Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2007
Один крупный российский теленачальник, чей телеканал первым ввел моду на комедии типа “ситком” (регулярный гогот за кадром), очень любит давать интервью. Интервью эти пестрят цитатами из Сартра и Макиавелли, ссылками на Шопенгауэра и Фассбиндера, и это не пустозвонство: теленачальник начитан, обладает острым аналитическим умом, у него образная речь и врожденное чувство такта: тут не подделка, тут – культура. Зачем же ты такой мульчей телезрителей кормишь? – возникает вопрос сам собой. Ответ несложно предугадать: я показываю то, что приносит прибыль (что нравится зрителю). Я вынужден делать это, хотя мое воспитание, мое образование и сама наследственность противятся этому. Я занимаюсь этим по необходимости. И еще он наверняка сказал бы, что телевидение – они, телелюди, все любят ясные, осязаемые сравнения – телевидение, сказал бы он – это точно такой же бизнес, товар, продукт, который должен быть в первую очередь качественным…
В области создания нематериальных ценностей, как и во всех прочих сферах, неизбежен конфликт между свободой и необходимостью. Что есть свобода и необходимость в применении к человеку умственного труда? Свобода человека-творца, художника, мыслителя – это, в первую очередь, возможность нарушать границы уже известного, узаконенного, существующего. Это касается и юридических норм, и границ этики, эстетики. И даже “нарушать самого себя”, если можно так выразиться. Это естественное и первое, самой природой данное творцу право во всякое время и во всяком обществе ограничивается, стесняется, сковывается религиозными, идеологическими, наконец, прагматическими соображениями “необходимости”: не делай, не говори, не пиши того, что нарушает стройную, привычную картину нашего мира, расшатывает устои, будоражит умы, раздразнивает зверя и т.д.
Мир постоянно ограничивает свободу интеллекта соображениями необходимости – забывая, что для интеллекта свобода как раз и является первой необходимостью, все остальные “необходимости” – во вторую очередь.
Если рассматривать современный постиндустриальный мир с позиции Михаила Булгакова, очень, кстати, близкой современному обществу (наиболее популярная версия манихейства – добро нуждается в зле, одно без другого не существует), миру сегодня требуется соблюдать пусть не баланс, но хотя бы пропорциональное соотношение между свободой и необходимостью. А никак не выбирать что-то одно. Будет выбор – и конструкция обвалится. Свобода и необходимость есть две чаши весов, которые колеблются в каждом и – каждым. Это колебание одновременно можно назвать и мировым, всеобщим. С теми, кто регулярно подбрасывает гирьки разного достоинства в чашу необходимости, вроде бы все понятно: государство, бизнес, бюрократия всех видов, далее – со всеми остановками. Осталось выяснить: кто отвечает за другую чашу весов? Кто там сегодня стоит – Россия? Да и стоит ли?
Есть ли в мире аналог русской интеллигенции, или же это явление уникальное? Спор этот долгий, непродуктивный: допустим, что и есть, – во Франции, в той же Америке. Однако ни в одном государстве интеллигенция не бралась за решение такого огромного количества заведомо нерешаемых, глобальных задач, как в России, – при том, что нигде в мире интеллигенция не была столь подчеркнуто отстраненным, сознательно выпадающим из общественной системы образованием. Нигде интеллигенция не имела такого сакрального значения и нигде не обладала такой – парадокс! – эфемерной силой. Силой, не имеющей материального выражения, опирающейся только на дух; силой, которая в мгновение становилась бессилием и наоборот. Она невидима, нестратифицирована, не обладает легитимными институтами влияния и не является порождением сплоченного экспертного сообщества. Она неуловима ни в одни социологические сети, но, бывает, восстает из пепла там, где все, казалось бы, сожжено дотла.
