Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2007
… Я ничего не мог поделать с собой, – меня бил какой-то глубинный, счастливый и беззвучный нервный смех, граничащий с затаенным рыданием, и я знал, что если она скажет еще что-нибудь про еду или о том, как я сижу, я глупо и блаженно зареву при всех, никого тут не таясь и не стесняясь…
Константин Воробьев. Вот пришел великан
1
Плотов встретил Алину на юбилее Учителя.
Все это, в принципе, можно было бы назвать и веселыми поминками – их всегда трудно различить. В просторном помещении родственники, друзья, официальные лица переступали у стен в виду длинного стола с едой-питьем да изрекали присталые речи, погрущивая, а то и всхохатывая.
Увидев Алину, Плотов, приехавший сегодня утром из пункта С., где обитал уже чуть ли не три десятка (мамма миа!) годков, в пункт О., свой город детства и юности, постарался отсидеться, точней, отстояться, за спинами, не выпадать пред ея, Алинины, очи. Однако дочь Учителя Инна – хозяйка церемонии и этого дома – пригласила к выступлению сперва Алину (как руководителя камерного квартета, носящего имя Учителя), а потом и Плотова, “большого друга Учителя, написавшего о нем книгу”.
Алина вышла “на люди”, с трудом удерживая предназначавшийся Инне роскошный букет из нездешних огромных красных цветов, украшенных витиеватыми стрелами; чем-то она напоминала сестрицу из сказки Андерсена, которая связала братьям одежки из крапивы. Увидев ее в проеме меж людьми – избирательно: волосы, собранные в хвостик на затылке, открытую шею, – Плотов почувствовал звонко-тревожное нутряное вибрирование. Как в тот, самый первый раз. Волна пронизывала все его основания не то жаром, не то ознобом, почти превращаясь в некое погудывание – в грудной впадинке возле шеи.
Произнося свой спич, Плотов намеренно расположился полубоком к Алине, чтоб только не посмотреть ей в глаза, не обжечь открытым, так сказать, звуком. Ну тише, тише, тише. Спокуха на лице! “Три из норки вышли мыши и сказали: тише, тише, нуте-ка, давайте-ка плясать…”
Смотреть Алине в лицо не стоило: Плотов прекрасно помнил об ураганном впечатлении, которое она произвела на него предыдущие “полраза”, когда встретились здесь же (а более нигде и никогда) – по тому же поводу, лет десять, если не тринадцать, назад.
Душевное здоровье предполагает: если нет возможности продолжения, человек должен бы, как минимум, задвинуть высасывающую память на задворки сознания – иначе как же вообще существовать дальше?
Тогда тоску последействия Плотов изжил с затруднениями.
Плотов, как все или как многие, привык различать и понимать – какую женщину видит перед собой, какое впечатление она производит на него. Встречая нового человека, чаще всего знаешь, кто это и что, ведь люди ощущают друг друга даже на ферментном уровне. К новому человеку безотчетно испытываешь приязнь или антипатию. Конечно, возможны (чего там, и в наших жизнях были-бывали!) всякие встречи, ибо человеки вариативны и множественны. Кто-то проживает жизнь с кем-то рядом, возможно (или даже наверняка) посланным ему судьбоносно или, не побоимся этого слова, провиденциально, однако союзы, связи и комбинации различны и крайне редко человек встречает того самого, от кого сердце заходится, кого ощущает и на расстоянии, о ком помнит (а то и печется) годами. (Это отсюда происходят недоуменные сторонние реплики: “И что он в этой пигалице нашел?! И вообще странная пара”. А у него от нее – зрачки сужаются. Или расширяются?)
В общем, как некогда обронил осмотрительный задним умом друг Плотова, “дай вам Бог никогда не исполнять романс с безграмотным рефреном “Только раз бывают в жизни встречи…”
Но уже квартет, ведомый Алиной, первой скрипкой, поманил себя и всех в элегические выси – то уводя по скорбным тропам Альбинони и Марчелло (это, видимо, были ее новые переложения для их ансамбля), то надрывая сердца вальсом Свиридова к пушкинской “Метели”. Вторая скрипка и альт звучали убогонько, но виолончель была хороша.
2
В прошлый раз Плотов обменялся с Алиной несколькими репликами на прокуренной лестнице у кабинета Учителя (с которым они дружили порознь), с превеликим трудом удерживая себя, чтоб не касаться, не трогать ее, не протягивать к ней руку. Когда же осознал, что это почти непреодолимо, то постарался, условно говоря, отвернуться, чтобы упразднить в себе это. Благо тогда она ушла с общего сборища, кто-то за ней, кажется, зашел (муж? любовник? оба-двое? какая, к черту, разница?). “А кому это когда мешало?” – говорила одна умная подружка Плотова; но лишь после ухода Алины Плотов расцепил пальцы.
Он был устроен так, что и не предпринимал никаких шагов навстречу, если не чувствовал, что с той стороны к нему обозначен интерес. Домогаться, брать измором, канючить, стоять ночи напролет под балконом у той, кому безразличен, – это была сага не про него; “мне не нужен тот, кому не нужею я”. Иное дело – под другим балконом, откуда ему сияют восторженные и любящие глаза… Возможно, такова была защитительная особенность его психики, не позволявшая ломиться в запертые двери. Гордость? Вряд ли. Просто, по-видимому, нужды не было. Хотя… Самому трудно судить, да он и не думал о том; однако – не надо смеяться! – кое для кого и Плотов был “искрящимся источником любови”, как смешно написала в посвященном Плотову опусе одна графоманка, приславшая ему свою книгу. Посвящение повергло Плотова в изумленные размышления.
Давно и остроумно подмечено: если он говорит, что его к ней тянет, значит, так оно и есть. Тогда Плотова не то что потянуло, а рвануло к Алине. Это был словно “тихий взрыв”. Тихий? Ха.
