Расска
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2007
Появился в деревне Черная речка человек.
Появился в месте, где, казалось, никогда ничего не произойдет. Словно замшелые кочки, топорщились дома вдоль пологого, заросшего камышом берега. Темная, вялая вода тихо, будто засыпая, двигалась в заиленном русле. Люди тоже казались уставшими и интереса к жизни не проявляли.
А началось все с того, что Володька Веретягин, десятилетний мальчишка, прибежал с кладбища к бабушке и с порога закричал: “Ба, там человек в могиле!”
– Ух! – словно обронила что-то старушка. Она побледнела, подбежала к окошку и прикрыла ладонью рот.
– Ну, ба! – снова затянул внук.
– Убили?! – несмело выпустила она робкое слово.
Вот уже ватага ребятни, гремя велосипедами, пронеслась к кладбищу, разнося по ветру слух.
Потянулась людская чересполосица по пробудившейся улице, напряженно гудя и ошептываясь. Все оглядывались, выискивая, кого из своих в толпе не достает.
– Говорят, это Макар.
– Да ну?
– Вот тебе и ну.
– Что ты брешешь? – перебил женский голос. – Вон Макар идет, ноздри раздул.
Кто-то держал на руках маленького ребенка, а тот изо всех сил плакал и так отчаянно разевал рот, что лицо его стало иссиня-красным, а белокурые локоны налипли на покрытый испариной лоб.
– Говорят, покойника раскопали.
– Да ну?
– Точно говорю.
– Времена настали…
– Кто ж его раскопал?
– Мне сноха сказала, что убили, она в огороде полола, а там Митька, они с Володькой в друзьях бегают, так тот говорит, что убили.
С год назад тоже шумное событие потрясло Черную речку: местный тракторист Веретягин с моста упал. Страшно было людям до озноба, а любопытство свое берет, смотрят – кто сверху, а кто и к реке, к самому трактору, спустился. Мать-то погибшего держали, а она царапается, руками машет. Только зря все было, из кабины мертвого уже достали.
Трактор так и остался ржаветь в реке, чернея и покрываясь зеленью, а Верегягина похоронили, погоревали на сорок дней, вспомнили хорошим словом, благо что никогда их запас на Руси не иссякнет, а потом благополучно забыли, только изредка собирались где-нибудь мужики и, дымя сигаретами, рассказывали, добро улыбаясь, известные всем истории о трактористе Веретягине.
Вот и сейчас, обступив кладбищенскую яму со всех сторон, многие передохнули, да скисли: чужой на дне лежал, неизвестный человек.
– Ой, а я-то уж думала, – обтирая лицо платком, вздохнула перекошенная ожогом старушка, – то Сереньку Гришина. Он уж тут пьяный ночью все зоровал.
– Сильно человека побили, – пробасил кто-то.
– Лицо-то, лицо все в крови!
– Надь, и глаза повыбивали?!
– Ну-у, давно, видать, лежит. Запах больно неприятный идет.
– Да где там, – ответил бойкий голосок, – это Михалыч козла своего притащил.
– Ой стыдоба-то! Поди, поди отсель, нашел место!
Тут покойник приподнял голову и что-то промычал со дна ямы.
Кто-то вскрикнул. Толпа отступила и заволновалась. Мальчишки протискивались поближе к зрелищу. Наступила тишина. В стороне, там, где болячкой из земли поднималась куча выцветших венков, тряпочных цветов и листьев, с надрывом гаркнула ворона, потом еще раз. Толпа вздрогнула суеверно, а птица тяжело хлопнула крыльями и скрылась в деревьях.
– Живой! – покатилось по кругу.
– Сынок! – Старик прокашлялся, одергивая козла за веревку. – Ты чего это там? – И в сторонку, за козлом следом.
– Может, упал он туда? Ночью-то темь.
– С таким лицом, че, бабк, говоришь, ему эдак раз десять надть упасть и все вниз головой.
– Достать его надобно.
Наступила тишина.
– Ну нет, я в могилу не полезу, рано мне еще, – сказал, пятясь от ямы, молодой, с жидкими усиками парень. – Пускай вон Михалыч лезет, а я козла подержу.