Российские правозащитники или, скажем, женщины из комитета солдатских матерей всегда повышенно нервны и болезненно крикливы (что по-человечески, признаемся, часто раздражает, даже если мы понимаем их боль). Но личные ли их качества тому причиной? Естественно, нет. Степень их нервной активности, абсолют эмоций, сила переживания проблемы обратно пропорциональны степени равнодушия общества. Кричу, потому что иначе не услышат. Степень самолюбования русской интеллигенции также обратно пропорциональна той жалкой роли, которая была отведена интеллекту и этилекту (от “этика”) в царской России ХIХ века. Восхищение своей свободой “нескольких русских мальчиков” (Герцен) тем жарче и звонче, чем меньше самой свободы, допустимой в русском обществе николаевских времен. Драматург Том Стоппард, автор трилогии “Берег утопии”, считает, что русский социализм оттого перерос в террор и Октябрьский переворот, что не имел минимальной легальной трибуны влияния (парламента – пусть даже формального представительного органа), – оттого такой животный, истерический накал в делах и речах теоретиков-революционеров, в общем-то, невинных и безобидных по меркам XIX века. И тем утопичнее, идеалистичнее, несбыточнее и страшнее их мечты. Не было бы такого государственного скрепа во всех областях мыслительной деятельности – не было бы и такой самоистязательной, радикальной реакции. Нигде так настойчиво не апеллировали к власти, к соблюдению декларируемых ею правовых норм, как в России (“Соблюдайте свою конституцию!” – лозунг правозащитников 1970-х), при чудовищном несоблюдении этих норм в жизни.
Интеллектуальная элита любой страны формирует ценности – основы нравственного, морального характера, на которых в конечном счете базируется идейное оправдание нации. В России – стране, которая периодически находится в состоянии забвения и полусна, – задача интеллигенции заключалась не столько в формировании ценностей, сколько в постоянном напоминании об их существовании. Сонному (недаром лозунг украинской революции был “не спи – проспишь свободу”) по десять раз нужно повторять одно и то же, чтобы он наконец понял. Можно ли назвать это работой? Имеет ли тут значение образование? Пожалуй, да. А, в первую очередь, значение имеет именно уникальное сочетание четких убеждений, физиологического неравнодушия и нетерпения к несправедливости. Оттого что интеллигенция в России вынуждена постоянно апеллировать к вечным, фундаментальным ценностям, ссылаться на мировой опыт, в общественном сознании возникло представление об интеллигенции, как о значимой, влиятельной силе (хотя едва ли это так – за исключением, скажем, десяти-пятнадцати лет во всей нашей истории). И оттого так всегда заметен контраст между масштабом ее, российской интеллигенции, притязаний (обязательно в мировом, реже – в общероссийском масштабе) и ничтожностью реализованного на практике.
Русская интеллигенция заметно немногочисленна в сравнении с остальным населением страны (так было и так оно есть). Чем слабее влияние и укорененность элиты в обществе, тем более она сосредоточивается на основных задачах в ущерб прочим; на том, в чем нуждается общество в первую очередь, чего ему не достает. А не достает твердых моральных норм. Мораль наша – подвижная, шаткая, о чем уже писано-переписано: “проще найти святого, чем честного”. Потому-то русская интеллигенция – в отличие о прочих – концентрированный раствор этики. Она оттого этику положила в основание (а не либерально-экономические, не интеллектуальные или эстетические принципы, как в прочих странах), что в самом обществе и государстве этой этики мало. Сам этот раствор едкий, потому что – насыщенный: в двух шагах чуешь интеллигента. Вяземский недаром предугадывал эту роль, только он в других символах ее изъяснял: интеллигент – это градусник, он не может изменить температуру, но может измерить. Такая и только такая интеллигенция и могла появиться в России. Ее главная задача была – да и есть – ЭТИТЬ, экспертировать любые общественные явления на предмет соответствия этическим, моральным нормам.
И, конечно же, вблизи нейтральному наблюдателю интеллигенции стиль поведения ее кажется сильно преувеличенным, даже комичным – зачем так кричать? Зачем так суетиться? Зачем так подчеркивать свой статус? Однако если рассматривать это поведение в контексте страны, не имеющей привычки и практики свободы, то все сразу становится закономерным. Компенсаторная функция общественного организма.