Теперь, за изрядно опустевшим общим столом, они с Алиной сидели почти рядом, и Плотов поглядывал на нее сбоку, из-за спины ее соседки-коллеги, впрочем, стараясь не погружаться, поскольку, ясно, “нет выхода из этого исхода”: ничего не будет.
Кабы не память о той дрожи.
Сегодня, под чудесную водку, а потом и прекрасное красное, Плотов говорил живенько, к исполнению песен не стремился. Его внимательно слушали.
– А вы знакомы с поэтессой Натальей Зинченко? – вдруг обратилась к нему Алина. – Она ж там, у вас в С., теперь “культурная начальница”.
– Не близко, но хорошо знаком. Мы с ней даже на “ты”. Не раз вместе ездили выступать в совместных концертах. А года два назад, на новогоднем балу, получили приз от городского головы за импровизированное исполнение рок-н-ролла – дуэтом. Развлекались.
– А знаете, у нее мужа током убило, вчера сорок дней исполнилось. – Алина уведомляла Плотова и всех, кажется, с некоторой энергией изумления, которую можно было по ошибке принять за напор.
– !!!!!!!
– Да, в своем доме что-то они строили-ремонтировали. Он взялся обеими руками за оголенные провода, даже успел сказать товарищу: “Отсоедини меня”.
– Боже мой! – воскликнул Плотов. – Муж Наталью боготворил. Бизнесмен, он всегда подчеркивал, что ради ее творчества готов горы своротить.
– Вот-вот.
– Я ей обязательно позвоню.
– Да, позвоните, позвоните.
Потом все, уже хорошие, говорили, разумеется, о духовном единстве Русского мiра, об абсурдности границ между Россией и Украиной, о последнем вокальном цикле Учителя, вообще об Учителе, который в жизни каждого из них значил немало…
– Я буду молоть ему всякую чушь. Я не могу оторваться от его лица, – сказала Алина подруге.
Плотов – услышал.
И постарался не дрогнуть.
То есть дрогнул, но постарался убедить себя в том, что старается – не.
3
Гости почти разошлись.
Уже в дверях, размыкая хозяйкины напутственные объятья, Плотов услышал отчаянно-сжатый возглас: “Галя, он уходит!” – и, обернувшись, увидел приближавшуюся из противоположного угла Алину.
– Вы уходите? – риторически спросила она.
– Поздно уже.
– Непременно надо сейчас идти, да?
– Предела прекрасному нет… А у вас есть какие-то предложения? Можем их рассмотреть, – не снимая руку с плеча Инны, изрек Плотов самозабвенно идиотским тоном (что уж говорить о сопутствовавшей притыренной ухмылочке); пожалуй, красное после водки пить не стоило.
– Ну, мы тоже скоро… уходим… Да, скоро… Сейчас вот… Подождите, пожалуйста, мы вместе…
Спустившись из мастерской-мансарды этажом ниже, Плотов вызвал лифт. Услышал приближающуюся в лестничной полутьме музыкальную парочку – Алину и Галину, и окончание досадливой реплики: “…и быстро ж, блин, все мужики исчезли”.
– Я вас жду! – подал голос Плотов из мрака.
– Ой! А вы слышали, о чем мы? – вроде бы смутилась Алина.
– Нет-нет.
– Вот и хорошо.
В лифте Плотов пытался вжать себя в себя, чтобы не касаться. На улице, понимая, что теряет контроль над ситуацией, стал прощаться, снова сославшись на позднее время.
Однако ее взгляд и повторенный вопрос: “Вам непременно нужно сейчас идти?” – в одну секунду смели все его защитные построения, которые он воздвигал и в этот вечер, и прежде. Мнимый забор в одночасье рухнул, как Берлинская стена, и на обломках препонов произрос – подобно Фениксу – подвыпивший (ну самую малость) Плотов, обдуваемый ветрами грядущего иллюзорного и мучительного счастья, в каком-то почти злобном кураже, словно мужик, только что устроивший разгром в собственном доме, а то и сокрушивший Отечество: ну все, абзац!
“Ничего мне не понять на высоком ложе, поцелуем не унять чьей-то дивной дрожи, не цепляться за плечо на краю обрыва – отчего так горячо? отчего счастливо?.. И не снится мне обрыв прямо с кручи горной, где сидит, глаза прикрыв, старый ворон чорный; старый ворон, чорный вран, – все он ждет зевая, пока вытечет из ран кровь моя живая”.
Но и на этой нервенной ноте Плотов почти честно постарался соблюсти инерцию:
– Я из дому без денег выскочил, да и отец волнуется, он дома один.
– Ходит?
– В смысле?
– Ну отец – ходит? Сам – передвигается?
– Слава Богу.
– А у меня, как маму год назад похоронили, отец – лежачий, – с печалью сообщила Алина и, с тихой настойчивостью смелой мышки, приглашающе, но твердо сказала: – Едем? Тут недалеко, пять остановок.
– Есть необходимость? – дурковато тянул напрасную волынку Плотов, уже сорванный с нарезки.
Она кивнула.
– А что нас там ждет?
– Общение.
– Сильный ответ. И куда мы?
– У Гали – трехкомнатная квартира. Дети – в Питере, учатся…
– Мы, бывает, засиживаемся после концертов, – вступила Галина, обнимая виолончельный футляр и явно не въезжая в подспудную тему. – Алин муж… он художник… опять скажет: “Снова в три часа ночи поддатая пришла!” Хи!
Аля кивнула, а Галя утвердительно закончила:
– Но Алина Данилна у нас – женщина основательная: спать обязательно приходит к себе домой!