Все же нашлись добровольцы, достали человека. По справедливости определили находку в дом Веретягиных, что его первыми увидели.
Растекались люди по домам, суеверные старушки, чуть приотстав, плелись сзади и крестились.
– Не к добру, ой, не к добру!
– Раньше-то все на кладбища людей несли, а теперь наоборот.
– А яма-то….
– Да, и головой он, видать, на запад лежал.
Посудачили да забыли. Опять потянулись длинные одинаковые дни, петухи кричали по обычаю, скотину выгоняли с первыми лучами солнца, если, конечно, пастух на ногах стоял, даже старенький мотоцикл Гришина тарахтел, пролетая вдоль заборов, тоже очень пунктуально. Конечно, соседи Веретягиных заходили изредка посмотреть на обездвиженного человека, но интерес этот был больше поводом зайти в гости чаю попить.
А человек выздоравливал тяжело, не говорил ни слова, только мычал и смотрел на всех так, словно хотел сказать очень важное, но не мог, а после уставал и засыпал снова. Синяки и опухоли заживали медленно, что втайне не нравилось старухе Веретягиной. Только ее внук оживленно крутился вокруг человека и пытался заговорить с ним.
– Может, в милицию заявишь? – как-то раз аккуратно справилась Веретягина, зайдя по соседству к участковому.
– Ты чё? Дай оклематься человеку. А если бандиты его, или свои, понимать надо! Нет, Матрена, мне ль не знать, они там все заодно, пускай отлежится, а там, глядишь, и уйдет. Ты вот лучше поди принеси, – и протянул ей несколько смятых бумажек.
Матрена ловко убрала деньги в карман халата и ушла, только стеклянная посуда загремела на кухне.
Улетучилась дымная торфяная духота. Лето покидало Черную речку и радовалось этому, и, как это часто бывает, плакало, плакало от долгожданной радости. Мужики затосковали, пить стали больше, все чаще стучались в стекло, словно ночные мотыльки. Веретягина открывала окно и из темноты слышала обычное:
– Теть Матрен, одну.
А человек в самом конце комнаты, повернув голову, наблюдал, как старушка с материнской заботой обтирала подолом прозрачную, игравшую на свету фонаря бутылку и передавала вниз.
Проводив покупателей, старушка долго бормотала, подходила к иконе, крестилась и укладывалась спать.
– Ты спишь, что ль? – спросила как-то Веретягина. Пружины кровати под ее грузным телом уныло скрипнули.
В эту ночь она никак не могла уснуть. Там, за окном, было пасмурно и безлюдно, в такие минуты ей хотелось, чтоб люди стучались в окно почаще. Но, когда все же приходили покупатели, ей снова становилось горько и стыдно. Мысль спасала, что, прекрати она торговлю, мужики все равно найдут другую отдушину, а ей оставшегося без родителей внука кормить станет нечем.
После каждой проданной бутылки она подходила к красному углу и долго каялась.
– У меня от том году сынок-то, Витюшка, погиб, – стонущим голосом произнесла она, не дождавшись ответа постояльца. – Какой уж работящий был! Встанет, бывало, утром и делать что-то начинает. Говорю ему: отдохни, мол, куда она, работа, никуда она не денется. А он и не слушает, тоже не любил много болтать.
Она замолчала. Где-то под окном сцепились две кошки, воя друг на друга скрипящими голосами.
– У, блудницы, напугали как!
Кошки перешли на шипение и убежали.
Веретягина прислушалась: на печке тонко сопел Володька.
– Внучека-то жалко – без родителев остался, – продолжила Веретягина безответно, да и замолкла, вспоминая…
Все ей, будто вчера, казалось, а уж, наверное, год полный минул, как загуляла Володькина мать, загуляла, стерва, от скуки или еще чего вожжа ей под хвост попала. И так ее понесло, что и на разговоры плюнула. А сын терпел, глаза прятал, пока не увидел жену пьяную и помятую в толпе чужих мужиков. Видно, и не помнил, как ударил жену, как на мужиков прыгнул, стараясь достать каждого. Пока добежала, он уже под забором, с разбитым лицом, с залипшими в крови волосами. По затылку его огрели.
