чего-то… Я стараюсь даже мысленно не прикасаться к этому вопросу, потому что даже незаданный вопрос ведет к ответу. Но вот я слышу ее покашливанье… Поднимаю из-за книги глаза… Медленно смотря на меня, не шевеля рук здесь, но в том, невидимом пространстве, что я уже знаю вокруг нее, она открывает свою коробку и будто бы заглядывает туда и ищет что-то или же точно знает, где взять, но боится, потому что давно не брала… Наконец, еще раз вздохнув и встретившись со мною глазами, она снова достает то, что таилось на дне или в закрытом отделении… Тот самый рушник, вспыхнувший на секунду, что она, едва показав вначале, поспешно убрала когда-то обратно… И медленно-медленно, точно читая узоры, Роза рассказывает про него до конца.
Ваня умер в безумии. “То есть так говорили”, – поправляется Роза. Говорили, что, надышавшись парами и клеями своих ботинок, он сходил с ума. “Он, – тихо добавляет Роза, – видел ангелов, Богородицу, рай… Он не был буйным”, – поспешно добавляет она, как если бы защищала его перед соседями, но легкий стыд за Ваню промелькивает в ней, она боязливо посматривает на меня: что я думаю… Я молчу, и жду, и смотрю, и стараюсь делать так, чтобы все силы, что есть у меня внутри, лились из моих глаз ровным, сплошным потоком. “Я видела его уже у себя во сне, когда в какой-то огромной комнате Ваня стоял вместе со всеми с бритой головой и все, кто там был, стояли и смотрели в одну сторону, точно чего-то ждали. И я стала пробираться к нему, а мне говорят: “Не время”, – и он посмотрел на меня и как-то так улыбнулся… как-то очень светло и снова стал глядеть туда, откуда ждал чего-то или кого-то…”
Роза смотрит на меня, и легкая, терпкая какая-то улыбка быстро промелькивает на ее губах. Точно такой же, как улыбка, и смех, и этот зрячий блеск в глазах, что обычно так привлекают меня. Какие странные свежесть и свет стоят вокруг Розы, отдых и тишь вокруг нее, словно что-то кончилось… Она встает, движется мягко, и шаг ее легко и музыкально поскрипывает полом, никогда не лишней нотой. И движения ее точно ласкают все, на что ни направит их… Смотри-смотри, протри глаза: кругом свет… Как? Почему? Неужели у нее получилось? Неужели, и правда, она очистила: вынося смерть и безумие второго, очищала смерть и безумие первого? Впрочем, что она очистила? Разве не говорил ей он, ее Ваня , что смерти нет, разве его безумие не было светло, разве все основания нашего счастья не безумны и светлы? Быть может, за то, что она не поверила ему, что посмотрела на счастье чужими глазами, ее и отправило в этот долгий путь, прямо к порогу смерти. И разве не собственный затемненный взгляд, не собственный страх, одиночество очищала Роза на этом пути?
“Не бойся! – вот что говорит лицо Розы теперь мне. – Ничего не бойся!”. Ни тяжкой доли, ни падений, ни судьбы, ни бедности и печали – не бойся…
Только теперь она рассказывает, как она увидела свою старшую дочь на полу в кухне, стоящую неподвижно с раскрытыми глазами. Что-то позвало ее туда, и она отправилась ночью, не зажигая света. Впрочем, свет зажигать и не надо было, он горел сам, и, не задев ничего по ходу, девочка прошла и встала в самый центр. Тут пол стал дрожать, и дрожал все сильней и сильнее, и вдруг расступился, а из-под него выехал всадник на вороном коне. “Пойдем, я тебе покажу что-то”, – сказал он, и поднял ее, и посадил на спину, и повез. Он вез ее по длинной и прекрасной дороге. А там, мама, луга, и поля, и огромные фрукты, и трава высокая, и небо синее-синее, и колосья налитые, яркие… А потом, обвезя ее по всей земле, столь удивительной, что никто и не видел, он вернул ее обратно. “Она, – продолжает Роза, – она это у себя закрыла”. “Закрыла?” “Ну не захотела видеть, испугалась, что у нее тоже будет, как у отца. У нее, у дочки моей, ведь тоже был дар… Она людей, как на рентгене, видела. Насквозь. Все болезни про них знала, у кого какая. Просто видела, и все… У нее глаза-то Ванины. А Ваня-то и ангелов видел… и (тихо-тихо) Богородица ему являлась… Он очень во все это верил… А я не знаю, я-то вообще мусульманка”… (Ах, да, конечно… Роза!)
Я потом вижу эту старшую дочь с какими-то точно по краям надрезанными, огромными, инопланетными серо-голубыми глазами… Одетая в белый летний брючный костюм, слишком обтягивающие брюки, слишком глубокий вырез, источающая ощущение чуть застоявшейся воды, она приходит вместе со своим “мальчиком”, тоже светлым и невысоким. Они очень молоды, но, кажется, дочка Розы его уже от чего-то спасает. Уж не ее ли потускневший, закрывшийся взгляд ты очищала собою, Роза?