– Да, такое мы на своем веку уже слыхивали, – сказал Плотов, – “у всякого индивидуя должно быть свое койко-место”. Знакомо. Завидный консерватизм. – И добавил после паузы, пародируя менторскую интонацию: – Похвально, похвально!
Троллейбусы еще баловали поздних пассажиров своим явлением. За время краткой поездки Плотов с Алиной, сидючи на пустых креслах, разделенных проходом, говорили о чем-то дежурно-второстепенном, при этом не сводя друг с друга глаз и клонясь встречь – как те рябина и дуб из песни.
Подходя в темноте к надлежащему подъезду, Плотов вел Алину, держа за правую ладошку, – маленькую, уютную, родную… Родная рука – у чужой жены? Недурно, Арсений Данилыч!
Плотов даже не стал (не был в состоянии, да и не хотел!) погружаться в полутона, размышлять, что же движет Алиной – печаль ли какая, месть ли кому особо дорогому, желание ли вытеснить с помощью Плотова кого-то из своего сердца, “отдохнуть”, в конце концов… А может, это был способ избавиться от какой-то фобии (уж Плотов-то знал, что такое страх и бессилье перед ним!). Или – еще проще (сложней?): она была влекома посылом, подобным его собственному.
4
У Галины сиделось хорошо – на кухоньке; три комнаты были оставлены в распоряжение большой дымчатой вислоухой кошки. Плотов хлебнул недурного белого (!) винца, а потом ему все же всучили гитару. Оправдывая ожидания, запел. Глядя в Аличкины ясны очи:
– “Отвалились у птицы ресницы, потому что любила плясать. Заплетите ей патлы в косицы, научите – как прежде летать. Дайте выпить ей пирамидону иль какого еще порошка. Пожалейте ее, примадонну, чтоб с утра не трещала башка…”.
И вдруг увидел, что она чуть ли не хлюпает носом – сдерживаясь, не давая себе раскиснуть полностью. Но как-то слишком всерьез.
Плотов сменил регистр:
– Из любимого, и в соответствии с текущим моментом… Но тоже почему-то про птицу. Про другую, наверное. “…Отчего же ты, ворона, смотришь карими глазами, плачешь синими слезами, бредишь розовой мечтой? Ведь вчера еще глядела ты зеле-о-о-ными глазами, так скажи мне, друг любезный, приключилось что с тобой?.. И ответила ворона: “Это – осень, осень, осень…” и, легко взмахнув крылами, улетела в Ма-га-дан-н-н”.
Улыбнулись, на минуту отринув очей очарованье – унылую пору, а с ней и октябрьский депрессняк, мимолетно снимаемый Богородичным Покровом. Осень – это совсем уже здесь. Осень – это близко всем. Особенно грешникам, которым вполне “за тридцать”.
“…К осени человек понимает, как быстротечен смех, как лаконично время, но жаловаться – кому? К осени человек понимает, может быть, паче всех, что телегу тянуть с другими, а умирать – одному… Впрочем, на осень это как еще посмотреть! Осень – венок волшебный, жертвенный урожай. Осень – ведь тоже лето на четверть или на треть. В осень верхом на ворохе жаркой листвы въезжай!.. Где, утоляя жалких, свой золотой Покров, греками иль болгарами названный “омофор”, держит над миром Матерь выше любых даров, как бы ни пела плаха, как бы ни сек топор…”.
Затем Плотов исхитрился усесться за столик как-то так, что их с Алиной ноги сразу нашли друг друга. Подсунул свою стопу – под ее миниатюрную, чтоб та не мерзла, а второй своей – еще и накрыл, словно двумя ладонями обнял. Да он бы и щеками-губами прижался к этим дивным маленьким ногам…
“Чуть узенькую пятку я заметил”, – воскликнул изумленный пушкинский Дон Гуан, а слуга его Лепорелло сходу прокомментировал – вполне саркастически, но и уважительно: “Довольно с вас. У вас воображенье в минуту дорисует остальное; оно у нас проворней живописца, вам все равно, с чего бы ни начать, с бровей ли, с ног ли…”
Мммм.
Галина вышла поговорить с вислоухой, а они так и сидели, проникновенно поглаживая под столом друг друга; изредка он слегка поднимался пальцами ног по ее голеням, спрятанным в черные колготы под серой юбкой.
Аличка. Женщина в белой блузе, с голубовато-зеленым платком-батиком на плечах, смотрела на Плотова, как умный, изумленный и растерянный совенок, протягивала руку – ног было недостаточно! – и трогала его! Это были не просто касания, а поглаживания, заключавшие в себе не только продолжительность, но и, пожалуй, сожаление о том, что ладонь следует иногда убирать.
Плотов был обманываться рад: ему хотелось думать, что Алина трогает его столь содержательно, как трогал бы ее он сам, но до поры не торопился. Однако потом погладил хвостик ее волос, коснулся щеки, да так и замер, потому что она удержала его руку, прижав плечом. Он потек навстречу ее склоненной набок голове, и сразу их губы встретились, забылись друг в друге. “Уста наши открыты вам, сердце наше расширено…” Скажешь ли лучше апостола Павла? Или апостол говорил – о другом, внестрастном?
Тогда скажи сам: “Сок забытья, забвенья нектар под языком ее…”
Стих на Плотова накатил-таки, что бывало нечасто. И потому Плотов еще немного попел-почитал – из нового, достав, чтоб не ошибаться, из сумки распечатки. И под занавес выдал эксклюзив – для скрыпалей:
– “Смычком измучив верную, концертную, устав, как в поединке за бессмертную, по мостовой, – проворно, как с пригорочка, студенточка идет, консерваторочка…”.