Слабые крики чеховских героев, над которыми так долго издевалась постмодернистская критика, на самом деле вполне оправданы: ничего, кроме как произносить “Работать! Работать!”, его герои на данном этапе и не могут, от них история ничего большего и не вправе потребовать. Интеллигенция могла только “разговоры говорить”, но разговор о свободе в крепостной и посткрепостной России – не баловство, а важнейшее общественное дело. Русская интеллигенция не привыкла “делать дело”, потому что у нее “дело” другое. В XIX и XX веках этим наличием свободы в разговорах и оправдывалась роль интеллигенции – наиболее сознательной части русского общества. Однако и в этом обществе никогда не было однородности, монолитных представлений о себе и других.
…Когда же появилось в России впервые слово “интеллектуал”? Когда обозначилось противостояние “интеллигент – интеллектуал”? В духе Бодрийяра спрошу: кто противопоставил это противостояние? И противостояние чего? Противостояние ума и этики? Знания и чувства? Существенно ли разделение, имеет ли оно смысл?
Мой тезка, публицист Александр Архангельский, уже несколько лет ведет в “Итогах” своеобразную полемику с самим собой: левая сторона полосы делается “с точки зрения интеллектуала”, правая – “с точки зрения интеллигента”. Сам этот ход как нельзя лучше демонстрирует не принципиальные, а ситуативные различия: интеллектуал и интеллигент вполне уживаются в одном человеке. Логичнее говорить в таком случае о разных реакциях на происходящее, чем о различиях в мировоззрении.
Предположу, однако, что даже такое разделение условно и создано при помощи медиа: скорее навязано обществу, чем выстрадано им как цельная программа и ценностная позиция.
Сообщение дополнительных коннотаций базовым понятиям – любимое развлечение в России: последний хит – “суверенная демократия”. Разделяй и властвуй – это правило распространяется и на определения. Было бы наивно полагать, что разделение элиты на интеллигентов и интеллектуалов началось в 1990-е годы. Что-то подобное происходило и в 1930-е: когда появилась интеллигенция “творческая” и “техническая” (русский язык – главный правозащитник в стране: достаточно поменять множество на единичного представителя – “технический интеллигент”, и мы слышим раскаты саморазоблачающего хохота: слово “технический” в русском имеет значение в том числе и “формальный”, “фальшивый”. Немногим менее смешным кажется и определение “творческий интеллигент”). Попытка наделить этику профессиональным статусом есть подмена сути явления.
Почему же власть всегда занималась и занимается этой подменой? Да потому что интеллигенция по определению неуловима – непонятна функция, непонятен принцип существования. Интеллигент – не профессия. В России – тем более. (И именно попытка сделать ее профессией, четко сформулировав принципы, прикрываясь, увы, именем академика Дм. С. Лихачева, привела 1990-е к маргинализации интеллигенции). Любая неуловимость раздражает власть. Поэтому власть начинает “уточнять”: в самом этом разделении на “творцов” и “техников” заложено желание подменить этическую сердцевину профессиональной принадлежностью. Привязать к профессии и устранить этику, снять ее совсем – вот задача. С тем, чтобы стало, наконец, легче, понятнее, с кого и за что спрашивать: с творцов за то, что они натворили, с техников – за то, что натехничили, со всех остальных – продразверстка, продналог, пятилетний план…
Современное разделение на интеллигенцию и интеллектуалов сродни той же игре. Правда нынешняя игра хитрее: она бьет в самое якобы слабое место интеллигенции – в безделье, этим разделением подчеркивая ее нахлебничество, паразитирование.
В самом противопоставлении, однако, есть несоразмерность: интеллигентность не отменяет интеллекта или деловой активности, но интеллигентность и не исчерпывается одним лишь наличием знаний или деловой активностью. Ради чистого эксперимента путем простого вычитания можно прийти к выводу, что интеллектуал – в его нынешней настойчиво навязываемой примитивной интерпретации – это интеллигент без этической составляющей. Получается некий Сахаров, который не испытывает угрызений совести за придуманную им бомбу. Интеллект без рефлексии.