И странная мысль посещает меня: неужели так и было задумано?
Три шага, три меры, три отрезка пути, где Роза шла… Кого вела она в этой ночи? Чьи пути она очищала? А не тех ли, кого оставил ей Ваня в наследство, шаг за шагом, точно бы проталкивая и открывая им будущее, словно наперед проходя то, что им предстоит пройти, не давая им сгинуть в это тяжкое время, когда сгинули столь многие… И не очистила ли она вначале первого сына от страха мира, как в ресторане, и второго – от страха остаться одному, как в школе, а затем – дочь, открыв мир изнутри, и теперь показывает уже не умершему, а лишь превратившемуся в свет отцу – его спасенных от тьмы и несчастья, живущих внутри его памяти детей, возвратившихся вновь в свою старую русскую сказку?..
Глядя на тихие, музыкальные, точные и “приручающие” ее движения, слушая ее какой-то взлетающий смех, я радуюсь тому, что, наконец, все закончено, все отдано, все очищено, что все это время Роза не падала, а твердо и неуклонно двигалась за горизонт, в конце концов влетев сюда, в этот светлый, первый день, в июньскую книгу наших странствий…
“Знаешь, – вдруг говорит мне Роза, – а я была у гадалки, и она мне сказала: у тебя, мол, будет еще один муж, и он будет тебе наградой за все твои страдания…” Я вздрагиваю, словно от страшного предчувствия, но тут же усмиряю вопросы. “Спите, спите, – говорю я им, – просто нас с таким прибытком возвращает к началу”. И вместе с этою мыслью окончательно восстановлен мой бедный разум: злые и жестокие голоса, голоса вкрадчивые и приторно-душевные, покидают его, он больше не обязан платить им мрачную дань, он свободен, он вылупился из них, как бабочка из куколки, как воздух, направленный во флейту. Мы все словно парим в прозрачном солнечном воздухе дней, вбирая шум листвы, и пенье птиц, и голоса людей, оставленных нами далеко-далеко внизу… мы “отдыхаем”… И по тому, как радостны, смущены и удивлены лица тех, кто приходит нас навестить… как милы и дороги они нам, словно уже почти превратились в воспоминания, мы понимаем, что мы зашли далеко и скоро нам придется возвращаться…
“Да у вас тут ну просто настоящее лето!” – говорит мне он, каждый день ездивший в эту тишину, зелень и солнце, на этот цветущий остров, со свежими соками и бульонами, и по дороге выучивший уже ныне устаревшую, а тогда весьма полезную программу PageMaker… для производства книг.
Глава III. Конец
Как и водится после таких странных опытов совместности, люди не стремятся встречаться друг с другом в обыденной жизни, после прилета, так сказать. Вскоре кажется нам, что и не было ничего и то, чему мы были свидетелями, настолько невероятно, что и рассказать никому нельзя. Пусть все уйдет в шутки и легкие воспоминания о “сломанной челюсти” и о смешном виде, который я имела. В памяти двух моих знакомых детей, что быстро оденется туманом и дымкой, я оставлю, быть может, первое смутное воспоминание, первую зарубинку: “А помнишь, мама, твою подругу с железной челюстью, мне было сколько тогда?” “Тебе было четыре”, – ответит рыжая прекрасная девица, мгновенно забравшая меня из больницы с собою, никому не отдавая, точно боясь потерять. И сразу появится высокая зеленая дачная трава, и ярко-красное шелковое одеяло, на котором сидит и играет с детьми худенькая няня-киргизка, и я, пьющая из трубочки сок, тощая после больницы, и старые карты мира на стенах, и потускневшие открытки с видами и картинами старинных мастеров. А еще дождь и протекающая крыша в маленьком домике – то специальное воспоминание, которое мы, поколение новых родителей, чувствующее, как жестоко разрывает нашу связь с детьми это новое бушующее на дворе время, пытаемся имплантировать им из времен нашего собственного детства… Однако легкая тень предчувствия, тронувшая мое сердце, не давала мне покойно перенести все в прошлое. Ибо что такое прошлое, как не то, что мы решили забросить? Где-то в этом огромном городе, Москве, живет она, моя Роза. И тот глубокий туннель, по которому от меня отодвигаются вспять вещи, – лишь конструкция, которую строит разум, чтобы ему было легче вести нас своим больничным коридором. Через пару месяцев я позвонила Розе. “Вы что, не знаете? – спросил строго голос ее старшей дочери. – У нее после больницы обнаружили рак”…
Как больно, предчувствие не обмануло меня!.. Та глухая мысль, зародившаяся во мне, когда я услышала о “третьем, волшебном муже”, оказалась правдой… И в самом деле… Что это за муж, который станет венцом твоего страдания, наградой его? И разве твой “второй” брак не коснулся плоти и кости, не дошел до конца, прямо внутрь? “O rose, though art sick”1, – все вертелась у меня в голове строка Блейка, не давая покоя: Блейк-то, конечно, много знал, а о невинности и опыте разбирался, пожалуй, как никто. “О, Роза, ты больна” – точно и впрямь тот незримый червь, что поедал тебя так долго, оставил болезнь внутри: пройдя переломанную кость, он вошел глубже. “Не бояться” – означало не бояться до конца, а не что все будет хорошо… И рак, эта страшная болезнь, этот самый образ нашего страха, коснулся тебя… тысячи неразвитых клеток, так никогда и не становящихся взрослыми… Неужели рак и был моим самым главным страхом в этой истории? Теперь, уже обреченно, задаю я вопрос. Что тут делает эта последняя, самая маленькая девочка, самая первая причина катастрофы, та, что родилась после Ваниной смерти? Что еще тебе надо отдать, чтобы сохранить ее счастье, ее, за которой не стоят силы прошлого, которая лишь наполовину твоя?