Алина мяконько заявила, что он все исполняет как-то не так, что надо что-то подправить, привела в пример местного барда, Шумова, что ль. (Гений, ё! Уж не дружок ли? Ух, если б Плотову жить в О., он бы всех ее дружков на нет извел, нанивэць, как сказали бы в граде С. Самонадеянный ты тип, Арсений Данилыччч!). Захмелевшая Галя стала убеждать ее, что все чудесно, что это такая авторская манера. Алина не соглашалась, поглаживая его ноги под столом уже и второй стопой.
– Я готов, – сказал Плотов Алине на ухо.
– К чему?
– Подправлять.
Она отстранилась, чтобы заглянуть ему в лицо. В глазах ее прочиталось что-то вроде ласкового улыбчивого: “Ду-ра-чок!”
Плотов убрал очки с носа.
– Господи, он снял их! – воскликнула Аля, глядя куда-то вверх, в стену.
– У тебя глаза – такие ж, как у меня, – опередил ее Плотов.
– Серые? Дай внимательно погляжу, запомню, пока ты опять не скрылся за стеклами… Удлиненные, как рыбки. Красивые.
– Все равно не запомнишь.
– Ты меня недооце-е-ниваешь…
– Кросафчег, – злясь на себя, сказал Плотов.
– Что-что?
– Так на интернет-сленге, любовно называемом “язык падонков”, звучит слово “красавчик”.
– Фу!
– Вот именно… А ты вообще-то пользуешься электронной почтой?
– Я и обычной – не очень. Но, в принципе, в филармонии есть – в канцелярии – такая связь.
– Такая связь… – эхом отозвался Плотов.
– А что?
– Напишешь мне когда-нибудь, чтоб я знал, что ты обо мне хоть иногда вспоминаешь: “Превед, кросафчег!” или “Превед, медвед!”. А я отвечу.
– И письмо попадет к секретарю. А как ты насчет – позвонить мне? И потом: ты ведь сюда иногда приезжаешь?
– Трезвая мысль. Но мы ведь живем в двадцать первом веке, и электронная почта позволяет не умирать ежедневно – в неведении. А то может ведь статься, как справедливо, и по звуку более чем убедительно, заметил небезызвестный Борис П.: тоска с костями сгложет…
Алина словно уменьшилась (или Плотову показалось?), как воздушный шарик, подаренный Пятачком ослику Иа.
– Я подумаю об этом завтра. Так, кажется, говорила Скарлетт? Это тебе цитата в ответ на цитату.
– Умница.
– Кто?
– Да, думаю, вы обе.
Плотов потянулся за бокалом.
– Какая у него маленькая ладонь! – воскликнула Алина.
Плотов пока не привык и не мог понять, в каких случаях она говорит о нем как о третьем лице.
Аля взяла его руку и приложила к своей, вкрадчиво касаясь ладони с обеих сторон.
– Не меньше твоей, – улыбнулся Плотов.
– Пальчонки какие занятные. И тоже – мозоли от струн. А подушечки на ладони мя-а-генькие. Тигр.
Ну как нужно было понимать ее прикосновенья? Если б знать, что в предыдущей жизни она была скульптором, тогда бы ее тактильное влечение объяснялось просто: имея толику фантазии, можно вообразить вожделение, с которым художник осязает модель. Угодив в смещенное состояние чувств, Плотов был не способен на самые простые трактовки.
– Однако ты меня рассматриваешь, как Набоков – бабочку… Но, скажу честно, сам себе дивлюсь: меня это не смущает. Рассматривай, пожалуйста, дальше. Много чего еще осталось.
– Я – как Набоков? А ты как кто, в таких очищах? Все мои морщины, наверное, в них видны, и даже недостатки воспитания, не говоря о нравственных искривлениях.
– Зачем так преувеличивать: “морщины”! Есть же в русском языке суффиксы, которые уменьшают и ласкают: морщинки.
– Суффиксы есть. Но их к лицу не прилепишь. Очень хорошо, что ты очки снял!
– Но я стал тебя хуже видеть.
– Можно видеть и без глаз.
– Я подумаю об этом. Сегодня… Однако как учесть расхожее мнение, что мужчины любят глазами?
– Не смотри на меня сквозь очки.
– Без них ты видишься нерезко.
– И прекрасно, будем считать это романтической дымкой.
– Но я хочу смотреть на тебя.
– Ты же внимательный. Ты же уже посмотрел.
Она сказала это уж очень тихо. У Плотова защемило в носу.
– У меня память плохая. Я должен ее подпитывать.
Не уходя из Алиных рук, Плотов перевернул ладонь. Она удержала свою сверху, как барышня на балу, приглашенная кавалером на танец.
– Какой большой камень! – сказал Плотов, увидав кольцо. – Яшма.
Галина протянула ему руку:
– И у меня – почти такой же. Это авторские работы здешнего мастера. Очень недорого.
– Да-а, вы весьма художественные девчухи!
В кухню заглянула вислоухая, сразу притерлась жирнющей щекой к плотовской голени, запрыгнула к нему на колени.
– Мася чужих обычно не привечает! – удивилась Галина.
– Родич! – воскликнул Плотов, умиляясь и потрепывая звериху по морде. – Но, Галочка, против формулировки “чужой” я теперь категорически возражаю.
Аля поинтересовалась:
– Скажи, а как мама тебя называла? Арсик? Арс? Грозно-то как звучит: Арс! Арсище.
– Сенькой.
Улыбнулась.
Аличка.
Еще не расставшись, он уже скучал по ней. И даже знал, как именно: страшно.
– И я так буду звать тебя, можно?
– Конечно, если тебе сто моих кило и моя пресловутая “импозантность” не помешают. О, находка: можешь звать Данилычем. Уважительно так, по рабоче-крестьянски. Маленькой женщине со скрипкой это будет к лицу, точней, к устам. Такой особый шарм: “Здоров, Данилыч!” И – хлоп по плечу!