Впрочем, это противоречит самой природе интеллекта, который живет только в свободной среде (или хотя бы относительно свободной, по сравнению с другими категориями населения – это понимали даже при Сталине, устраивая абсурдные “шарашки”). Английское слово “sensе”, имеющее несколько толкований, означает и “чувство”, и “разум”. Речь о том, что разум невозможен без чувства, интуиции, неконтролируемых рефлексий, а, стало быть, “чувствовать” человек начинает точно тогда же, когда и “думать”. Определение “интеллектуал” в его западном понимании вовсе не отменяет способности чувствовать и, стало быть, давать этическую оценку. Попытка искусственно исключить этику из мыслительного процесса есть абсурд – правда, эта абсурдная версия нам предлагается сегодня как основная.
Итак, конфликта на самом деле и быть не может, а противостояние в России есть, хоть и на теоретическом уровне и имеет искренних своих сторонников. На Западе термин “интеллектуал” употребляется как синоним интеллигента – в России именно как антоним. Чем это вызвано?
Все тем же раздражением – по отношению к родовой привычке интеллигента “бездействовать”, в том числе и со стороны самой интеллигенции. “Дело надо делать” – вот основной упрек за последние пятнадцать лет. Вопрос только в том, какое дело. В связи с этим наиболее заметно противостояние “интеллигентской” и “интеллектуальной” логик проявилось в недавней дискуссии в “Известиях” летом 2006 года. Редакция предложила тему: “Интеллигенция и власть”. Алексей Кузнецов, учитель истории и английского языка московской средней школы № 1253 (с его статьи и началась дискуссия), выступает с традиционных интеллигентских, “беспримесных” позиций: “В моем представлении, интеллигентного человека в первую очередь отличает терпимость: к мнению, мировоззрению, образу жизни. Но, с другой стороны, столь же ясно, что к некоторым вещам такой человек должен быть абсолютно нетерпим. К чему? Легко написать: к подлости, агрессивности, лицемерию, – и список этот, разумеется, далеко не полон”.
Этическая позиция интеллигента начала XXI века по-прежнему является основной его функцией: терпеть – и не терпеть и, соответственно, высказываться. Основная “работа” интеллигента – тревожиться, основной прием – рефлексировать: “это состояние души подразумевает отсутствие готовых рецептов, в каждом конкретном случае надо проходить через анализ и самоанализ (как в театре Брехта: актер должен был одновременно играть роль и собственное отношение к ней). В исторических условиях, в которых формировалась русская (в самом широком смысле слова “русская”) интеллигенция, она не могла не стать принципиальным критиком любой власти”.
Все приличествующие мантры прочитаны: нетерпимость к подлости, критика любой власти, историческая обособленность… Кузнецов в соответствии с брехтовскими принципами дает прекрасную метафору взаимоотношений, а точнее, взаимоупреков власти и интеллигенции: “Неуклюжий, неумелый, вороватый мастеровой тем не менее работает, а умный и нравственный критик страстно и нелицеприятно комментирует его работу, но сам при этом ничего не производит. У каждого своя позиция: “Не ошибается тот, кто не работает, а языком молоть может всякий; отойди, не мешай!” – “Нельзя такую важную работу делать так коряво и такими нечистыми руками; я в этом не участвую!” Где выход?”
О боже, на те же грабли! Сам Кузнецов признает “говорильню” критика (то есть интеллигента) “не работой”, но почему? Разве экспертная оценка интеллектуальной элиты не является работой? Почему, откуда такое самоуничижение и не понимание собственной роли?