А как очнулся, только: “Где?” – выдавил.
Что ответишь? Убежала, Витюша, жена твоя и дитя забрала.
Поднялся сын, оттолкнул и, шатаясь, забежал в дом, мебель раскидал, вверх дном все перевернул.
– Не отдам я сына, слышишь! – прокричал последнее, уже запрыгивая в трактор.
Тут только осмотрелась старуха Веретягина в разоренной комнате и поняла, что деньги пропали. Но поздно – в окно постучали, крикнули непонятное и убежали. В голове все закружилось, холод прошел по телу, стягивая жилы в отказавших ногах. Самая последняя она прибежала к тому мосту, под которым лежал ее сын. И упала, вцепившись в покореженный каркас трактора.
А Володька появился той же ночью. Он сбежал от матери, а от той так и не было потом ни одной весточки.
Зима выдалась снежная. Многие дома завалило по самые наличники. Стайки снегирей перелетали с одной рябины на другую, а то и вовсе рассаживались на проводах и смотрели в замерзшие стекла домов. Собаки, гремя цепями, ворочались в своих конурках на теплых подстилках и редко высовывались. А небо поднялось так высоко, что даже на Черной речке стало жить легче и просторнее.
В январе, когда утреннее солнце играло на заледеневшем стекле цветными бликами, Матрена Веретягина проснулась от стука. Ступив на пол маленькими дряблыми ногами с синеватыми руслами вен, зашлепала по деревянному полу к окну.
– Сейчас, сейчас. Святые угодники, да который час?!
Открыв занавеску, никого не увидела. Посмотрела налево и направо – никого. Стук повторился. Матрена закуталась в зипун, нацепила валенки и выскочила на улицу.
Возле поленницы колол дрова ее постоялец.
– Дак, оклемался никак?!
Матрене первый раз пришлось видеть его на ногах. Лежа в постели, он все чаще съеживался, словно рябиновый лист, а если вставал, сутулился, делая осторожные шаги на дрожащих ногах. А теперь распрямился, ловко закидывал вверх колун и бил по тугому промерзшему березовому комлю.
– Ну брось, брось, пойдем в избу. Вот Володька обрадуется, он все ждал, когда выздоровеешь, понравился ты ему.
Старушка крутилась возле стола: то молока подольет, то картошечки подложит.
– А может, винца?
Но постоялец молчал, даже не поворачивался на ее слова.
– Ну что ж ты все молчишь-то? Расскажи хоть что: как зовут тебя, откуда взялся? В могилу-то, поди, не сам прыгнул.
Человек отложил хлеб и промычал, показывая что-то на пальцах.
– Я-то не тороплюсь, – махнула рукой Веретягина, – ты уж прожуй.
Он снова замотал головой и замычал, показывая на себя.
– Забили, изуверы, – опустившись на стул, страдальческим голосом произнесла она. – Это ж теперь человек – всё, и хлебушка попросить не сможет.
К вечеру Черная речка шепталась о безмолвном человеке. А через месяц все разговоры сходились к работящему, а как взглянуть, и красивому постояльцу Веретягиной. Самым приметным были его чистые, словно прозрачные, голубые глаза и постоянная светлая улыбка. Скажут ему: человек, хороший ты парень, – улыбается. К слову сказать, имя его так и не узнали, поэтому привязалось просто – Человек. И так же скажут ему: что ж ты, придурошный, все зубы скалишь, совсем тебе головушку отбили, а он улыбнется так и еще показывает на поленницу: мол, дров наколоть. Тут-то и начали его многие из-за этого сторониться: как же можно таким людям доверять – на работу напрашивается и ничего не просит?
Как-то вышел дед Михалыч на крыльцо и видит: Человек его козла кормит, а тот вытащил голову из мошенника и словно ладони его целует, головой помотает, боднет бревенчатую стену – и давай опять на руке крошки выискивать.
– Ты это, чтой-то козла моего приручаешь, а? – заревновал дед.
Человек отошел в сторону и развел руками.