– Неужели все-таки сто?.. Заманчиво.
– Провокаторша. – Он слабо сжал зубами ее намозоленный музыкой указательный палец. Удерживая, лизнул его.
– Мы с тобой оба – Даниловичи, – глубокомысленно констатировала Аля, убирая руку.
Плотов засмеялся. С ее миниатюрностью обращение к ней по отчеству все-таки никак не вязалось. Маленькая собачка, известно, – до старости щенок.
И – будто ожегся. “Буду?” Она сказала “буду?” Феноменальный оптимизм!
– Красиво звучит, по-кня-а-жески, возвышенно, протяжно, музыкально, строго и одновременно мягко: Алина Даниловна, – сказал Плотов. – Радуйтесь: ваши имена написаны на небесах!.. Михаил Илларионович… Евгения Геннадьевна… Ксения Арсеньевна…
– Так зовут твою дочь? Сколько ей?
– Двадцать два.
Плотов посмотрел на часы: полвторого.
– Он уходит! – сказала Алина пространству, туда же, вверх.
Пожалуй, это следовало признать “фразой вечера”.
– “Но вот ты уходишь, уходишь, как поезд отходит, уходишь… из пор моих полых уходишь, мы врозь друг из друга уходим, чем нам этот дом неугоден?..” – нарочито, но негромко, вставая и скрывая растерянность, продекламировал Плотов.
– Твое?
– Нет, это Вознесенский, “Осень в Сигулде”.
– Неплохо.
– Я очень любил в молодости. В нем ничего подправлять – не надо?
– Сенечка, – с почти слезной тоской сказала Алина, уже стоя совсем-совсем рядом с Плотовым и глядя на него снизу.
Плотов понял: он хочет, чтоб жизнь его закончилась теперь же, в эту секунду, ибо прибавить к ней уже будет нечего…
– Я могу забрать? – Аля показывала на тумбочку, где лежали страницы с текстами Плотова.
– Разумеется. Там, в файлике, если хочешь, еще и главы из моего дневника, с восемьдесят девятого по девяносто третий годы. Об Учителе. Мне кажется, тебе будет интересно.
– Кто бы сомневался.
– Не скажу за всю Одессу, но Инна говорила по прочтении, что “офигела”.
– У тебя с ней роман?
– У вас на меня досье?
– Ну около того.
– У меня с ней – нет.
Алина свернула бумаги пополам, сунула в сумочку и стала что-то искать в ней.
– А-а-а! – вспомнил Плотов. – История про “около того”. Свидетелем мне и рассказанная, женой моего друга, тогдашней филфаковкой Дальневосточного универа. В поморской деревне дело было, на Белом-то море, в восьмидесятом, примерно, году. Деревня увядающая, в которой осталось несколько баб разного возраста и один мужичонка завалященький, который долго мыкался, наконец выбрал себе одну. Ну, типа, свадьба. Натурально, белые ночи. Сидят все во дворе (и студентки, сбирательницы фольклору), пьют-поют. Затем “молодые” уходят в постелю. Ночь светла, бабы и девки подпивают изрядно, вдруг одна говорит, де, пойдем-ка посмотрим, что там молодые делают. Идут к избе. Грохочут в ставни. Долго никто не открывает. Разгрохатываются так, что округа ходуном ходит. Наконец в дверях медленно, очень медленно появляется мущщинка в поколенных трусах и пережеванной майке. “Васька, вы че, спитя ли, че ли?” Очень медленно чухает репу, зевает, почесывает грудя, прочия места и ответствует нараспев, сильно “окая”: “Ну, около того…”
Смеясь, Алина извлекла наконец из черной сумочки цветной буклетик – ее ансамбля, где на последней странице была запечатлена самолично, со скрипкой, очень впечатляюще.
– Тут все мои телефоны. И даже адреса. В том числе электронный – филармонии.
– Это тебя не гений-Шумов для буклета фотографировал? – натужно изобразил из себя ревнивца Плотов, должно быть, от безысходности.
Стрельнула оком.
– И без него от умельцев отбою нет.
– Кто бы сомневался, – собезьянничал Плотов.
5
В прихожей, увидав, как Алина натягивает сапоги – лиловые, высокие, с блестящими пряжками и вострыми носами, Плотов, страдая от собственного “цитатного недержания”, которое у него неумолимо прорывалось и в случае недовольств, продекламировал: “Сапоги твои стоят в прихожей, будто я живу с кавалеристом…”
Но тут Галина, прощаясь, поцеловала Плотова в уголок губ, тронула седеющую бороду, улыбнулась, заглянула напоследок в глаза.
Отпущенный Плотов, подавая Алине одежку, теперь (“Зоркий Сокол”, блин!) – с каким-то непонятным трезвением – обратил внимание и на ее черное кожаное пальто с лиловой же вставкой и такие жжж, лиловые, перчатки, ох, и называется этот цвет как-то типа “фрез”.
“Нда-а…” – с тоской подумалось Плотову, переживающему диссонансное явление сапог, точнее, их гламурного цвета и провокативно “модного” фасона. Об эти сапоги его “грезы любви”, похоже, разбивались, как волны о риф. Плотов словно выпал в другой регистр, в чужое и чуждое, вроде ему дали знак, повесили на дороге “кирпич” в красном круге.
Но эта безутешная мысль сразу улетучилась, перебитая иллюзорным влечением и непроявленностью будущего.
Алина подхватила скрипку и сумочку – и вышла в ночь с ним. “Я тут неподалеку живу”.
И не успела за ними лязгнуть железная дверь подъезда и отсечь, словно вход в Аид, своим кодовым замком всю предшествующую жизнь, а Плотову уже казалось, что они лет двести стоят так – прильнув ртами друг к другу. Телесное – удивительно! – словно говорило на внетелесном языке. Родная, это я сказал “нежность”?