Следующий участник дискуссии, журналист Алексей Еременко, указывает на то, что интеллигенция в своих убеждениях была не менее деспотична и косна, чем советская власть: “По идее, интеллигент – это человек, которому багаж знаний облегчает понимание жизни. Однако у классического советского интеллигента о понимании речи не идет, он глубоко деспотичен по убеждениям. Это даже не консерватизм: нормальный консерватор представляет себе суть новых явлений, но просто отказывается что-то из них принимать. Здесь же не хватает именно рациональности: есть только прокрустово ложе кастовых установок. (…) Интеллигентская модель мышления стереотипами набита доверху. Фантастика не может быть литературой (с оговоркой: “Булгаков – это не фантастика”, вот бы Михаил Афанасьевич позабавился!). Жаргон и сленг недопустимы, есть жесткий кодекс речи, – сказали бы это Пушкину! И т.д. и т.п. В культуре, в понимании политики, в социальных отношениях… ситуация очевидная: интеллигенция заперлась в башне из слоновой кости и выходить не желает”.
Суть предложений Еременко в том, чтобы модернизировать интеллигентские установки. И хотя рационализм – фетиш интеллектуала, Еременко в данном случае представляет собой (или – представительствует за) переходный и весьма распространенный тип “интеллигента-интеллектуала”: интеллигенцию и ценность ее признает, но и старается рационализировать их – например, отказаться от чересчур ортодоксальных убеждений.
Выступавший в рамках той же дискуссии философ Александр Секацкий стоит на классической позиции теоретического интеллектуализма, но именно русского: океан рефлексии при тщательном самоуговаривании – “ни в коем случае не делай прямых выводов, ни в коем случае не давай ответа – иначе тебя бабай заберет!” (или Батай). Дмитрий Быков, “последний советский интеллигент”, как он сам аттестует свою (подчеркну) именно эстетическую позицию, яростно высмеивая своего “интеллектуального оппонента” Псоя Короленко (поэта и литературоведа Павла Лиона) в романе “ЖД”, в шутку называл это умозрение “тартусской школой”: это “письмо невыхода”, так сказать, письмо, “вытаптывающее пространство”, по Хайдеггеру (никогда прямо не отвечать на вопрос “чай или кофе?” – просить водки). Словом, это письмо без привычных русских ахов в начале, но и без дельных советов в конце (в эту формулу умещается, между прочим, вся русская интеллигентская полемика от Чаадаева до Солженицына), хотя и не лишенное эстетического очарования: “Что же касается жалоб, их можно обнаружить еще в книгах Герцена и Гончарова, и суть их, если сказать вкратце, проста: мыслящему человеку в России некуда податься, не ценят у нас настоящего таланта. Не нужно быть Фрейдом, чтобы увидеть в этом очевидный симптом невроза обиды – корпоративного заболевания, в той или иной форме присущего всему сословию русской интеллигенции”. По Секацкому, в России у интеллигенции всегда три врага: государственная бюрократия, мещанское сознание масс (накопительство как цель жизни), а также собственное запущенное здоровье: “Презрение к ситцевой занавеске сохраняется и по сей день. Имеется в виду принципиальное нежелание (и неспособность) тратить лучшие дни своей жизни на обзаведение занавесками, то есть заниматься систематическим трудом”. Знакомый упрек в отсутствии систематического знания и систематического труда (в сжатом виде это – основной упрек интеллектуала интеллигенту). Секацкий, впрочем, предчувствует два сценария развития для интеллигенции. Либо принять “идеологию исправной сантехники”: “жить без протекающих потолков, добросовестно работать, обустраивать будни, не слишком вглядываясь в дальние горизонты… Что ж, для Швейцарии или Словении это вполне приемлемый сценарий. Но даже в случае Франции он уже вызывает сомнения – и уж тем более не годится для России с ее свободно парящей интеллигенцией”. Либо – и вероятнее всего – другой вариант: симфония с властью, поскольку история показывает, что “язык русской образованности, равно как и ее специфические творческие импульсы, могут процветать или хотя бы просто существовать лишь под прикрытием кокона государственности (…) отсюда вытекает инстинктивное влечение интеллигенции к имперскому началу – при сохранении негативизма ко всем его конкретным воплощениям”.