– Ты мне ладони-то не кажи. Во чего удумал! Хочешь покормить? Так давай-ка сенца помоги перетаскать, – показывая ему вилы, поманил старик. – А то ить у меня поясница больная, не могу тяжести таскать.
После работы, за чаем, Михалыч ходил по комнате с кружкой и, причмокивая, отхлебывал. Подошел к зеркалу, посмотрел на себя, почесал щетину на впалых щеках. В отражении были видны старый, пожелтевший от времени секретер, посеревший холодильник и стол с небольшой сахарницей, которую рассматривал гость. Михалыч достал из чая ложку, покрутил ее в сухих коротеньких пальцах и потом как бы нечаянно выпустил. Звонко брякнувшись об пол, она отскочила к ногам. С кровати тут же прыгнула кошка и бросилась к ней, но гость и не шелохнулся. Михалыч задумчиво посмотрел на ложку, потом снова в зеркало и сел рядом с Человеком.
– Вот ведь, ты, поди, обижаешься, что козла не дал покормить. А зря, я ж не за то, что жадный, того мир, а просто дело тут другое.
Гость улыбнулся, посмотрел на старика и снова уставился в кружку чая, на крутившиеся волчком на самом дне чаинки.
– Мне козел, парень, как память. Оно ведь, память, знаешь, полезное дело. Вот послушай. Был у нас тут тракторист, сын от Матрены Акимовны, живешь ты там сейчас. О-о, того мир, пи-и-ил… что ни день, то пьяный. Эх, и семейка у них была, одна, прости Господи, как кошка… В общем-то, слетел он тогда с моста, и-их, как тогда его придавило, еле достали, он-то переломанный весь был. А винищем-то даже и от мертвого, прости Господи, несло. Приподнимаю я его, а из штанов-то кошелек, я уж и не понял как, хвать его, и все. Чуть со страху не помер, ну, думаю, отдать надо, а оно ведь боязно, а потом, через три дня-то как глянул туда, так и в горле у меня пересохло, того мир. Уж откуда, думаю, деньги такие? Наверное, у матери на пропой стащил, а там аккурат на похороны. Тут уж совсем понять не могу, чего делать, и отдать не знаю как, и не отдать не могу. Ну, и пришлось в город как-то ехать, и увидел там на базаре козленка, резвой такой, не удержался – потратился, да еще на житье осталось, так уж и отрезал я себе дорожку-то.
А козел смышленый, подойдешь, бывает, к нему, скажешь: “Ну и козел же я, Степан!”, – он так заблеет и головой трясет, вроде как успокаивает. А я ему: мол, куплен ты на гробовые, и не мотай мне головой. И вот после этого смотрит он взглядом таким, словно ты сейчас. – Тут он на мгновение осекся, посмотрел исподлобья на гостя, но тот сидел и смотрел в разрисованное морозным узором окно.
– И словно все понимает, – закончил дед.
Домой Человек вернулся поздно, столкнулся с какой-то ссутуленной тенью, прошмыгнувшей в проулок. Дверь была открыта, он осторожно толкнул ее, прошел по напряженной от мороза половице, напряженность эта передавалась в ноги, а потом и во все тело. Он еще постоял немного, потом все же вошел в избу.
Луна в эту ночь светила ярко, как это бывает в такие морозные дни, поэтому обе комнаты пребывали в каком-то бледном, словно напуганном чем-то состоянии. Человек сел на край кровати, обвел глазами комнату. Лица с семейных фотографий смотрели не так, как в другие дни, – казалось, что они еле заметно улыбаются. Стеклянные рюмки из разных наборов, с толстыми и тонкими ножками, играли в своих гранях голубоватым светом, словно напитываясь им. А еще запах розовой воды, что стаяла ниже рюмок, – видно, Матрена ходила в гости.
Под рукой он ощутил плотную, свежевыглаженную простыню.
Лунный свет не попадал на его лицо, только на кончики пальцев на ногах, а сам он был во тьме, только две мерцающие точки изредка отражались на уровне головы, но он поднимал руку, и они исчезали.
Он чувствовал, как люди доверяют ему, что-то рассказывают, а он не слышит ни слова, и от этого становилось невыносимо тяжело. Единственное, что он мог, – это помогать, работать руками, и он делал это с удовольствием, а в награду получал их беззвучные рассказы.