Возле обнаженной актрисы-героини у Васильева лежало множество вещей, куколок, флаконов, дощечек, инструментов – метафор всего, что было отдано на пути к окончательному молчанию, а вернее, к бессмысленному повторенью, застывшему на последней точке… И я молчу, я не могу пройти дальше по этой главной трассе, по четвертому пути без возврата, по пути этого последнего странствия моей героини, той, кого я столь случайно и в то же время столь роковым образом назначила на роль главного лица истории… Я, один из нас, я – невольный свидетель, зритель, призванный лишь для того, чтобы говорить, сообщник, подбрасывающий вопросы, как дрова в костер… я, твоя Медея, только могу смотреть вслед, осаждаемая голосами плача и надежды, ярости и тишины, то зовущими вверх, то толкающими вниз, смотреть и, не имея слов, точно ошалевший математик, складывать и делить тройки, четверки… в какой-то безумной формуле, последней формуле речи: три в квадрате, девятка, Возлюбленная, как ни одна, возлюбленной уже не будет…
Я не звонила ей несколько лет… Я не хотела слышать этой новости, которой так жестко закончилось бы мое письмо. Наконец, я позвонила. Голос, почти неузнаваемый, ответил мне в трубке. Он не был больным, он был другим. О да, она помнит меня и часто думает о том нашем лете. Ее лечат. По каким-то новым американским технологиям. “Мы как подопытные кролики”, – вдруг как-то узнаваемо смеется она.. Как описать этот смех, прорезывающий любую банальность, этот призвук в ее голосе: словно там на самом дальнем плане звучит какая-то нота, которая не дает слуху застыть, остановиться только на портретном плане, а уводит его еще глубже, еще дальше, куда он и не думал идти, в бесконечный пейзаж. Ее младшая дочка больше не в бассейне. Она танцует. Ее старший сын стал настоящим поваром, очень хорошим, его берут уже помощником шефа в ресторан. Ее средний сын занимается борьбой, которая как-то по-школьному называется – “греко-латинской”. Ее дочь со странным видящим разрезом глаз – на каких-то высших парикмахерских курсах. “Парикмахеры, – говорит, услышав об этом, одна моя подруга, – это еще Гегель заметил, они впрямь обладают чем-то от “мистического”. Они видят в человеке образ…” Мне кажется, я могла бы сказать, когда каждый из детей получил от Розы свое наследство… выйдя из-под власти тусклой и никчемной судьбы…
“Вы знаете… многие женщины в моей палате умерли… мы там часто говорили о том, почему это с нами случилось… за что это нам… от Бога… Ведь бывает – не только свое несешь, за родителей тоже или за детей… Но я не думаю об этом часто… Я просто живу… Малышка?.. В ней – моя жизнь… на танцы ходим, я смотрю, как она растет… Муж? Живем, как чужие … Нет, не расселились… У нас дом под снос, там и расселят… Он не смеет меня тронуть – дети знаете как защищают. А я его иногда, можно сказать, спасаю… от смерти… вызываю ему “скорую”, лекарства даю… пауза… Знаете, я бы очень хотела вас повидать…”
И я теперь знала, что больше ничего нет. Что теперь – все. Что линии несчастья и счастья пройдены все до конца. И я чувствовала, что мне трудно будет пойти к Розе, словно я боюсь тех вопросов, что могу задать. Только после того, как я напишу эту повесть, в стороне, в тайне, после того, как ничего не останется в моем бурном, кричащем сердце, я смогу вновь позвонить ей, я смогу вновь говорить с ней, ничего не нарушив…
1. О Роза, ты больна. Из стихотворения У. Блейка “Больная Роза”.