То есть, отвесив в конце тезис насчет “вечной неспособности” и “вечной подчиненности”, философ тем самым элегантно дезавуировал любые попытки изменить статус, положение, роль интеллигенции, оставив ее в прежнем маргинально-подчиненном состоянии. Это советы постороннего: сам Секацкий живет явно другой жизнью, где, по-видимому, ситцевые занавески в качестве цели жизни и государственная бюрократия не мешают вольному течению интеллектуальной мысли. Однако ни слова о том, чтобы сделать интеллигенцию тем, чем она и должна быть, – независимым экспертным сообществом, которое не подчиняется власти и не погоняет власть, а делит с ней ответственность.
Следующий дискуссионер – Александр Власов из издательской компании “Гротек” – представляет собой классический тип “интеллектуала-практика”. Сугубо материалистическое понимание жизни, труд сам по себе оправдывает все: “Мне приходиться работать по четырнадцать часов в день, чтобы семья достойно жила. Чтобы сотрудники хорошо зарабатывали. Чтобы те журналы, которые я выпускаю, и те мероприятия, которые провожу, были максимально полезны читателям и участникам в их повседневной, профессиональной деятельности”.
Словосочетание “были полезны читателям” особенно интересно: именно прикрываясь этой самой “полезностью”, большинство общественно-политических изданий в 1990-е годы превратились в “желтые”, пустые. Вопрос о том, как Власов понимает “пользу”, что приносит большую пользу обществу – разговор в СМИ на серьезные темы или полезные советы по обустройству кроличьего домика, – даже не ставится.
Отдельные настоящие интеллигенты, по Власову, “пассионарные личности из интеллигенции пошли в конце 1980-х – начале 1990-х именно в бизнес, чтобы доказать делом свой статус”, но в целом “интеллигенция оказалась единственной социальной группой, так и не “встроившейся” в рыночные отношения”.
Типичная черта интеллектуала-практика – постоянная апелляция к практической пользе, конструктивности, деловитости, притом, что оценки своего труда с точки зрения ценностных категорий не предполагается. Речь не идет о том, ради чего “труд по четырнадцать часов”, речь не идет об эстетическом или этическом качестве производимого продукта – все подменяется “полезностью” и успехом. Вот вам – тип нового Сахарова, которому важно сделать свою бомбу качественно и в срок, работать над ней “по четырнадцать часов”, не думая о моральных и этических результатах труда. Прибавьте к его монологу слово “польза”, и абсурдность внеэтической интеллектуальной позиции предстанет во всей красе.
Госдеятель Сергей Степашин (интеллектуал-государственник) завершает эту дискуссию: он пытается привить нам мысль о том, что раньше борьба интеллигенции с государством была оправдана, а теперь все изменилось: “Возможно, генетический страх интеллигенции перед прежним государством трансформировался среди части сегодняшнего вневластного интеллигентного слоя в презрительное, а то и антагонистическое отношение к государству нынешнему. Приходится сожалеть, что эта трансформация порой не останавливается на стадии оппонирования – естественного состояния внесистемной элиты в любом демократическом государстве”.
Господин Степашин употребляет в отношении интеллигенции термин “внесистемная элита”, и здесь русский язык вновь играет злую шутку: любая элита, по определению, внесистемна, если речь идет об элите в ее демократическом изводе, о действительно независимых экспертных сообществах, а не об элите имитационной, формально “назначенной” телевизором или бюрократическими институтами. Здесь же роль интеллигенции подсознательно понимается как одно из ответвлений имитационной демократии, лояльной культурной оппозиции. То есть она имеет право высказываться по поводу русского языка или охраны памятников, но о политике, скажем, – ни-ни. Задача интеллигенции, по Степашину, – “нейтрализация извечного недоверия российского гражданина к государству”, “нам бы вынуть фигу из кармана ради обустройства страны”.