Со стороны небольшой софы к нему двинулась маленькая черная тень, Человек обернулся. Это был Володька, он что-то сказал, обдав постояльца теплым дыханием. Вообще они очень сдружились: Володька летом сводил своего нового знакомого на кладбище и показал яму, где нашли его избитым и где можно набрать больше всего светящихся личинок. Особенно по вечерам их было хорошо видно, когда те, изгибая свои крошечные тельца, выползали откуда-то из-под земли, зажигая сотни огоньков в сумеречном лесу.
Дети в этих местах были сами по себе: то ли родители были настолько заняты тоской по безвозвратно утерянному времени, когда они еще были кому-то нужны, то ли это была такая школа жизни, но ребятня, выбегая из дверей маленькой сельской школы, становилась полностью независимой. Но Человек был посвящен во все их тайны, и на это была одна причина: он никому ничего не мог рассказать.
Все больше погружался Человек в чернореченскую жизнь. Идя по улице, он, бывало, издалека видел, как у калитки его кто-то ожидает. Да и дело-то было не в его работящей натуре, а в глухоте. Ему говорили обо всем – о неверности жен, об избиениях, о кражах, да и, к слову сказать, о вещах более интимного характера. Но Человек не мог ни слышать, ни говорить. Он лишь видел, как его собеседники, произнося слова, вначале едва разжимают губы и оглядываются даже у себя дома, но потом глаза их загораются, а изо рта летят мелкие брызги слюны. Он видел, как светлеют их лица, и эти изменения доставляли ему минуты огромного, ни с чем не сравнимого счастья.
Но с каждым днем круг его общения сокращался, напрасно он ходил мимо тех домов, где его так хорошо принимали: по второму разу видеть ему практически никого не приходилось. Он вспоминал соседнюю деревню, в которой происходило то же самое, он помнил все и только не мог понять, чем и когда он кого-то обидел. Тут, в Черной речке, все повторялось, и горькая, доводящая до беспомощности обида толкала его прочь от этих мест, забиться, спрятаться от всех. В один из дней он так и порешил.
Всю неделю до этого шли не переставая дожди, напитывая истосковавшуюся по влаге почву. В канавах еще виднелась желтая пена от недавних грязных ручьев. На гладком песке стыл след чьих-то босых ног – маленьких, с растопыренными пальцами. Ему стало как-то особенно тоскливо оттого, что не получилось попрощаться с Володькой, и, подумав об этом, Человек направился к лесу, где ребята обычно охотились на кротов.
Мальчишки показались еще издали, они неслись ему навстречу и махали руками. Человек приветливо заулыбался. Но мальчишки схватили его за рукав и затащили за старую сосну.
Впереди между двух берез разгоралась охапка хвороста, детвора, словно мыши, облепила Человека и пригнула к земле. В то же мгновение костер подлетел вверх, а вместе с ним комья сырой земли и кора деревьев.
Сизая дымка рассеялась, и мальчишки были уже там, разглядывая воронку. Они снова ухватили Человека за руки и потянули в лес. Там, в промоине между корнями дуба лежал развороченный ящик с поеденными временем гранатами, вымытыми из земли дождевыми ручьями. Земля в этих местах была еще с войны напичкана железом, и нет-нет да и выталкивала из себя это чужеродное на радость детворе.
Человек замычал, когда маленькие ручки потянулись к гранатам, глаза его вытаращились, и он со всей силы стал отбрасывать ребятню от ящика. А те, приняв это за игру, кидались на него, словно на Царя горы. Немой не выдержал натиска и отвесил подзатыльник первому попавшемуся под руку – это был Володька.
Мальчишки замерли, сразу потеряв интерес к игре. Взявшись за голову, внук Матрены Веретягиной заревел и побежал домой. Человек покраснел.
– У, гад! – процедил сквозь зубы кто-то из ватаги.
– Пойдем отсюда, на кой ляд он нам сдался.
– У, морда! – погрозил один из мальчишек кулаком, и вся стайка, шлепая ногами, побежала догонять друга.