…Вышли из двора и повернули на черную, беспросветную улицу. Он снова остановился и, преградив ей путь, привлек к себе.
У него оставалась свободной левая рука, и, целуя ее глаза, указательным пальцем он проводил по ее лбу, брови, теряясь, не зная, как охватить всю ее сразу, чтобы запомнить, сохранить в себе, унести. Сбросил сумку на асфальт и, едва-едва касаясь, обнял Алино лицо, а потом легко провел по плечу, по груди.
– Я уже старая.
Она сказала, а он не понял акцента. Мол, что ж ты в старую влюбляешься, “большое дело” затеваешь? Или она имела в виду, что стара для столь энергичного фортеля, как роман, и “все женское у нее прекратилось”, как сказано про девяностолетнюю Сару? Ну пусть даже не в физиологическом смысле, а в пушкинском – “я пережил свои желанья…”.
– Ты красавица.
И стал снова целовать глаза.
“Старая”. В сорок семь-то! Если в сорок пять – ягодка опять, то что же в сорок семь? Ягодка совсем? Аэд хренов. Голос слабости, парадоксально звучащий с афористичной императивной силой, произнес:
– “После сорока лет человек должен умирать, потому что страшится он взирать на увядающую плоть свою”. Нарастающая физическая немощь ужасает нас, да? Особенно женщин.
– Да, должен, – согласилась Аля, вздохнула.
– “Этот страх безпримерный в башке суеверной, твоей умной, дурной, переменчивой, верной, – жадный опыт боязни, тоски, отторженья, я лечил бы одним – чудом изнеможенья. Потому что за ним – проступает дорога, на которой уста произносят два слога; два почти невесомых, протяжных, похожих, остающихся, льнущих, ничуть не прохожих… О, я помню: боящийся – несовершенен в смелом деле прицельной стрельбы по мишеням. О, я знаю, что дверь отворяет отвага, и летает безкрылая белка-летяга… Плоть поможет? Положим, и плоть нам поможет: ужас прежний – на ноль, побеждая, помножит, чтоб отринуть навек злой навет сопромата. Сочлененье и тренье – завет, не расплата. Плоть – сквозь плен осязанья и слуха — прозревая, восходит к подножию духа, тех прославив, кто в боязной жизни прощальной льды расплавил телесною лампой паяльной”.
– Не поможет, – вздохнула Алина. – Можно сказать, ее уже и нет.
“Да уж, – подумал Плотов. – Трещит по швам. Того и гляди, разлетится в клочья. В последний раз. И ведь больше не срастется, как лягушкина шкура. Года не те. Не пришла ли пора отчаливать, по кусочку, – в инобытие?”.
– А ты много стихов помнишь, – сказала Алина.
– Чересчур. Особенно чужих. Прочтешь там, в дневниках, мы с Учителем много об этом говорили: как скрытый мелос, расплесканный во Вселенной, в поиске воплощения находит проводника, через которого изливается. Иногда ночью вскочишь и слышишь. Мука. Изредка, правда, сладостная… К примеру, тычется новая мелодия, еще не узнанная. Она существовала вечно, до тебя, но тебе поручили ее извлечь из некоего светящегося яйцеобразного объема. Ты ее словно угадываешь и, зачастую мучась, тянешь сюда, в мир, пытаешься оформить. И – как на игле, жить без этого уже не можешь. В общем, вся жизнь на это и ушла.
– Не вся еще. Поживи.
– Кто знает?..
– Сенечка, ты такой тонкий…
– Я толстый. Но нервный. “Грустный и нервный мальчик…”
– Просто очень эмоциональный.
– Ты ежиков любишь?
– А кто их не любит?
– Есть такой анекдотец. Сидит ежик на пне и медитирует: “Я сильный… Я очень сильный… Я невероятно сильный…” Мимо идет мишка. Бац ежика лапой! Ежик летит и продолжает медитацию: “Но я легкий!.. Я очень легкий!.. Я невероятно легкий…”
– Буддистский такой ежик. Ты думаешь, это про тебя?
– В смысле “я толстый, но очень нервный”? Нет, я, пожалуй, не ежик… Я мишка.
– Тогда ежик – это я.
– Ежик в тумане. Заблудившийся и растерявшийся.
Алина с легким прищуром, угадывавшимся при тусклом свете далекого фонаря, тихо сказала:
– Ты мишка тонкий и нежный.
– Не бывает таких мишек.
– Ты же – есть?
При очередном поцелуе скрипкин футляр, который Аля несла в левой руке, не успел ускользнуть и оказался защемленным рвущимися друг к другу телами. Прямо там.
– Скрипка, давайте жить вместе, – выдохнул Плотов Алине в губы, уже целуя.
Она засмеялась, не отнимая рта.
6
Несказанное предощущение чего-то невозможного, но вот – становившегося реальностью, настолько переполняло Плотова, что он даже почти успокоился. Ему столь много и высоко хотелось объяснить Алине, он так ясно видел весь этот массив чувств и слов, что сразу запнулся, внутренне обозревая его.
Примолк и поймал ее взгляд сбоку-снизу. А как сказать? Она ведь все равно не поверит. Может принять его слова за пьяный треп, за минутное суесловие бескостного языка, за “литературу”. Слушать-то ей будет скорей всего приятно, но дело в другом.
– У меня нет задачи “всенепременнейшим образом” соблазнить тебя, распустить павлиньи перья, – Плотов говорил с уверенностью и свободой странника, идущего по горному плато; он был высоко, но на равнине. – А потому я счастливо спокоен. Скажу простую правду, и других слов пока нет: у меня крышу от тебя сносит.
– Да уж, если бы я тебя сегодня не “затащила”… – мягко и вместе с тем иронично, вроде бы недоверчиво возразила Аля.