Подведу краткий итог. В число своеобразных заповедей российского интеллектуала входят следующее: много работать, не задумываясь о моральной и эстетической – высшей, стало быть, ценности труда, понимая пользу как сугубо материальную категорию: условно говоря, “чтобы семья достойно жила” (Власов); использовать интеллект в качестве высокоточного бесконтактного оружия – как игру ума, для пострения экстравагантных, парадоксальных оппозиций, отказываясь от ответов и советов, от ценностных высказываний, поскольку ни одно мнение не должно быть окончательным (Секацкий); наконец, модернизировать интеллигентские практики, отказавшись от ортодоксии, наиболее одиозных установок, стало быть – нарушать границы, размывать ценностные понятия (Еременко). Во всех трех случаях (а добавим сюда и тезис Степашина – “не быть внесистемным критиком”) из интеллигентского императива вымывается этика, осмысление происходящего с точки зрения высших ценностей, моральных и этических норм. Таким образом, с интеллектуала снимается моральная ответственность за содеянное. Интеллектуал – в российском его значении – превращается в фантом, фикцию, чей статус становится катастрофически неполным в сравнении со статусом его западного аналога.
Труднее сформулировать задачи, которые сегодня действительно стоят, как мне кажется, перед русской интеллигенцией. Каково ее место, зачем она нужна, в чем ее предназначение в нынешнем, глобальном мире? И как сегодня надо понимать “этические задачи” не только в русском смысле, но и в мировом?
Я начал статью с вопроса о соотношении в мире свободы и необходимости: в этой игре интеллектуальному мировому сообществу предстоит в ближайшие десятилетия исполнять, на мой взгляд, ключевую роль. На недавних философских чтениях, прошедших в рамках II Биеннале современного искусства в Москве, Борис Кагарлицкий сказал, что культуре предстоит стать новой религией: в то время как мировые религии в силу своей конфессиональной непримиримости сегодня скорее разъединяют, чем соединяют, только культура может стать новым интернациональным учением, которое снимает национальные различия. Культура (в широком смысле слова и явления) действительно гарантирует равенство всех своих участников – независимо от их происхождения: тем более что вместе с процессом стирания географических (или геополитических) границ и задачи интеллектуального сообщества во всем мире интернализируются. Попытаюсь обозначить основную проблему, с которой интеллект неизбежно столкнется и уже сталкивается в XXI веке. Проблема эта – в той самой Необходимости, возведенной в абсолют как принцип сегодняшнего мира: мир необходимости и свободы сегодня все настойчивее превращается в однобокий мир Необходимости.
Главное следствие “мира как необходимости” – это проблема Лишнего: современный мир со всей энергичностью отрицает, не приемлет и не предполагает Лишнего – действия, размышления, художественного акта (творческий акт вообще “лишний”, по определению), если таковые не обладают практическим (коммерческим, житейски-логическим) смыслом. Коммерциализация общественно-политических изданий (перевод их в формат таблоидов), теоретических исследований, культурных проектов стала уже общим местом, естественным явлением в постиндустриальном мире. Но как раз это не является особенной проблемой: в конце концов система грантов, господдержка (культура всегда на совести государства) могут амортизировать эти процессы. Гораздо более сложные трансформации происходят с мировоззрением, сознанием нынешних и будущих участников интеллектуального сообщества: с учетом смены ценностных ориентиров интеллект сегодня менее всего направлен на создание абстрактных построений, на создание Лишнего, того, что не обладает вульгарным “практическим смыслом”. Однако отсутствие права на Лишнее парадоксальным образом лишает культуру и цивилизацию смысла, творческой интенции, энергии: без свободы и “лишности”, неподотчетности ума нет высших результатов ума. Есть действие в рамках уже известного, повторение прежних шагов, топтание на месте, повтор и копирование. Ум, направленный на решение сугубо практических задач, подобен художнику, которого заставляют работать маляром. Мир, организованный только по принципу необходимости, выталкивает свободу как принципиальное завоевание, принцип европейской цивилизации, за свои пределы.