Оставшись один, Человек стал прятать ящик, он затаскивал его то в одно, то в другое место, но каждый раз перепрятывал, а к вечеру пришел обратно в деревню, отложив свой уход.
Володька воротил от него нос и даже отказался играть вечером в домино, а забрался на печку с котом и закрыл шторку.
Ночью в окно снова постучали. Матрена машинально встала, отодвинула занавески и выглянула на улицу. Холодком обдало ноги, старушка потерла руки и присмотрелась к темноте.
– Ктой-то?
– Свои, – скупо прохрипел голос.
– Кто “свои”?
В ответ промолчали.
– А ну, а то вот свет-то сейчас включу.
– Да я, я это, Михалыч, – снова раздался хрип.
– Че надо?
– Дай пузырек до завтра, утром деньги верну.
– Ух, нечистая, на ночь глядя, – пробубнила старуха, – не спится тебе.
Через минуту она уже подала бутылку и закрыла окно.
– Получилось, – радостно брякнуло из-за угла.
– Еще бы, – ответил хриплый голос.
– Михалыч-то завтра обрадуется.
Две тени двинулись вдоль по проулку, тихонько переговариваясь, а ущербная луна немощно светила им в спину, словно присматривалась.
– Володька, а ну сбегай к Степану Михайловичу, – после завтрака сказала Матрена внуку, – скажи, мол, бабушка у него денежку требует, он сам знает за что.
Володька спрыгнул со стула и уже через пять минут был около дома старика и никак не мог решить, как миновать привязанного на веревке бодучего козла.
– Ты, парень, чего тута крутишься? – В дверях показался Степан Михайлович.
– Дядь Степан, меня бабушка к вам послала.
– Почто?
– Говорит, чтоб вы ей деньги вернули, вы сами должны знать.
Лицо старика посерело, челюсть словно обмякла и чуть отвисла, а из рук вывалилась краюха черного хлеба, вынесенная для козла.
– Что с вами, дядь Степан?
– Ты иди. Иди, сынок, домой, – дрожащей рукой отмахнулся дед.
Володька пожал плечами и убежал.
“Обманул, обманул, сукин сын! Ой и погань! – сжав зубы, зашипел про себя дед, вспоминая, как рассказывал немому о кошельке. – Это что ж теперь, позор?”
Он ходил по комнате, смотрел в зеркало, глаза затянуло пеленой, сердце неровно забилось, он расстегнул воротник, опустился на пол и стал жадно глотать воздух, словно выброшенная на берег рыба.
Когда сбежались люди, Степан Михайлович уже распластался под зеркалом и что-то бормотал посиневшими губами. А когда над ним склонился Человек, старик потянул к нему руки и прохрипел: “Рассказал! Ты слышал!” – и обмяк.
Толпа онемела. Глухонемой почувствовал на себе взгляды, которые словно щупали его затылок, он обернулся и толпа отступила. Страх и презрение на лицах скрывали прохладные сумерки комнаты. Человек поднялся на ноги и медленно попятился. Он не мог отвести взгляда, стало очень страшно: перед ним стояли уже не те люди, что один на один рассказывали ему свои истории, их словно подменили.
К вечеру Степан Михайлович помер, козла забили на следующий день и сварили студень на поминки. Мальчишки все же нашли ящик с гранатами, после чего трое с контузией попали в больницу. Происшествие это сделало исчезновение Человека с Черной речки для многих незаметным. Кто-то, может, вздохнул с облегчением. А были и такие, что косились по сторонам, щурили глаза и молчали, словно знали то, что от других скрыто. А Человек как исчез из тех мест, так и не появился никогда.
Возле ямы, где нашли его, вырос клен, небольшой, надломленный, почти без листьев. Кто-то подвязал его и полил, а на следующий год уже на новых ветвях развевались привязанные аккуратно разноцветные тряпичные лоскутки. Все их видели, угадывали, кто навязал, шутили и открещивались, а дерево все продолжало покрываться тряпочками, которые дрожащими пальцами привязывали приходившие в одинокий час люди. Они о чем-то шептали на зеленые, влажные от росы листья и тихими тенями исчезали вместе с утренним туманом.