– Не вижу противоречия… А кто вообще кого может затащить против воли? Кто кого может чему-то научить? Человек может лишь научить-ся и затащить-ся. Нет?
Плотов подумал: она возвращает ему его самого, возвращает его родной с детства город, неожиданным образом претворяя в жизнь давно ставшие иными улочки-дома, а также изменившихся и даже покинувших мир персонажей. Ее явление возвращало Плотову его, живого, снова в полноте поворачивало лицом к огромной, непознанной, пока еще предстоявшей жизни – как в юности.
Убитость, инерция существования там, в городе С., отходили на задний план, как прячется на иконе или живописном полотне старое изображение – не умирая навеки, но скрываясь под новой записью. Сейчас, благодаря Алине, слои менялись местами.
И уже всерьез чаялось, что дело вовсе не в нимбе алкогольных паров, овевавших милую головушку, а что она испытывает нечто подобное охватившей его сладостной муке бытия, что и она глядит так же, как он на нее: словно улетая в тоннель влекущего лица. И когда их лица складываются воедино, то за боковым зрением остаются, словно за скобками в предложении, и ночь с упавшими на тротуар листьями, и редкие светящиеся окна, и все сонмы: мужья, жены, любовники, любовницы, мужики-и-бабы, гаремы-блин-серали, вращающиеся неподалеку на постоянно-переменных орбитах, дети, весь мир, и-жизнь-и-смерть… Да, да, да! И смерть, да!.. О, великий эгоизм двоих-как-одного, во мгновение приносящий в жертву, как ферзя в шахматной партии, все-что-кроме-него-самого, но не знающий, что за этим воспоследует — торжество или падение собственного короля… Но бывает ли вообще в природе это два-как-одно?
– А-а-а, – Плотов махнул рукой, бессильный объяснить.
– Что, что? – тревожно заглянув в его лицо, спросила Алина, уловившая досаду иль безысходность.
– Да что сказать? И поверишь ли? Для меня это и есть та самая встреча, не о таких ли ночах Алексан-свет-наш-Сергеич говорил, что бывает их, сколько там, одна-две в жизни?
Для Плотова эта встреча была такой третьей, что уж тут поделать, не первой, да, годков-то и ему уж, почти полста, жуть! Первая была в двадцать, а вторая – с тридцати трех на тридцать четыре, а вот и эта приспела. Не будешь же рассказывать, что с первой он почти четверть века “состоит в законном браке”, а после второй существовал как после ядерной бомбардировки, по сей день неся в себе все ее разрушительные последствия. Натурально разрушительные: духовно, психологически, физически. “Что ж, вслед за ней другие были”, – как заметил тот же язва-Лепорелло. Уж лучше молчать. Скажешь разве о совпадениях – что и любимую им с детства и по сей день, влюбленную в него родную тетку, одну из самых дорогих в его жизни людей, тоже зовут Алиной, и что Алина внешне на нее сильно похожа, и что вторую его возлюбленную – фантастика! – тоже звали (и зовут, разумеется, ибо она жива и в известной мере благополучна) точно так же… И что все это – знаки, знаки, знаки!
Надо ли и это говорить? Скажешь, а она вдруг тебе ответит, что у нее своих тринадцать “знаков” в жизни, таких, как ты, Арсениев Данилычей; а опосля – пришлет трезвую и леденящую эсэмэсину (о, ненавистный телефон, убийца человеческих уз!), де, давай поживем-понаблюдаем, зачем мы нужны друг другу, да и нужны ли.
Прав был персонаж златоуста-Платонова: “А зачем тебе истина? Только в уме у тебя будет хорошо, а снаружи гадко”.
Но если язык нам дан как средство общения, то, конечно, нужно пытаться, как это ни мучительно, включать его в создание коммуникативных мостов, ну как еще донесешь до другого человека свое сокровенное? Но, о Господи, какая бездна непонимания подстерегает нас на словесном пути! Как рассказать жизнь, как рассказать хотя бы чувство?
Или молчать? Но тогда как она узнает о том, что с ним происходит? Ведь ему важно, чтобы она узнала. А может, ей легче станет – от одного лишь свидетельства его чувства. Что она – не “старая”, а ровно такая, какая ему нужна, какая должна быть…
– У меня есть мужчина, – вдруг отчиталась она, с интонацией, говорившей о полном обнулении того, что было между ними минуты назад.
“Не то, не то, не то… Не тот звук!” – внутренне заныл Плотов и выдал, кривясь:
– Это ты о мальчишке, вашем шофере?
– У тебя хорошие источники информации.
– Всего лишь реплика некоей доброжелательницы.
– Я так и думала… Одна?
– Что?
– Реплика.
– Больше.
– Мило.
– Достаточно одной таблэтки… Да, непреходяще известное сужденьице: “Милочка, не берите в любовники поэтов; лучшие любовники – это шоферы и дворники”. Так, кажется, а, Айседора?
– Пожалуйста, не надо.
“Бабка надвое гадает. Что, голубка, выпадает? Две надежды увядают, посередке зреет ложь. Не имеют повторенья жизнь – в стихах, Творец – в творенье. Ночью ставишь ударенье – утром губ не разомкнешь…”.
“Но что с этим теперь делать?! – безысходно подумал Плотов. – Очень своевременно. Что ж, по Сеньке и шапка… “Алина! сжальтесь надо мною…”
Да у него еще три часа назад было несколько женщин! – а значит, ни одной! А теперь – одна она, разъединственная, на весь на белый свет, на всю на черную ночищу. Ммм. “Сказать ли вам мое несчастье, мою ревнивую печаль…” Зачем, зачем она об этом? Чтобы дать понять, что шансов на продолжение нет? Как же, новость.