Немотивированность, нематериальность, невыгодность интеллектуального действия в XXI веке становятся самостоятельной ценностью. Первая задача интеллекта в современном мире – отстоять свое право на совершение нелогичных, непродуктивных с точки зрения большинства поступков. Творческим актом можно считать и свободное, “невыгодное” поведение – само по себе сознание творца, интеллектуала.
Интеллигент и интеллектуал (и в западной, и в русской традициях), как ни странно, в этой точке сходятся: их высшее предназначение сегодня – с учетом наступления эпохи Необходимости – давать пример свободы. Одним своим существованием, убеждениями, поведением демонстрировать ДРУГОЙ образ жизни, тем самым поддерживая мировой баланс между свободой и необходимостью. В наличии и действиях таких людей – своего рода оправдание вообще всей европейской цивилизации – цивилизации духа, которая основной интенцией предполагала стремление за пределы видимого (Шпенглер), а значит, неизбежное столкновение с неизвестным, выход за пределы сиюминутного, материального. Сегодня это право на свободу, нелогичность, немотивированность поступка, мысли как никогда нуждается в защите.
Тут же с неизбежностью встает и “вечный” вопрос русской интеллигенции – ее отношение к работе. Традиционно понимаемая интеллигенцией “работа” (умножение духовных богатств) в большинстве случаев сегодня оборачивается выполнением вторичных, лишенных творческой потенции, формализованных действий: работа в режиме “офиса”, “службы”, “конторы” оказывается не меньшим “симулякром”, чем пресловутые материальные ценности, приобретаемые по соображениям “престижа” или “статусности”. Если взять для примера традиционную сферу интересов интеллигенции – печатные СМИ, – то за последние два года в России не появилось ни одного (!) нового относительно серьезного влиятельного общественно-политического издания, газеты или журнала (газета “Консерватор” возникла на рубеже 2002-2003 годов, “Русский “Newsweek” возник в 2004-м). Между тем наблюдается массовый отток “серьезных” журналистов в глянцевую, развлекательную журналистику, объем которой с каждым годом все увеличивается. На такую-то “работу” и настраивает нас господин Власов в своем “интеллектуальном” воззвании. Но если это и есть та самая “работа”, то самое “дело”, которым страстно манят “наконец заняться” интеллигенцию, следовало бы признать, что ей честнее перебиваться случайными заработками, получая нищенские бюджетные зарплаты за традиционные учительство или библиотекарство.
Свобода поступка или мысли, отстаивание права на такой образ жизни становится сегодня вещью более ценной для интеллигенции, чем так называемая “работа” – слово, которое сегодня скомпрометировано миллионами экземпляров пустой печатной продукции, километрами схематических фильмов и словоблудием пиар-агентов массовой культуры. Ориентация на один только эффект, на материальный успех сужает горизонт интеллекта. Если иметь в виду большинство интеллектуальных профессий, то они, по сути, невозможны без производства ЛИШНЕГО – то есть без постоянной рефлексии. Для того, чтобы противостоять сегодня тоталитаризму Необходимости, нужны те, кто способен подняться над ней. Это особенно актуально в России, где нет общественной “привычки” к свободе. Интеллигенция и интеллектуалы – те, кто нагуливает первое “мясо свободы”, те, кто способен ощущать ценность свободы не только абстрактно, но и почти материально, физически. Таким образом для будущего России важны не столько их “дела”, сколько ценности, которые олицетворяет и отстаивает эта прослойка.
Высшая задача современной интеллигенции – не столько в том, чтобы объяснять, сколько в том, чтобы взрывать логику мира, давать примеры иномыслия, заставляя человека сталкиваться с неизвестным. Ведь, как полагал выдающийся немецкий философ и культуролог Теодор Адорно (“Призмы. Критика культуры и общество”, 1955), главный вред, который наносит любая стандартизация человеческому сообществу, – это “искажение сознания людей до уровня, на котором критическое мышление оказывается под угрозой искоренения”. И заметим: только не имея ответов на все вопросы, человек остается человеком.