Плотов обнял – сразу (удивительно!) подавшееся к нему – да, родное, да! – Алино плечико и быстро убрал руку. Руку хотелось удерживать на ее плече, но в этом не было ровно никакого смысла, никакого! – поскольку этим нельзя было насытиться, скопить впрок, как собирают мед, ведь все должно было прекратиться с минуты на минуту.
Он хлопнул себя по бедру.
– Но это же ужас! Это все, вне зависимости от наличия третьих, четвертых и надцатых лиц, не имеет развития! У всего этого нет даже технологического продолженья!
– Да? А разве ты не знаешь, что женщина может терпеть и ждать – от встречи до встречи? Тебе разве об этом ничего неизвестно? – уж совсем неожиданно спросила Аля, словно переходя в наступление.
О, загадка самодостаточной, вечнообновляющейся женственности! Кто без греха, пусть бросит в нее камень!
– Я ничего не знаю! Не знаю и знать не желаю о “женщинах вообще”, я могу говорить только конкретно! – пылко сказал Плотов. – Никаких обобщений! Меня волнуешь лишь ты. Я хочу знать тебя!..
Он продолжал хоть и с подъемом, но уже отчетливо видел себя в своем почти стольном граде С., лежащим дома, на тахте, в позе эмбриона, лицом к стене – в непереносимой тоске…
Скучать по ней и томиться. Как метко говорили раньше, сохнуть. Думать – каждую секунду… Сновать как бессонная сомнабула по ночной кухне, а то и мазохистски слушать по двадцать раз (в наушниках, чтоб не мешать домашним): “…Я разгребаю монетку огня, пламя бушует и варятся щи. Если за печкой не сыщешь меня, то уж нигде не ищи…”. С закрытыми глазами, чтобы не смотреть сквозь слезную пелену в никуда.
7
Плотову подумалось, что многие помнят цитату из популярного романа: “Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке…”, однако есть еще и Тарковский со стихотворением “Первые свиданья”, которое поэт замечательно читает за кадром в фильме своего знаменитого сына: “…Когда судьба по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке…”
Хорошенькие образы, да? Выскочившего из-под земли убийцы в переулке и идущего по следу сумасшедшего с бритвой. Поэты, это вы о любви так?
Да, о любви. О ней, матушке. О ней самой.
О той, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит? О той, которая никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится?.. Да? Или это о чем-то ином? Расскажите же: о чем это?
Ой-ей-ей.
Однако кто в такую минуту вменяем?
Стоп-стоп! Отмотайте пленку назад! Откуда ты взял это слово – то самое, выше которого нет ничего на земле? Которое Самому Богу равно, ибо сказано: Бог есть любовь.
Любовь? Какое странное, удивительное, неожиданное, неувядаемо новое, ничуть, ничем не запачканное слово. Даже если вспомнить эту пошлость: “занимались любовью”. Ничто к нему не липнет. И коль Бог поругаем не бывает, значит, и любовь поругаема не бывает, коли Бог и есть любовь. И что есть жизнь без любви? Это и не жизнь вовсе, а отбывание бытовой повинности.
И разве можно назвать похотью, низвести лишь до звериного, не поднимающегося выше пояса, эту космическую нежность, которой нет ни описания, ни объяснения и которая вздымается из неведомых глубин – даже в том, кто забыл и помышлять о ней, кто уже привык ощущать себя пустыней в штате Невада или ядерным полигоном возле Семипалатинска! Вот он – промысел Божий, в этом глотке бытия, ибо ничего нет слаще нежности. Разве человеку нужно что-то большее, чем нежность?
Непостижимо, но еще несколько часов назад Плотов и думать-то не думал об Алине! Да что там, всего лишь три часа тому он был готов уйти, распрощавшись еще на десятилетие. Когда и как перевели его в новое качество? Что изменилось в мире за это краткое время, если Плотов уже не сможет без нее!
Господи, вразуми, ибо у меня нет дара – правильно читать Твои письмена и понимать Твои знаки!
“Мы с тобой, говорю, мы с тобой – вот уже и анапест кружит – мы не связаны общей судьбой – между нами лишь рифма дрожит; наша связь не союз, а предлог – даже если скажу: “ты и я” – мы лишь повод для нескольких строк – и условие их бытия”. А-а!
– Я уже дома. – Алина указала на многоэтажку, видневшуюся на противоположной стороне улицы, и остановилась у затемненного такси, в котором, откинув сиденье, кемарил рулевой.
– Люблю шоферов! Сам не знаю, за что! – воскликнул Плотов, нервно рванув дверцу такси…
Требуемую Плотову на проезд сумму собрали вдвоем. Ссыпали деньги водителю на сиденье, а потом – на последнюю вечность – сомкнулись, замерли у открытой дверцы…
– Прости, – шепнул Плотов.
– За что?
Но Плотов, ткнувшись носом-щекой ей в ухо, вдохнул ее – и уже отпал, оторвался, махнул рукой, нырнул в такси; “всё!” – бухнул оживившемуся водителю; закрыл глаза и видел то, чего из-за полного мрака увидеть не смог бы, даже если бы обернулся: отдаляющуюся светлую фигуру маленькой женщины на краю тротуара, смотрящей вслед слишком скорому автомобилю.
Сенечка, родненький.
“…Я раздуваю пушинку огня, пламя бушует, и варятся щи. Если за печкой не сыщешь меня, то уж нигде не ищи…”.
В рассказе приведены цитаты из сочинений ап. Павла, Елены Буевич, Владимира Васильева, Андрея Вознесенского, Ирины Гатовской, Александра Кушнера, Новеллы Матвеевой, Станислава Минакова, Александра Пушкина, Ольги Сульчинской, Дмитрия Сухарева, Арсения Тарковского.